Князь выслушал грамоту, вытер рукавом с лица пот и протяжно вздохнул:
– А коли милость царева людей своих на рать скликать, – наша, боярская, стать – послужить ему в добре да правдою!
В глазах дьяка зазмеилась недоверчивая усмешка и тотчас же погасла.
В избу вошел окладчик. За ним, согнувшись, вполз сын боярский.
Окладчик сорвал с головы шапку, приветливо поклонился Сабурову и повернулся к просителю:
– Недосуг мне с тобою, Кириллыч! Погодя заходи!
Сын боярский помялся, шагнул было за порог, но раздумал и вернулся в избу:
– Для пригоды, спрознал бы ты и от князь Замятни-Сабурова. Поди, ведает князь достатки-то наши. Не с чего мне на службе быти: бобылишки и крестьянишки мои худы а сам аз беден. – Он шумно вобрал в себя воздух. – Бью челом, а не пожаловал бы ты записать меня в нижний чин.
Окладчик и дьяк вышли в сени. За ними торопливо юркнул проситель.
Замятня на носках подкрался к двери и прислушался. До его уха донесся звон денег.
«Мшел дает», – подумал он и облизнулся.
Когда окладчик вернулся, Микола Петрович взялся за шапку.
Дьяк отвесил поклон.
– Не побрезговал бы, князь-боярин, с дорожки хлеба-соли откушать.
– Не до пиров ныне. Поспешаю в усадьбу.
В дверь просунулась голова подьячего.
– Доподлинно, великой умелец – холоп!
Боярин кичливо раздул поджарый живот и прищурился.
– Из-за холопя того и князья мне ныне не в други, а в вороги. К прикладу, сам Шереметев бы.
Окладчик пожелал поглядеть на чудо и, дождавшись, пока Василий распаковал поклажу, внимательно, с видом знатока, ощупал морды львов, постучал пальцами по деревянным лбам их и даже подул зачем-то в слюдяные глаза.
Покончив с осмотром, он недружелюбно поморщился.
– А не гоже, князь, холопю да розмыслом быть.
Замятня собрал ежиком лоб.
– По шереметевской сопелке пляшешь, Назарыч?
Дьяк сплюнул через плечо и размашисто перекрестился.
– Не возгордился бы смерд, не возомнил бы чего.
И, многозначительно переглянувшись с окладчиком, ушел в избу.
Боярин, рассерженный, вскочил на коня и ускакал в усадьбу.
Все, как положено было по грамоте, выполнил с щепетильною точностью Микола Петрович. Его вотчина раскинулась грозным военным лагерем. Узнав, что и Шереметев с другими князьями тянутся из последнего, чтобы не отстать от него, Замятня снова поскакал колымагою в губу, захватив с собою Тына.
– Опричь земли, ни денгой не володеют, а тоже суются попышней моего снарядиться! – ворчал он всю дорогу. – Токмо не быть тому николи, чтоб Шереметев за ту обиду в ноженьки мне не поклонился бы.
Едва переступив порог приказной избы, Микола Петрович набросился на окладчика:
– Волил бы аз, Назарыч, уразуметь, противу ли басурменов-ливонцев царь рать затеял, а либо противу себя ворогов кличет.
У дьяка, точно у изголодавшегося пса, почуявшего добычу, горячо сверкнули глаза. Окладчик выслал из избы стрельцов и заложил дверь на засов.
Перебивая друг друга и горячась, князь с Тыном возводили на Шереметева тяжкие обвинения, выкладывая все, что только приходило на ум.
Дьяк подробно записывал каждое слово, хотя заведомо знал, что большая часть сказанного – выдумка и злостная потварь.
Из губы на перепутье Сабуров заехал передохнуть в усадьбу Тына.
Татьяна с животным отвращением поглядывала из оконца на гостя.
Мамка любовно поцеловала покатое плечико девушки:
– Нешто дано человеку ведать пути Господни? При убогости нашей – да в боярыни угодить!
Лисье лицо Татьяны залилось желчью. Угольнички бровей напруженно потянулись к вздрагивающему родимому пятнышку на переносице.
– Не пойду аз за него, старого!
И, не слушая увещеваний, выбежала из светлицы, изо всех сил хлопнув дверью.
Гость уселся подле жарко истопленного очага и маленькими глоточками отпивал мед.
Федор подошел ближе к боярину.
– Вот и дороженька ратная выпала тебе, князюшко!
– Да и тебе, поди!
– Про то аз и сказываю.
И, покряхтев нерешительно, прибавил вполголоса:
– С венцом бы поторопиться, боярин.
Микола Петрович притворно вздохнул и показал на свою заросшую буйно голову:
– Оно и аз бы охоч, да сам ведаешь: срок туги еще не отошел по покойнице. Эвона, како отросли волосы сокрушенные!
Федор фыркнул в кулак:
– Туга! По блуднице! И потешен ты, князь!
Точно какая злобная сила рванула с лавки Миколу Петровича:
– Не бывало у Сабуровых блудниц! Яко звезды, род наш боярской! Не моги!
Тын попятился к стене и виновато заморгал.
– Помилуй, боярин. Без умысла аз. Ужо иному кому, а мне доподлинно ведомо, для какой пригоды Параскеву ту извели.
– И не порочь! Не сына боярского отродье, а дщерь конюшего царского покойница-то!
Федора передернуло.
