. Занятия же науками лишь отвлекают женщину от ее предназначения:
Сколько ни набивайте голову наукой, философией, богословием, муж не любит находить в своей жене соперника или профессора. Книги и учители помрачают у нас, еще на заре, тот душевный цветок, который так радует любимца молодой девушки: невинность чувств и мыслей <…> Они разрушают прекраснейший закон природы, которая хотела, чтобы сладкое согласие сердец основывалось на противных свойствах полов[130].
Свою позицию автор подкрепляет ссылками на исторические примеры, вроде берлинского обычая молодых девиц собираться за мирными женскими занятиями под надзором матери одной из них. От городского общества он устремляет взгляд на «поселян наших»: «любовь, украшаемая честностью, услаждает их жребий», и наконец ссылается на свой опыт путешественника: «…видал в Иль-де-Франс, как черные невольники, утомленные дневною работою, отправляются <…> к милым предметам сердца»[131]. Автор заключает, что «нет и не будет надежд к счастию нравов, пока женщины не возвратятся к домашней жизни»[132].
В том же номере «Патриота» Измайлов поместил перевод нравоучительной сценки Жанлис «Разговор матери с восьмилетней дочерью». Мать и дочь заняты шитьем, и девочка начинает задавать вопросы об устройстве окружающего мира: «Маменька, из чего сделаны иголки? — Постарайся угадать, — отвечает ей мать и заключает: — Стыдно не иметь понятия о тех вещах, которые всегда перед глазами»[133]. Мать поощряет стремление дочери к знаниям, но их разговор не ведет к осознанию важности точных наук (например, химии или физики, чтобы знать, из чего сделаны иголки). Показывая дочери в микроскоп разные предметы, природного происхождения и созданные людьми, мать заключает, что первые всегда более искусно «сделаны», чем вторые, и указывает причину:
Бог достоин сколько удивления, столько и любви <…> гордость человеческая безумна; ибо человек, самый остроумный и самый искусный, не может ничего сделать совершенно прекрасного и совершенно правильного…[134]
Дочь подхватывает: «Нам должно очень почитать Бога и быть смиренными»[135]. Таким образом, разговор об устройстве предметов и свойствах металлов приводит к выводу о необходимости смирения перед Божьим промыслом. В слове от издателя Измайлов поставил сочинения Жанлис в один ряд с сочинениями Локка и Руссо и выделил религиозность как главную черту ее педагогической концепции: «Жанлис утверждает корень нравственного воспитания на таинствах откровения и на чувстве веры»[136]. Именно об этом корне и идет речь в «Разговоре Матери…». В этом отношении женское воспитание мало отличалось от мужского, религиозность была важным инструментом внушения покорности и скромности. Так, показательны рассуждения А. П. Керн, родившейся в 1800 году (следовательно, ее детство пришлось как раз на 1800‐е годы) и исходившей прежде всего из собственного опыта:
Дайте только характер твердый и правила укрепите; но, к несчастию, пока все или почти все родители и воспитатели на это-то и хромают; они почти сознательно готовы убивать, уничтожать до корня все, что обещает выработаться в характер самостоятельный в их детях. Им нужна больше всего покорность и слепое послушание, а не разумно проявляющаяся воля…[137]
Квинтэссенция взглядов на женское воспитание помещена в третьем номере «Патриота» — перевод из французского журнала Archives Litteraries. И вновь разговор матери с дочерью (уже взрослой, которая сама стала матерью), на сей раз — в форме письма: «О воспитании девиц, и об ученых женщинах. Письмо матери к дочери». Цель воспитания девушки, с точки зрения автора, состоит в том, чтобы «в двадцать лет» она была бы «милая женщина и достойная мать семейства»[138]. Для этого девочка должна привыкнуть «повиноваться беспрекословно», выработать «кроткий характер и трудное искусство повелевать собою», а «привыкнув заниматься, она сохранит склонность к рукоделию»[139]. Автор, противопоставляя кокеток и «тщеславных женщин», отдает предпочтение первым, а к последним относит ученых женщин и писательниц:
Кокетство, мой милый друг, не есть важнейший из пороков наших: естьли шестнадцатилетняя кокетка хочет только казаться хорошей, то она узнает скоро, что надобно еще быть любезной, для того чтобы нравиться. <…> и женщины под старость доводят иногда страсть к кокетству до того, что оно делает их добрыми <…> Одна желает привлечь на себя внимание всех тех, с кем она знакома; для другой хочется особливо быть известною<курсив мой. — М. Н.><…> последняя видит в них <окружающих. — М. Н.> одно то, что они могут способствовать ея известности[140].
