Розмысл царя Иоанна Грозного — страница 44 из 64

[107] противу татар.

Выводков припал к царёвой руке.

— Дозволь челом бить, преславной!

— Посетуй, Григорьевич!

— Не любо мне на ту Каму идти!

— Пошто бы?

— Нешто гоже обороняться противу басурменов, коли нет обороны и под самой Москвой тем холопям от дьяков и помещиков?

Иоанн вскочил из-за стола.

— Ты?! Ты, смерд, царя обличаешь?! Ты, коего яз великой милостью из смрада подъял?! — Голос его задрожал и булькающими пузырьками рвался из горла. — Убрать! В железы! Пытать его! Пытать калёным железом!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Царь с остервенением захлопнул крышку кованого сундука.

— Убого! Не токмо на рать — на прокорм недостатно!

Огарок сальной свечи задрожал в руке Иоанна, хило лизнув серые стены подземелья и тёмный ряд коробов.

Вяземский выдвинул ящик скрыни и достал горсть драгоценных камней.

Грозный приподнял плечи. Маленькие глаза его ещё больше сузились, поблёкли, и на орлином носу токающими муравьями проступили жёлтые жилки.

Он резко повернулся к Борису.

— По твоему подсказу обезмочела казна моя. Ты подбил жаловать льготами служилых людишек.

Годунов виновато молчал.

— Не дразни, Борис! Отвещай!

Беспомощно свесилась на грудь голова Годунова, а в ногах разлилась вдруг такая слабость, что пришлось, поправ обычай, в присутствии государя опереться о стену.

— Государь мой преславной! Сам волил ты нас поущать, что, покель верх басурменов, не можно холопей не примолвлять. Во всех странах еуропейских тако ведётся. И то чмута идёт по земле.

Опустившись на короб, Грозный ткнулся бородкой в кулак. С подволоки медленно спускался на невидной паутине паук. Пошарив по шапке царя, он раздумчиво приподнялся, повис на мгновение в воздухе и юркнул под ворот кафтана.

Грозный потихоньку поводил пальцем по затылку и, крякнув, раздавил паука.

Вяземский услужливо вытер царёв палец о свой рукав.

Свеча догорала. Серые тени в углах бухли и оживали. Шуршащим шёлком суетились на скрынях осмелевшие тараканы.

— К Новагороду бы добраться! — подумал вслух Иоанн.

Вяземский недоумевающе причмокнул.

— Повели, государь, и от того Новагорода не останется и камня на камне.

Царь зло отмахнулся.

— Не срок! Перво-наперво Литву одолеть да Ливонию вотчиной своей сотворить.

Он больно потёр пальцами лоб и задумался. Затаив дыхание, перед ним склонились советники.

— Ведом ли вам гость торговой новагородской, Собакин?

— Могутный изо всех торговых гостей! — в один голос ответили Вяземский и Борис.

Иоанн зачертил посохом по каменным плитам пола.

— А что, ежели… — И, вскочив с неожиданной резвостью, прищёлкнул весело пальцами. — Волю показать милость тому Собакину! Волю приять венец с дочерью его, Марфой Собакиной[108]!


* * *

Дьяки, подьячие, старосты и служилые по прибору, стрельцы, казаки и пушкари с утра до ночи вещали на площадях:

— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславной Марфою!

Неумолчно ухали колокола.

Но перезвоны и благовествования не оживляли столицы и ни в ком не будили ни радости, ни умиления.

Лютый мор, разгуливавший до того по стране, перекинулся наконец и на Москву. На окраинах он заразил уже воздух своим зловонным дыханьем. С каждым днём все реже показывались люди на улицах, так как, по приказу объезжего головы, всякого заболевшего немедленно отправляли в Разбойный приказ и там зарывали живьём в заготовленные заранее ямы.

Только блаженные продолжали по-прежнему смело расхаживать по городу и вести ожесточённые споры между собой и с опричниной.

— Горе вам, фарисеи[109]! Разверзлась ныне вся преисподняя! Грядёт час, егда взыщет Господь стократы за Души умученных!

— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславною Марфою! — заглушали блаженных царёвы людишки.

— Третий брак — не в брак перед Господом! — надрывались смелые обличители.

С окраин мор перекинулся на избы торговых людей. В городе появились усиленные отряды ратников и стрельцов. Сам Малюта дважды в день проверял рогатки и станы.

Но смерть, прорвавшись в город, вселила жуткую, отвагу в живых. Отчаявшиеся люди, чуя неминуемую гибель, потеряли страх к соглядатаям и пищалям. Понемногу развязывались языки. Вначале неуверенный, ропот крепчал и ширился.

Позднею ночью, укутанный до глаз в медвежью шубу, из Кремля вышел Большой Колпак. Останавливавшим его дозорным он неохотно протягивал цидулу, скреплённую царёвой печатью, и торопливо шёл дальше.

В лесу блаженный сбросил шубу, завалил её хворостом и немощно развалился на заиндевелой листве.

Вериги резали старческое тело, вызывая тупую боль. От стужи кожа на спине собралась гусиными бугорочками, и посинел, как у удавленника, затылок. Изредка Колпак соблазнительно поглядывал на хворост, под которым лежала шуба, но каждый раз гнал от себя искушение.

