Пчелы садятся на край медогонки, заползают внутрь: некоторые, сбитые тяжелыми каплями, падают в мед и умирают в нем, слабо шевеля ножками. Костя пытается вытащить их длинной соломиной.
— Не надо, — говорит дед. — Они добре поработали. А теперь приняли хорошую смерть. Сладкую.
Костя доедает сотовик, долго обсасывает последний восковой катышек.
Солнце переходит полдень.
— Можно сливать, — говорит дедушка.
Вдвоем с дядей Алексеем они опускают один из привезенных бидонов в яму, на которой выдается край медогонки. Дедушка берется за ручку крана и говорит Косте:
— А ну-ка, внук, неси из дому кружку.
Костя приносит и смотрит, как золотистая густая струя лентой укладывается в эмалевую глубину.
Все трое по очереди прикладываются к кружке.
— Хорош! — говорит дядя Алексей, крепко вытирая ладонью губы.
— Хорош! — повторяет Костя, зажмуривая глаза и качая головой.
Дед отпивает самую малость, долго держит мед во рту, пережевывает его, как хлеб.
— Откуда они гречишного натаскали, не пойму, — говорит он. — У нас здесь и гречи-то близко нету. Должно быть, от Максимовских. Максимовские сеяли.
Потом он откидывает заслонку крана, и толстая медленная струя, изгибаясь, падает в бидон.
… И опять гудит медогонка, и опять дед вынимает из ульев грузные рамки, и плывет, плывет над землей прозрачный звенящий синий день.
Костя устал.
Слишком много всего вокруг для одного маленького человека. Много солнца, много воздуха, чересчур широки клеверные поля.
Он уже не успевает смотреть. Жарко. И слегка кружится голова от выпитого меда.
Костя идет в прохладную будку, садится на жесткую дедушкину постель и на минуту закрывает глаза.
Как хорошо, что мать отправила его в Пеньково, а не повезла с собой в Крым. В Крыму и на Кавказе все будто не настоящее, как в парке культуры. Даже Черное море. И санатории точно выстроены из белых брусочков деревянного конструктора. Почему-то быстро становится скучно от такой красоты. И люди там похожи на гостей или на посетителей в музее. Можно даже посидеть на золотом стульчике, если устанешь. А здесь не чувствуешь себя приезжим. Здесь все — твое навсегда, на всю жизнь.
Костя придвигает к себе дедушкину подушку и на мгновение, на один коротенький миг прижимается к ней щекой. От подушки пахнет сеном и земляникой, и она такая мягкая! За стеной будки замирает гудение медогонки.
— Завтра я привезу еще шесть, — слышится голос дяди Алексея.
Костя просыпается.
Дверь будки распахнута настежь. Солнце краем село на землю и стало большим и красным. И все вокруг тоже покраснело — и облака, и трава.
— Я сейчас, — говорит Костя, протирает слипающиеся глаза и выходит наружу.
Рядом с телегой, в которую впряжена Журка, стоит дядя Алексей. Он в куртке, застегнутой на все пуговицы, на голове кепка, а в руках вожжи. Журка нетерпеливо переступает с ноги на ногу и отфыркивается.
Неужели конец? Неужели он все проспал? А может быть, еще не кончили, еще надо что-нибудь делать?
— Все, братец мой, все, — говорит дедушка. — Четырнадцать ульев выкачали. Пчелам тоже спать надо.
Костя смотрит на телегу. Блестящие бидоны двумя рядами уставлены в сено. Полные до самых крышек, неповоротливые, пузатые.
И вдруг Косте становится грустно. Почему те люди, которые будут есть этот мед, не увидят ни красно-зеленых клеверных полей и пшеничных волн, ни рощи, похожей на остров, и не услышат, как поет солнце, как журчит, переливаясь, голубой воздух, как разговаривают травы и радостно трубят пчелы, возвращаясь домой?
… А может быть, все-таки увидят, если очень-очень захотят?
Шесть бидонов в телеге. Сколько в них дней, таких, как сегодняшний? О, не сосчитать!
— Ну, Костя, до завтра. Помогай деду. Он тебе покажет, что нужно делать, — говорит дядя Алексей и легонько дергает вожжи. — Н-но! Застоялась, голубушка!
Телега, глухо скрипнув, трогается. В том месте, где с клеверов она поворачивает на дорогу, дядя приостанавливается и машет рукой.
Последний раскаленный уголек солнца еще светится на самом краю земли.
— Завтра нам придется одним управляться, — говорит дедушка. — Идем-ка поужинаем.