Иные были суховаты;
Сухие же скорей зажгутся и стихи!
И так Парнас, подтопкою богатой,
За наши вмиг сгорел грехи![429]
Парнас в ее насмешливой трактовке оказывается не населен музами и грациями, а завален «сухими», то есть плохими, бездарными стихами. Бунина иронизировала над неумелыми авторами, и это был смелый шаг. Поэтессы и ранее позволяли себе метапоэтические рассуждения, но лишь ради оправдания своих литературных занятий. Насколько нам известно, она была первой поэтессой, обратившей критический взгляд на других авторов.
Метапоэтический план, по нашему мнению, оказывается едва ли не более существенным для понимания поэмы, чем фабульный. Бунина выстраивала его, в частности, представляя читателям процесс создания поэмы. Основная часть ее соображений пришлась именно на предисловие, для сюжетной же части важны «болтовня», авторские отступления и образ читателя, к которому автор периодически обращается: «Не спорь, читатель мой; а паче / Ты храбрость с дерзостью не числи за одно!»; «Читатель скажет мне: / Я встретил ложну вставку»; «Читатель ведает богатство стран восточных»; «Читатель! ведаешь ты сам, / Что часто к собственной стремимся мы напасти». Несколько отступлений адресовано самому автору: «Воздушный путь мне вовсе нов! / С каких начну я слов? / Каким себя обогащу примером?»
Итак, проблема политической интерпретации сюжета о Фаэтоне не может быть решена окончательно на данном этапе. На наш взгляд, «антинаполеоновская» линия в аллюзионном толковании выглядит более основательной, чем «антиалександровская», — однако и это толкование (если оно оказалось реализовано), вероятнее всего, было внеположно замыслу Буниной. При внимательном чтении поэмы и особенно авторского предисловия к ней становится ясно, что «Падение Фаэтона» являлось прежде всего металитературным высказыванием, представлением авторского кредо. На это указывают, во-первых, восстановление первоначальной редакции и полемика с редакторами в предисловии к публикации 1812 года; во-вторых, введение в текст отступлений и обращений к читателю, преимущественно на литературные темы, и, соответственно, выведение на первый план автора-повествователя, что для аллюзионного текста было совершенно не нужно[430]. Таким образом, «Падение Фаэтона» встраивается в металитературный контекст «Неопытной музы».
Публикация двухчастного сборника стала для Анны Петровны Буниной попыткой манифестации собственной авторской позиции. Положение поэтессы на момент издания первой книги было во многом исключительным. С одной стороны, она уже состоялась как литератор: за ее плечами было почти десять лет публикаций в литературной периодике и опыт перевода нормативных дидактик. С другой стороны, «Неопытная муза» была ее полноценным дебютом. Бунина не могла не осознавать и свое особое положение — женщины, дерзнувшей заявить о себе как о серьезном литераторе: об этом свидетельствуют не только «Пекинское ристалище» и «Разговор между мною и женщинами», но и запись в альбоме, а также предисловие к «Падению Фаэтона». Поэтому Бунина столь тщательно подошла к составлению двух частей «Неопытной музы». Как мы полагаем, в ее задачи входили определение своей эстетической позиции, обозначение литературных ориентиров и репрезентация себя как поэтессы. Литературную позицию Буниной по итогам рассмотрения «Неопытной музы» можно признать сложной. Она стремилась заявить о собственной независимости, но в рамках литературного этикета, воздав должное тем, кого считала своими учителями; продемонстрировать одновременно глубину и драматизм личного опыта и способность к самоиронии. Именно последнее качество позволило Буниной удачно обозначить свое место в литературном пространстве. Таким образом, «Неопытная муза» является важнейшим источником в изучении профессионализации женского литературного труда.
Глава 4. Формирование авторской репутации Анны Буниной
Начало литературной деятельности. «Русская Сафо»
Авторское становление Буниной пришлось на 1800‐е годы, когда русская литература переживала значительные трансформации: пересматривались принципы литературного творчества, заново определялся жанровый репертуар, вырабатывался новый литературный язык, формулировались новые требования к писателю. Ю. М. Лотман описывал рубеж XVIII–XIX веков как время «сочетания „уже не“ и „еще не“», «исторический и культурный аромат которого заключен в богатстве, неопределенности, незавершенности»[431]. Выбор творческого амплуа стал в это время важнейшей задачей для начинающего писателя, а его успешность определялась реакцией публики, читателей и критиков. Взаимодействие и взаимоопределение писателя и публики отражались в писательской репутации, образе автора в современном и последующем читательском восприятии. Личность писателя в ее соотношении с творчеством стала на рубеже веков объектом пристального внимания критиков и читателей, что делает изучение писательской репутации и ее формирования важной задачей для исследователя. Особенно интересны истории авторов, которые по происхождению и социокультурному статусу принадлежали к литературной периферии и приход которых в словесность выявлял границы культурных конвенций. Именно в этом аспекте нас будет интересовать формирование писательской репутации Анны Петровны Буниной, этапы ее литературного пути и восприятие ее творчества и личности современниками. Мы постараемся показать, что современная критика апробировала на Буниной некоторые риторические принципы в разговоре о женской поэзии.
