Он сдержал коня перед стрельцом.
— К чему гомон стоит?
Стрелец склонил низко голову.
— На рать скликает людей царь и великой князь.
Боярин нетерпеливо свернул к приказу. Почтительно распахнув перед важным гостем дверь, дьяк уловил немой вопрос и взял со стола грамоту.
— Послание из Москвы, Микола Петрович.
И протянул князю бумагу.
Замятня отстранил руку дьяка и не без гордости пропустил сквозь зубы:
— Не навычен бе премудростям граматичным. На то дьяки да мнихи поставлены.
Разгладив кулаком усы, дьяк перекрестился и заворчал себе под нос, проглатывая окончания слов:
— …Нарядить от Дмитрова и пригородов, и сел, и деревень, и починков, с белых нетяглых дворов, с трёх дворов по человеку, да с тяглых с пяти дворов по человеку, всего четыреста человек на конех. Да, опричь того, нарядить шестьсот человек пищальников, половина на конех, а другая половина — пеших. Пешие пищальники были бы в судах, а суда им готовить на свой счёт; у конных людей такожде должны быть суда, в чём им кормы и запас свой провезти. У всех пищальников, у конных и пеших, должно быть по ручной пищали, а на пищаль по двенадцати гривенок[73] безменных зелья да столько же свинцу на ядра; на всех людех должны быть однорядки или сермяги крашеные. И ещё нарядить детей боярских како окладчик произведёт. А быти им, детям боярским на службе не мене како на коне в пансыре, в шеломе, в саадаке, в сабле, да три человека (холопи ратные) на конех в пансырех, в шапках железных, в саадаках, в саблех с коньми, да три кони простые до человек — дву меринех в кошу.
Князь выслушал грамоту, вытер рукавом с лица пот и протяжно вздохнул.
— А коли милость царёва людей своих на рать скликать, — наша, боярская, стать — послужить ему в добре да правдою!
В глазах дьяка зазмеилась недоверчивая усмешка и тотчас же погасла.
В избу вошёл окладчик. За ним, согнувшись, вполз сын боярский.
Окладчик сорвал с головы шапку, приветливо поклонился Сабурову и повернулся к просителю.
— Недосуг мне с тобою, Кириллыч! Погодя заходи!
Сын боярский помялся, шагнул было за порог, но раздумал и вернулся в избу:
— Для пригоды, спрознал бы ты и от князь Замятни-Сабурова. Поди, ведает князь достатки-то наши. Не с чего мне на службе быти: бобылишки и крестьянишки мои худы, а сам яз беден. — Он шумно вобрал в себя воздух. — Бью челом, а не пожаловал бы ты записать меня в нижний чин.
Окладчик и дьяк вышли в сени. За ними торопливо юркнул проситель.
Замятня на носках подкрался к двери и прислушался. До его уха донёсся звон денег.
«Мшел даёт», — подумал он и облизнулся.
Когда окладчик вернулся, Микола Петрович взялся за шапку.
Дьяк отвесил поклон.
— Не побрезговал бы, князь-боярин, с дорожки хлеба-соли откушать.
— Не до пиров ныне. Поспешаю в усадьбу.
В дверь просунулась голова подьячего.
— Доподлинно, великой умелец — холоп!
Боярин кичливо раздул поджарый живот и прищурился.
— Из-за холопя того и князья мне ныне не в други, а в вороги. К прикладу, сам Шереметев бы.
Окладчик пожелал поглядеть на чудо и, дождавшись, пока Василий распаковал поклажу, внимательно, с видом знатока, ощупал морды львов, постучал пальцами по деревянным лбам их и даже подул зачем-то в слюдяные глаза.
Покончив с осмотром, он недружелюбно поморщился.
— А негоже, князь, холопю да розмыслом быть.
Замятня собрал ёжиком лоб.
— По шереметевской сопелке пляшешь, Назарыч?
Дьяк сплюнул через плечо и размашисто перекрестился.
— Не возгордился бы смерд, не возомнил бы чего.
И, многозначительно переглянувшись с окладчиком, ушёл в избу.
Боярин, рассерженный, вскочил на коня и ускакал в усадьбу.
Всё, как положено было по грамоте, выполнил с щепетильною точностью Микола Петрович. Его вотчина раскинулась грозным военным лагерем. Узнав, что и Шереметев с другими князьями тянутся из последнего, чтобы не отстать от него, Замятня снова поскакал колымагою в губу, захватив с собою Тына.
— Опричь земли, ни денгой не володеют, а тоже суются попышней моего снарядиться! — ворчал он всю дорогу. — Токмо не быть тому николи, чтобы Шереметев за ту обиду в ноженьки мне не поклонился бы.
Едва переступив порог приказной избы, Микола Петрович набросился на окладчика.
— Волил бы яз, Назарыч, уразуметь, противу ли басурменов-ливонцев царь рать затеял, а либо противу себя ворогов кличет.
У дьяка, точно у изголодавшегося пса, почуявшего добычу, горячо сверкнули глаза. Окладчик выслал из избы стрельцов и заложил дверь на засов.
Перебивая друг друга и горячась, князь с Тыном возводили на Шереметева тяжкие обвинения, выкладывая всё, что только приходило на ум.
Дьяк подробно записывал каждое слово, хотя заведомо знал, что большая часть сказанного — выдумка и злостная потварь.
Из губы на перепутье Сабуров заехал передохнуть в усадьбу Тына.
