– Не по дыбе ль соскучился?
– От твоей милости, князь, и дыба мне, смерду, великая честь!
Льстивый голос холопя смягчил боярский гнев.
Симеон присел на лавку и, уже почти спокойно, кивнул:
– Сказывай.
– Не смирится Тешата. С тяжбой пойдет на тебя. То ли дело – подьячего, Ивняка Федьку, кликнуть. Умелец подьячий наш ссудные кабалы пером наводить.
Хитрая усмешка порхнула на одутловатом лице Симеона, оживив сморщенные подушечки под глазами. В багровых прожилках нос шумно обнюхал воздух, точно учуяв неожиданную добычу.
– А и горазд ты на потварь, смерд.
– Не потварь, князь, а, коли пером настряпано будет, истинной правдой опрокинется.
И, не дожидаясь разрешения, побежал за подьячим.
Федька спал, когда к нему в избу ворвался Антипка.
– К боярину! – услышал он сквозь сон и обомлел от жестоких предчувствий.
Узнав по дороге, зачем его звали, подьячий облегченно вздохнул и сразу проникся сознанием своей силы.
В опочивальню он вошел неторопливым и уверенным шагом.
Ряполовский не ответил на его поклон и только промычал что-то под нос.
Федька закатил бегающие глаза, деловито уставился в подволоку и размашисто перекрестился.
– Стряпать ту запись, боярин?
– На то и доставлен ты.
Подьячий чинно достал из болтавшегося на животе холщового мешочка бумагу, фляжку с чернилами и благоговейно, двумя пальцами вынул из-за оттопыренного уха новенькое гусиное перо.
– А не будет ли лиха? – полушепотом спросил князь, почувствовав вдруг, как что-то опасливо заныло в груди.
– В те поры казни, господарь.
Ивняк лихо тряхнул остренькой своей головой и накрутил на палец ржавую паклю бородки.
– Не бывало такого, чтоб Федькины грамоты без толку в приказах гуляли.
– Пиши.
– Колико, князь-боярин, долгу на нем у тебя?
Ряполовский хихикнул и махнул рукой.
– Коли умелец ты, сам умишком и пораскинь. Токмо бы ему, смерду, не приведи господь, расчесться не можно бы!
Подьячий почесал пером переносицу и лукаво мигнул.
– Пятьсот, выходит.
– Пиши.
Расправив усы и откашлявшись, Ивняк запыхтел над бумагою.
Окончив, он вытер рукавом со лба пот и торжественно прочитал:
Се аз, сын боярский, Тешата, занял есмы у князь-боярина Симеона Афанасьевича Ряполовского пятьсот рублев денег московских ходячих от Успения дня до Аграфены купальщицы, без росту. А полягут денги по сроце, и мне ему давати рост по расчету, как ходит в людех, на пять шестой. А на то послуси Антип, Тихонов сын, да Егорий, Васильев сын. А кабалу писал подьячей Федька Ивняк.
Князь выправил колышущуюся, как вымя у тучной коровы, грудь и кулаком погрозился в оконце.
– Ужотко попамятует, каково не ниже сести вотчинников высокородных!
Он спрятал кабалу в подголовник и указал людишкам глазами на дверь.
Федька маслено улыбнулся.
– Пригода приключилась какая со мной, осударь!
– А нутко?
– Был боров у меня, яко дубок, да, видно, лихое око попортило того борова.
Симеон неодобрительно крякнул.
– Экой ты жаднющий, Федька!
И, с милостивой улыбкой, перевел взгляд на тиуна.
– Жалую подьячего боровом да ендовой вина двойного.
Отказчик и Ивняк, отвесив по земному поклону, ушли.
Тиун сложил молитвенно на груди руки и задержался у двери.
– Дозволь молвить смерду.
– Ну, чего неугомон тебя в полунощь взял?
– Воля твоя, господарь, а токмо не можно мне утаить.
Мохнатыми гусеницами собрались брови боярина.
– Сказывай.
– Како милость была твоя, неусыпно око держу аз за боярыней-матушкой.
– Не мешкай, Антипка, покель бороденкою володеешь!
– Перед истинным, князь… Глазела… Очей не сводила с гостей твоих… А допрежь того, чтоб приглянуться, колику силу белил извела – и не счесть. – Он огорченно вздохнул и свесил голову на плечо. – И еще тебя в слезах поносила.
Ряполовский раздул пузырем щеки и выдохнул в лицо тиуну:
– Доставить! Принарядить и немедля доставить!
Трясущимися руками обряжала постельница перепуганную боярыню. Тиун поджидал в сенях. Когда скрипнула дверь и на пороге показалась Ряполовская, он поклонился ей в пояс.
Постельница смахнула гусиным крылышком пыль с широкого красного опашня господарыни и оправила пышные, свисающие до земли, рукава.
– Сказывал боярин – принарядилась бы ты, матушка.
Постельница пожала плечами.
– Чать, очи-то глазеют твои?
И, точно расхваливая перед недоверчивым покупателем свой товар, чмокающе обошла вокруг закручинившейся женщины.
– Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке – поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая то, да и жемчуг с бирюзою – како те слезы у боярышень перед венцом.
Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серег, боярыня медленно поплыла по полутемным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.
– Господи Исусе Христе, помилуй нас!
– Аминь! – пчелиным жужжанием донеслось в ответ.
Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.
– Садись, Пелагеюшка!
Она поклонилась низко, но не смела сесть.
Оскалив белесые десны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.
– А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?
Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.
– Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою[14] недалече.
– Помилуй! Не грешна аз!
Симеон стукнул по столу кулаком.
– Все-то вы одной думкою бабьей живы.
И бросил жестко тиуну:
– Готовь!
Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил ее на лавку.
– Вяжи!
Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления, только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.
Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал веревки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.
Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел ее из опочивальни.
У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.
– Спаси тебя бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.
– Дай бог тебе в разумение, заботушка моя, женушка! – нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.
Уже светало, когда Симеон приготовился спать.
Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трех подушек.
Покрыв постель шелковой простыней и стеганым одеялом с красными гривами[15] и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.
Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.
– Соромно! – сокрушенно буркнул он в бороду и снова перекрестился.
– Ты мне, господарь?
– Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!
Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.
– Тако вот… Не соромно перед истинным, – широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.
Глава четвертая
Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.
Похлебав пустой похлебки, Выводков забирал свою долю лепешки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.
– Сумерничаешь?
Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле нее.
Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепешку.
– Откушай маненько.
В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щеках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
– Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своем и насильно совал лепешку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
– Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
– Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый, прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к ее плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы ее тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днем уменьшался вес лепешки. В черное тесто все больше подсыпалось толченой серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.
Лишь у немногих холопей оставался еще малый запас мороженой редьки.
На Крестопоклонной боярин в последний раз отпустил людишкам недельный прокорм и наказал больше не тревожить его просьбами о хлебных ссудах.
Пришлось нести в заклад все, что было в клети, на немногочисленные дворы крестьянские, пользовавшиеся особенными милостями Ряполовского.
В каждой губе были свои счастливцы: и дьяки, и князья усердно поддерживали небольшую группу крестьян и пеклись об их благосостоянии.