Биографы Буниной не располагают обширными документальными свидетельствами для реконструкции ее жизненного и творческого пути; немногочисленные факты и более или менее основанные на них предположения переходят из статьи в статью, причем предположения зачастую утрачивают при этом свой гипотетический характер. Поэтому дальнейшее исследование литературной биографии Буниной предполагает как пересмотр и анализ известных документальных источников, так и ревизию их устоявшихся интерпретаций.
Первую попытку рефлексии над биографией поэтессы предприняла сама Бунина. В одном из ее поздних (от 9 декабря 1827 года) писем, адресованном племяннику, П. Н. Семенову, упоминались тайные записки, которые следовало прочитать в семейном кругу, а после уничтожить[432]. Эти записки, как писала Бунина, дадут читателям представление об эволюции их автора:
Вникнув единожды в слог и в содержание записок, можно разделить меня на 3 различные особы, одна с другой не встречавшиеся. Существование первой можно положить до 1804‐го года. Второй с 1804‐го по 1815‐й год. Бытие третьей начинается не прежде как с 1820-го. Недостающее от 1815‐го по 1820‐й год число лет составляет неминуемый переход единого лица в другое. Без сего перехода полное изменение не было бы естественно. Самый почерк письма, трикраты разительно изменившийся, как бы представляет собою некоторого рода эпохи[433].
Приведенный фрагмент — один из немногих комментариев поэтессы к собственной биографии, поэтому реконструировать события, стоящие за обозначенными в нем вехами, можно лишь приблизительно. В письме она рассуждает о духовной трансформации, свершавшейся в течение жизни и приведшей ее к глубокой религиозности в последние годы, не связывая ее с занятиями поэзией (по меньшей мере, не эксплицирует эту связь, что уже показательно). Действительно, сочинительство с начала 1820‐х отошло для Буниной на второй план, стихов она почти не писала[434]. Главным делом последних лет ее жизни стал перевод «Нравственных и философских бесед» шотландского проповедника Хью Блэра (вышел в свет в 1828 году)[435].
Бунина была активным творцом биографического мифа. В стихотворениях, а особенно в письмах она формировала собственный образ: женщины, которая лишилась любви и поддержки родных, но стойко переносит выпавшие ей горести и стремится стать выше их, совершенствует себя. Так, она любила подчеркивать, что ее первоначальное образование было довольно скудным: «русская грамота и четыре первых правила арифметики, шитье, вышиванье, плетение кружев и соломенных обоев»[436]. В письме Шишкову Бунина сообщала: «Одно сиротство мое и несчастие причиною тому, что воспитание мое осталось в небрежении»[437]. При этом интерес к поэзии у нее пробудился довольно рано: «Не зная даже правил грамматики, по одному внутреннему побуждению начала писать стихи на тринадцатом году своей жизни»[438]. Однако в одном из писем Бунина описывает обстановку в доме тетки, воспитывавшей ее:
Сердце мое не было развращено, ниже́ в закоснении: безбожие вольнодумцев, изливающих ежедневно в присутствии моем адские, гибельные правила, перелилось чрез слух в юный, колеблющийся мой разум и ядом своим заразило голову. Мне было от 11-ти до 12-ти лет, когда молодые господа, бегающие от этикета и принуждения, оставляли важную беседу разумной нашей тетушки и уходили в нашу комнату под покровительством моих братий, которое удалению их придавало вид благопристойности. Тут начинались жаркие споры. Философия и атеизм были тогда, по милости французских безбожных писателей, в моде. Лица спорющихся в нашей комнате гостей были: философы-деисты: Гаврила Осипович Белов, умный, благородный и смелый юноша лет 22‐х, заразившийся в Московском университете, и можайский стряпчий, редкого благородства; философы-атеисты: старик Жохов и юноши, которых назвать не желаю. Я слушала споры сии с неизъяснимою жадностию, боясь проронить единого слова. Не знаю, отчего стряпчий предпочтительно привлекал к себе мое внимание. Был ли он красноречивей, или только казался таковым, я теперь не берусь решить; но знаю, что принимала каждое его слово за убеждение. Он говорил внятно, чисто, ясно; толковал систему мира, тяготение тел, непреложный порядок природы, бессмертие души и отвергал все постановления церкви. Речи атеистов меня отвращали; он же, не ведая того сам, сделался моим учителем. В продолжение споров я не спускала с него глаз и на 12‐м году начала тайно размышлять о системе мира, тяготении тел, бессмертии души и суетности церковны