— Господи, не попусти! Защити, Володычица Пресвятая! — со страхом шептали губы, а непослушный взгляд тянулся настойчиво к хворосту.

Большой Колпак поднялся и ушёл далеко в чащу. Он решил лучше замёрзнуть, чем нарушить без нужды государственной свой обет и облачиться в одежды.

За долгие годы ни один человек не видел старика одетым. До глубокой осени расхаживал блаженный нагим, а к зиме уходил в свою одинокую келью-пещеру и там оставался до первой оттепели, пребывая в молитве и суровом посте.

Облюбовав берлогу, Колпак, кряхтя, забрался в неё и стал на колени.

Сквозь колючую шапку деревьев на него глядели изодранные лохмотья чёрного неба. Зябкий ветер, точно резвясь, трепал его сивую бороду и щедро серебрил её инеем.

— Не для себя, Господи! Не для себя! — стукнул себя старик в грудь кулаком. — Не для себя! Не вмени же во грех нарушенное обетованье моё. Ради для помазанника твоего облачился яз в грешные одежды земли, презрев одежды светлые духа. Благослови, Господи Боже мой, меня на служение царю моему! И укрепи державу и силу и славу раба твоего Иоанна.

Так, в молитве, он незаметно забылся неспокойным старческим сном…

Ещё не брезжил рассвет, а блаженный уже был на торгу. Едва пригнувшись и вытянув шею, точно готовый нырнуть, стоял он средь площади.

Сходился народ, с любопытством следил за старцем, но никто не смел поклониться ему или испросить благословения, чтобы не нарушить святости единения блаженного с небом.

Вдруг Колпак вздрогнул и быстро, по-молодому, опустился на колени. Стаей вспугнутых чёрных птиц в воздухе взметнулись шапки и картузы, сорванные суеверной толпой с голов.

— Чада мои! — любовно собрал губы блаженный. — Мор-то… чёрная смерть: она, братие, всему причиною…

И, почти бессвязным лепетом:

— Смерть та чёрная… басурмен чёрный-чёрный… а зверь, яко в Апокалипсисе[110]. И рог — Вельзевулова опашь.

Толпа ничего не понимала.

— Вразуми, отец праведной. По грехом нашим не дано нам понять глаголов твоих.

Блаженный громко высморкался, вытер руку о бороду и с отеческим состраданием поглядел на людишек.

— Зверь-то от хана, от персюка, Тахмаси, в гостинец погибельной царю доставлен. Слон-от зверь из Апокалипсиса. А чёрный басурмен через зверя нагоняет смерть на православных.

Не успела толпа разобраться в словах юродивого, как вдруг в разных концах торга вспыхнули гневные крики:

— Секи! Секи их, нечистых!

Точно огонь, поднесённый к зелейной казне, слова эти оглушительным взрывом отозвались в сердцах людей.

— Секи их! Секи!

Слуги Грязного ринулись к улице, где жили араб со слоном. За ними всесокрушающею лавиною неслась нашедшая выход гневу и возмущению одураченная толпа.

Араба застали на молитве.

— Секи!

В воздухе замелькали клочья одежды и окровавленные куски человечьего мяса.

К слону никто не решался ворваться первым. Но зверь сам пошёл навстречу погибели. Когда истерзанного хозяина его зарыли, он разобрал хоботом деревянную стену и пошёл на могилу.

Дождь стрел уложил его на месте.


* * *

Перед венцом Собакин пятью колымагами доставил на особный двор добро, отданное за дочерью.

Иоанн сам принимал короба и поверял содержимое их. Жадно склонившись над дарами, он вздрагивающими пальцами ощупывал и взвешивал на ладони каждый слиток золота и каждый камень.

Важно подбоченясь, в стороне стоял отец невесты.

— Ты жемчуг к вые прикинь, государь! — хвастливо бросал время от времени торговый гость. — От шведов сдобыл, по особному уговору. А алмазы — не каменья, а Ерусалим-дорога в ночи!

Грозный сдерживал восхищение и хмурил лоб.

— Обетовал ты серебра контарь да денег московских мушерму.

— А что новагородской торговой гость обетовал, тому и быть, государь!

Собакин мигнул. Холопи с трудом внесли последний короб.

Не в силах сдержаться, царь по-ребячьи прищёлкнул языком и распустил в радостную улыбку лицо.

В тот же день, едва живая от страха, шла под венец Марфа Собакина, третья жена Иоанна.

В новом кафтане, с головы до ног увешенный бисером, жемчугом, алмазами и сверкающими побрякушками, за отцом вышагивал Фёдор.

Дальше, в третьем ряду, понуро двигался Иван-царевич.

— А что? Кто тысяцкой при отце?! — неожиданно поворачивался к брату Фёдор, дразнил его языком и ловил руку отца. — Болыпи яз ныне Ивашеньки? А?

Грозный незло кривил губы:

— Больши… Токмо не гомони.

Однако царевич не успокаивался и тянул Катырева за рукав:

— Зришь Ивашеньку? Он в третьем ряде, а яз тут же, за батюшкой!

Боярин искоса поглядывал на Ивана-царевича и, чтобы не навлечь на себя его гнев, нарочито вслух говорил:

— Царевичу не можно ныне в посажёных ходить… Царевич сам ныне жених.