Да, он – этот мужик-холоп – свободнее ее! Свободнее – значит, счастливее. Что она? Она – узница в этом роскошном тереме! И никогда не увидеть ей жизни настоящей – юность пройдет среди этих стен, старость – где-нибудь в маленькой монастырской келье. Жизнь для всех, но не для нее, для царевны. Как она радовалась тогда, что ее не выдали замуж за того белобрысого немца! Как ей дорог и мил казался тогда ее терем! Теперь не то – воли ей хочется, воли! Правда, ее и теперь пугает замужество с немилым – нет, лучше уж век в терему просидеть затворницей! – иного просит ее сердце. Чего? Бессильна ответить на этот вопрос царевна. Порою ей кажется, что ей нужно ласковое слово… Отец, мать, братец – они ли не ласковы с ней? А их слова не уменьшают ее непонятной, от всех скрываемой, грусти!
«Чего же? Чего?» – вертится безответный, мучительный вопрос в уме прекрасной царевны.
Чья-то рука погладила ее шелковистые темные волосы.
– Чего сидишь, