Розка — страница 49 из 59

Голландку смущает 1883 год рождения расстрелянного Григория. «Их» должен был родиться позже. В 1883 родился кто-то чужой. Голландцы не хотят оплакивать чужого и тем более ехать ради него в Хмельницкий архив.

И они пришли ко мне, эти Балицкие, пришли, потому что дело не в годе, дело в трех золотых часах. И в том, старый Симон, хотя какой старый, если в 1937-м ему было только пятьдесят четыре? Но дело в нем, в Симоне. Он все время хотел свою жену Мириам. Он хотел ее до свадьбы так сильно, что женился в семнадцать, и его отцу Израилю казалось, что это очень и очень рано. Но он хотел и женился. И хотел потом каждый день и каждую ночь. И за семь лет они родили семерых детей. Сначала Дебору, потом Руфь, потом Берту, потом Леонида, потом Григория, потом снова девочку, которую не нужно было называть. Потому что она выплеснулась из Мириам в момент любви. И вышло так, что Симон сам ее породил и сам умертвил своим неуемным супружеством. Последним родился Александр. Но умер от чего-то детского, очень быстрого Леня. И Мириам сказала: «Хватит. Ничего больше не будет. Не могу рожать, не могу хоронить. Все». Симон думал, что она шутит. Но Мириам была, как камень. «Что же мне – завязать его на узел?» Пожала плечами: «Как хочешь…» Симон пробовал на узел, но решил, что Америка – лучше, чем узел, который все время развязывался и тянул Симона к гулящим бабам.

В Америке жил в Нью-Йорке, чинил часы. Говорил: «Я здесь, чтобы не рожать». Но спал с одной женщиной из Польши, которая пообещала, что детей не будет. За восемь лет – ничего такого. На похороны Мириам он, конечно, не успел. Приехал через полгода. Привез с собой золотые часы. Три штуки. Одни не забрал клиент. Клиента убили воры-подельники и тело сбросили в Гудзон. Про эти часы подельники не знали. Другие подарила женщина из Польши, потому что у нее с Симоном было все про любовь, а не про дружбу. Третьи он украл. Взялся чинить в последний американский день, когда билет на пароход уже был. Закрыл мастерскую и исчез. Симон – вор. Но ему часы были нужнее. Пятеро детей, три невесты.

Берта и Руфь уже были замужем, когда он вернулся. Приняли его сухо, с обидой за мать. Дебора, старшая, была в революции: люди говорили, что видели ее где-то в Москве, но адреса никто не знал, а потому надеялись исключительно на ее какую-нибудь прижизненную славу и на советскую печать, которая бы это отразила. Симон открыл часовую мастерскую, и сыновья согласились сесть с ним рядом. Алек, когда чуть подрос, то взял в аренду землю. Гриша с землей возиться не хотел. Но помогал и тут и там. Гриша был очень похож на Мириам. И, глядя на него, Симон думал, что надо было все-таки завязаться на узел, чтобы жить с ней, пусть и по-братски. Но с ней. Потом все отобрали – мастерскую, землю, коровник, два сарая, урожай на посев.

Симон продолжал чинить часы, но уже тайным образом, без патента, зато с хорошими клиентами, которые прорастали на глазах в судей, командиров и столоначальников. Тихая тоскливая жизнь. Но Симон подумывал жениться, присмотрел женщину, если девочки, конечно, одобрят. А Гриша и Алек жениться как раз не спешили. У них то рабфак, то военные сборы, то партийная школа районного уровня. Он не успевал за ними следить.

Столоначальник один, из органов, приличный человек, интеллигент – двенадцать круглых часов у него чинил и десять больших, комнатных, предупредил: «Гриша твой – троцкист оказался. Завтра будем брать».

«Вам же все равно, кого расстрелять? – спросил у него Симон по-деловому. – Фамилия одна, похожесть есть, человек, то есть я, тоже есть?» И выложил на стол свои американские золотые часы. Две штуки. – Я сейчас к Гришке пойду, вы меня там и возьмете. Узнаешь меня как Гришку – часы твои». – «Я эти часы и конфисковать у тебя могу прямо сейчас», – аж загорелся тот. «Я их прямо сейчас на куски порублю и в уборную сброшу». – «А две штуки тогда зачем? За что переплачиваешь?» – «Потом сам разберешься, за что…»

В общем, договорились.

«Беги, Гриша, беги. Беги в Америку, беги прям счас. Слушай меня и беги». Не стал спорить, умный. С чуйкой. Собрался и растворился, как не было. Никому ни здрасьте, ни прощай. Это Симон так настоял: «Никому». Алек тогда в отъезде был – по селам области. Так что вышло чистое везение. Кто ж мог подумать, что когда вернется, пойдет Гришку искать? Тоже вроде умный был, с чуйкой. Но тут вторые часы, похоже, и пригодились. Порядочный оказался клиент. Постоянный. Когда Симона расстреляли как Григория, но дату, дату, конечно, в деле поставили по факту старости, которая написана была на морде, когда расстреляли, скучал за ним очень. Никто так часы, как Балицкий, чинить не умел. Ломались часы, останавливались. Тоже, выходит, скучали.

Про Берту и Руфь надо? Это уже позже было, через четыре года… Надо про Берту и Руфь? Надо?

ВладимирИльичЛенинАдольфАлоизовичГитлер. Сталина туда еще, Геббельса тоже в один ряд, большими буквами, по имени отчеству и без пробелов. Они на нас не экономили, вообще никогда на нас не экономили.

«Не надо утрировать. Нацизм и коммунизм – это все-таки разное», – говорит голландка. Я ее люблю. Сейчас я люблю людей, которые еще менее здоровы, чем я.