Татьяна с животным отвращением поглядывала из оконца на гостя.
Мамка любовно поцеловала покатое плечико девушки.
— Нешто дано человеку ведать пути Господни? При убогости нашей — да в боярыни угодить!
Лисье лицо Татьяны залилось желчью. Угольнички бровей напруженно потянулись к вздрагивающему родимому пятнышку на переносице.
— Не пойду яз за него, старого!
И, не слушая увещеваний, выбежала из светлицы, изо всех сил хлопнув дверью.
Гость уселся подле жарко истопленного очага и маленькими глоточками отпивал мёд.
Фёдор подошёл ближе к боярину.
— Вот и дороженька ратная выпала тебе, князюшко!
— Да и тебе, поди!
— Про то яз и сказываю.
И, покряхтев нерешительно, прибавил вполголоса:
— С венцом бы поторопиться, боярин.
Микола Петрович притворно вздохнул и показал на свою заросшую буйно голову:
— Оно и яз бы охоч, да сам ведаешь: срок туги ещё не отошёл по покойнице. Эвона, како отросли волосы сокрушённые!
Фёдор фыркнул в кулак.
— Туга! По блуднице! И потешен ты, князь!
Точно какая злобная сила рванула с лавки Миколу Петровича:
— Не бывало у Сабуровых блудниц! Яко звёзды род наш боярский! Не моги!
Тын попятился к стене и виновато заморгал.
— Помилуй, боярин. Без умысла яз. Ужо иному кому, а мне доподлинно ведомо, для какой пригоды Параскеву ту извели.
— И не порочь! Не сына боярского отродье, а дщерь конюшего царского покойница-то!
Фёдора передёрнуло.
— Не на мою ли Татьянушку речи наводишь? Худородством, никак, попрекаешь?
Князь оскорбительно рассмеялся в лицо хозяину.
— Покель отродье твоё ещё не в господарынях, волен яз и в убогом её отечестве разбираться.
Тын не выдержал и топнул ногой.
— Оно и худородного мы отечества, а не имам на душе греха смертного!
И, открыв коленом дверь, выбежал из горницы.
…Как только боярская колымага скрылась в снежной пыли, Фёдор заложил дроги и, укутавшись с головой в тяжёлый медвежий тулуп, поехал в губу.
Окладчик и дьяк сидели за столом, что-то подсчитывая на сливяных косточках. Они не обратили внимания на вошедшего и строго продолжали работать.
Наконец дьяк поднялся, оправил нагоревшую свечу (от колеблющегося огня правая щека его стала похожей на измятый подсолнух, не часто утыканный чёрными семечками) и, сквозь зевок, предложил!
— Разборщику бы и десятинной доли достатно.
— А и жаден же ты, Григорий!
Взгляд окладчика как будто нечаянно упал на Тына.
— Больно прыток ты, сын боярской! Не срок ещё за наградою жаловать!
Фёдор не понял и промычал что-то невнятное. Дьяк дружелюбиво похлопал приезжего по плечу.
— А буде прискачет гонец из Москвы с наградою за того Шереметева, не утаим и твоей доли.
Тын довольно осклабился и поклонился.
— На том спаси вас Бог, на посуле на вашем. А токмо не затем яз сюда пожаловал.
Он сел между окладчиком и дьяком и торжественно объявил:
— Нешто тайна в том, что Замятня в зятья ко мне набивается?
— Слыхивали.
— А честь мне та и не в честь! — И, стукнув о стол кулаком:- Негоже мне родниться с крамолою! Нынче ещё печаловался мне боярин: дескать, то царю да людям торговым море занадобилось ливонское, чтоб с иноземщиной торг торговать да басурменским умельством попользоваться, да ещё, чтобы худородных землями жаловать…
Окладчик восхищённо обнял Тына.
— Будешь ли крест на том целовать?
Фёдор готовно вскочил и поднял руку перед киотом.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Мрачно, неуютно в церкви Рождества Богородицы. Скупо теплится в левом притворе лампада перед потрескавшимися ликами учителей словенских Мефодия и Кирилла, да в серебряном паникадиле слезятся догорающие свечи из ярого воску.
Перед стоячим образом мученицы Анастасии на коленях молится, бьёт усердно поклоны Иоанн Четвёртый Васильевич.
В морозном воздухе скорбно перекликаются колокола. Им подвывает придушенным причетом дьячковским стынущий ветер.
Проникновенно молится царь, больно вдавливает два тонких пальца в жёлтый, изъеденный морщинами лоб, в хриплую грудь и в приподнятые острыми углами плечи. Чуть пошевеливаются большие реденькие усы при каждом движении посиневших от стужи чувственных губ:
— Во блаженном успении вечный покой подаждь, Господи, душе усопшей рабы твоея Анастасии, злыми чарами изведённой, и сотвори ей вечную память.
Последнее слово вырывается с хлюпающим присвистом, жалко дёргается худощавое тело, и беспомощно свисает на грудь голова.
Каждый год в день поминовения первой жены царёвой в Кремле стоит великая тишина. Только погребальные перезвоны и скорбные моления о душе усопшей витают над теремами и бьются о заиндевелые кремлёвские стены в неуёмной туге.
И все — и близкие, и самые малые людишки — в тот день не касаются ни браги, ни мёда и вкушают пищу великопостную. А в Чудовом монастыре, в тёмных, низеньких кельях, не встают монахи с колен и, вместо пищи земной, до отказа пресыщаются небесным хлебом — покаянной молитвой.