Для русской культуры первой половины XIX века типично уподобление поведения «ученой женщины» аморальному поведению. Наиболее ярко это проявилось в устойчивом соотнесении «публичного» характера женской литературы и распутства: «продажа» писательницей ее «тончайших» эмоций и «интимнейших» чувств неявно, но отчетливо сравнивается с проституцией:
Но я не понимаю, как желать разговора женщины, которая сказала конечно все, что она имела лучшего, в книге, напечатанной числом до двух тысяч экземпляров; которой чувства самыя нежныя, и мысли самыя тонкия продаются за сходную цену во всех книжных лавках, и которая наконец всем, что могло удивить в уме ея или пленит в ея характере, великодушно пожертвовала успеху своего сочинения. <…> и для самого мужчины, восхищенного более других живостию ея идей и откровенностию ея характера, не лестно думать, что, расставшись с ним, она войдет, может быть, в такое же свободное сообщение со всею публикою через руки своего типографщика[141].
Публикация женских сочинений под псевдонимом, с точки зрения автора, была более извинительна, но все же достойна порицания, так как эти сочинительницы имеют «еще более гордости, нежели скромности». Любопытно, что в примечании издатель толкует возможное расширение круга писательниц как угрозу общественной морали:
Хотя это и не касается до нас, ибо мы не имеем еще 150 женщин авторов, как теперь во Франции, по исчислению любопытных; но не худо предупредить зло, которое, может быть, нас ожидает скоро[142].
Исключением была только мадам Жанлис, педагогические сочинения которой Измайлов часто публиковал на страницах «Патриота».
В отличие от Макарова, издателя «Аглаи» (1808–1810) П. И. Шаликова литературная акклиматизация женщин не беспокоила, по крайней мере на уровне журнальной рефлексии. Следует отметить, что его позиция вряд ли всерьез учитывалась современниками. Личность Шаликова, его творения и литературные вкусы были предметом постоянных насмешек: «московский Граф Хвостов», «Вралев», «Вздыхалов», «писатель Нуликов», «кондитер литературы» — вот неполный список прозвищ, которыми награждали его современники. Однако для историка литературы позиция Шаликова-издателя, безусловно, представляет интерес. Ему неизменно покровительствовал Карамзин, вероятно отдавая должное неустанным трудам своего последователя. Впрочем, говоря о том, что Шаликов был последователем Карамзина, следует помнить, что это не исключало расхождений с главой русского сентиментализма.
«Женская» проблематика возникала на страницах журнала неоднократно:
…идеал женщины обрисовывается в журнале в многочисленных произведениях разных жанров, большую роль играют авторские ремарки и подстрочные примечания, тематическую направленность характеризует и сам круг оригинальных и переводных сочинений, отбиравшихся Шаликовым для публикации[143].
Мы же остановимся подробнее на тех текстах, где поднимался вопрос об участии женщин в литературе и женском просвещении в целом.
Шаликова, вслед за Карамзиным и его последователями, занимало состояние русского языка; издатель «Аглаи», как и они, полагал, что женщины могут способствовать его развитию. Одну из заметок Шаликов завершил призывом к читательницам обратиться к русскому языку, так как в своем очищенном и облагороженном виде — в виде «языка Карамзина» — он может сравниться с французским:
Грации-россиянки! Не страшитесь звуков Русского языка! Клянусь вам вместе с людьми самого нежного слуха, что язык Карамзина в ваших устах так же приятен, как и Парижской![144]
В то же время Шаликов подчеркивал несостоятельность женщин даже в качестве литературных судей (как мы помним, это была одна из основных ролей, которые Карамзин предписывал просвещенной женщине). Стихотворение «К женщинам — судьям стихотворства» в этом отношении можно считать манифестом Шаликова — оно было опубликовано в первом номере «Аглаи». Сочинитель размышляет о том, что женщины слишком озабочены впечатлением, которое производят на окружающих, поэтому их суждения о стихах часто бывают неверны:
Чтоб удивление в одном,
Чтоб хохот произвесть в другом
(Не льстиву истину питомцу Муз простите!)
Все это делает на час
Прекраснейших вещей дурным судьею вас![145]