А Александр попал в плен. И вот тут уже точно умный и точно с чуйкой. На родину потому что не вернулся. Бросил голландский корень. Пророс.

* * *

Считаю дни. С понедельника съезжаю в среду, потом карабкаюсь вверх, на четверг, и снова качусь, как на трамвае, вниз – к пятнице, субботе и воскресенью. Дни расположены как в школьном дневнике. Внизу – подпись родителей, которую Рита подделывала виртуозно. Я не вижу дней в месяцах, потому что я не знаю, как выглядят месяцы, каков их общий, канонический портрет?

В маленьких календарях и даже в телефоне месяцы выглядят как оборвыши. Где-то всегда болтается лишний хвостик дней или пустое начало. Месяцы в календарях похожи на пазлы, которые складывается в полотно или картину вот этими жалко болтающимися хвостиками и пустотами. Получается много стыков, неясностей и непредсказуемостей. Здесь все сбивается с ритма. А моя неделя переходит в неделю размеренно и всегда одинаково: вниз – вверх – вниз. И каждый раз она обязательно впадает в плоскогорья и степи, в равнины и мягкие пологие берега, в которых лежит воскресенье.

Я считаю дни, потому что что-нибудь всегда есть впереди. Возвращение, Новый год, каникулы, море. Из этих «передних» и жданных состоит смерть. Считать дни до чего-нибудь важного – это считать дни до смерти.

В парке у пруда – японская самурайская гимнастика. Тренер в ярко-оранжевом кимоно кланяется и плавно водит руками. Ноябрь, холодно, дует сильный ветер. Но японская гимнастика – это не прыжки и не бег, это медленность и плавность, которая должна зажигать внутренний огонь. Спортсмены поднимают левую ногу и замирают на несколько секунд. Точное движение получается только у тренера. Его нога – в точке абсолюта. Она зафиксирована не над гравием, а в пространстве, куда приходят энергии жизни. Тренер хлопает в ладоши: «Еще раз. Еще раз». Их пятеро – пятеро взрослых людей, которые переставляют ноги, водят руками и отклоняются в стороны, как будто уворачиваются от ударов, как будто их условный противник болен, слеп и вообще не силен, пятеро взрослых людей просто дразнят своего бедного, старого, немощного врага. «Присоединяйтесь, – говорит японец отцу Мегги. – Не бойтесь. Мы делаем хорошее». Отец Мегги удивляется, что понимает его ясно и без всякого перевода. Удивляется, но становится рядом с самой неловкой женщиной и начинает плавно водить руками и медленно поворачиваться в сторону солнца. Отцу Мегги холодно. Но зато целый час можно побыть при деле, не думать о еде, о ночлеге, а только о том, чтобы удался момент замирания. Японец раздает деревянные мечи, подмигивает отцу Мегги и шепчет ему, что он не японец, а казах.

Деревянные мечи взмывают вверх, наматывая на рукояти ноябрьский ветер. Семь мечей – семь дней – семь желаний и семь побед. «У меня столько нет», – думает отец Мегги. Но после тренировки соглашается зайти к японскому казаху и выпить чаю. Он смеется в усы, которые скоро вырастут, потому что бритву он с собой не взял, и думает, что иногда старым и нищим быть хорошо. Старого и нищего не украдут, чтобы продать за выкуп, и не разрежут на органы, потому что – кому нужные эти несчастные прокуренные и замороженные органы. Поэтому он уверен, что чай – это просто чай.

Японца зовут Феликс Баун, ему тридцать лет. Его отец был Генрих Баун, его дед Феликс Баун, а прадед – в общем-то уже понятно и предсказуемо – тоже Генрих. От Генриха Бауна пошли семейные немцы, от которых только фамилии и имена. Разрез глаз, рост, высокие скулы, пружинистая походка, как будто все время на коне, это от женской линии. От прабабушки-казашки. Генрих ее не застал, но знает, что та приютила Баунов в войну. Немец – враг. Место врагу в Казахстане. Немного обидно, что Казахстан – место для врагов. Но прабабушка об этом не думала. Она думала о том, что этих малокровных и худых предателей родины сильно жалко, что женщина-мать по имени Эльза совсем не умеет жить и скоро умрет, что чахлый заморыш обязательно вырастет и через пару лет будет мужчиной и что тогда ей, не прабабушке, а просто Фатиме может случиться муж. Так и вышло. С матерью Генриха только промахнулась. Эльза еще успела настоять на том, чтобы внука назвали Феликсом и чтобы он, малолетний Феликс, говорил с бабушкой только по-немецки. «Была бы какая кирха, она бы еще и окрестила его в лютеранство, – смеется «японец», внук Феликса, Феликс. – Несгибаемая оказалась женщина. Умерла, потому что упала с лошади и ударилась головой. Никто не знает, сколько ей было лет. У женщин нельзя спрашивать, сколько им лет, да, отец?»

«А зачем ты тогда японец?» – спрашивает отец Мегги. «Эй, это ты решил. Ты сам так решил, – перебивает его Феликс. – Мы, узкоглазые, все на одно лицо, да?» Улыбается, но злится. Отец Мегги видит, что Феликс злится и опускает глаза: «Прости, пожалуйста. Я не хотел».

«С другой стороны, – говорит Феликс, – японское так хорошо продается. Мечи, самураи, суши, сакэ, даже музыка, знаешь. Так чего не воспользоваться сходством?» Отец Мегги напрягается и хочет сказать, что денег за тренировку он заплатить не сможет, но Феликс как будто догадывается и добавляет: «Вас я тренирую бесплатно, не думай…» – «Кого – нас?» – спрашивает отец Мегги. «Людей, появляющихся в парке у пруда ранним-ранним утром».