– Не на мою ли Татьянушку речи наводишь? Худородством никак попрекаешь?
Князь оскорбительно рассмеялся в лицо хозяину:
– Покель отродье твое еще не в господарынях, волен аз и в убогом ее отечестве разбираться.
Тын не выдержал и топнул ногой:
– Оно и худородного мы отечества, а не имам на душе греха смертного!
И, открыв коленом дверь, выбежал из горницы.
…Как только боярская колымага скрылась в снежной пыли, Федор заложил дроги и, укутавшись с головой в тяжелый медвежий тулуп, поехал в губу.
Окладчик и дьяк сидели за столом, что-то подсчитывая на сливяных косточках. Они не обратили внимания на вошедшего и строго продолжали работать.
Наконец, дьяк поднялся, оправил нагоревшую свечу (от колеблющегося огня правая щека его стала похожей на измятый подсолнух, не часто утыканный черными семечками) и, сквозь зевок, предложил:
– Разборщику бы и десятинной доли достатно.
– А и жаден же ты, Григорий!
Взгляд окладчика, как будто нечаянно, упал на Тына.
– Больно прыток ты, сын боярской! Не срок еще за наградою жаловать!
Федор не понял и промычал что-то невнятное.
Дьяк дружелюбно похлопал приезжего по плечу.
– А буде прискачет гонец из Москвы с наградою за того Шереметева, не утаим и твоей доли.
Тын довольно осклабился и поклонился:
– На том спаси вас бог, на посуле на вашем. А токмо не затем аз сюда пожаловал.
Он сел между окладчиком и дьяком и торжественно объявил:
– Нешто тайна в том, что Замятня в зятья ко мне набивается?
– Слыхивали.
– А честь мне та и не в честь! – И, стукнув о стол кулаком: – Негоже мне родниться с крамолою! Нынче еще печаловался мне боярин: дескать, то царю да людям торговым море занадобилось ливонское, чтоб с иноземщиной торг торговать да басурменским умельством попользоваться да еще, чтобы худородных землями жаловать…
Окладчик восхищенно обнял Тына:
– Будешь ли крест на том целовать?
Федор готовно вскочил и поднял руку перед киотом.
Глава четвертая
Мрачно, неуютно в церкви Рождества Богородицы. Скупо теплится в левом притворе лампада перед потрескавшимися ликами учителей словенских Мефодия и Кирилла, да в серебряном паникадиле слезятся догорающие свечи из ярого воску.
Перед стоячим образом мученицы Анастасии, на коленях, молится, бьет усердно поклоны, Иоанн Четвертый Васильевич.
В морозном воздухе скорбно перекликаются колокола. Им подвывает придушенным причетом дьячковским стынущий ветер.
Проникновенно молится царь, больно вдавливает два тонких пальца в желтый, изъеденный морщинами лоб, в хриплую грудь и в приподнятые острыми углами плечи. Чуть пошевеливаются большие, реденькие усы при каждом движении посиневших от стужи чувственных губ:
– Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, душе усопшей рабы твоея Анастасии, злыми чарами изведенной, и сотвори ей вечную память.
Последнее слово вырывается с хлюпающим присвистом, жалко дергается худощавое тело, и беспомощно свисает на грудь голова.
Каждый год, в день поминовения первой жены царевой, в Кремле стоит великая тишина. Только погребальные перезвоны и скорбные моления о душе усопшей витают над теремами и бьются о заиндевелые кремлевские стены в неуемной туге.
И все – и близкие, и самые малые людишки, – в тот день не касаются ни браги ни меда и вкушают пищу великопостную. А в Чудовом монастыре, в темных, низеньких кельях, не встают монахи с колен и, вместо пищи земной, до отказа пресыщаются небесным хлебом – покаянной молитвой.
В последний раз открылись царские врата. Из алтаря, в черной рясе, вышел протопоп Евстафий и широким крестом благословил молящихся.
Смиренно приложился царь ко кресту. За ним, не вставая с колен, поползли остальные.
На паперти Биркин накинул на плечи Иоанну росомашью шубу, а Боборыкин, согнувшись до самой земли, подал посох с медным литым наконечником, тяжелым, как в гневе слово царево, и острым, как зрачки глаз Иоанновых, испытующе режущих лица бояр, заподозренных в израде.
Поеживаясь и стараясь негромко ступать, пошли близкие за царем, по узенькому проходу в жилые хоромы, примыкающие к церкви Рождества Богородицы.
В сенях, у Крестовой, Иоанн обернулся, благословил всех крестом и, кивнув трем близким, зашаркал к трапезной.
Григорий Грязной, объезжий голова на Москве, подхватил шубу, сброшенную царем легким движением плеч.
Висковатый подставил резное, в золоте, кресло с орлом на острой вершине спинки.
Грозный расслабленно опустился в кресло и склонил голову на плечо казначея Фуникова.
– Нету со мной моей Настасьюшки светлоокой! Болезнует дух мой, умножились струны душевные и телесные, и нету врача, который бы меня исцелил…
Он поднял отуманенный взор свой на красный угол и продолжал голосом, полным невысказанной, смертельной тоски:
– Взял от меня Бог ту, кто умел со мной поскорбить и утешить в туге великой, и ныне оставил меня единого…
Резко хрустнули туго переплетенные, тонкие пальцы.
– Колико времени миновало, а не можно позабыть мне Настасьюшку мою светлоокую!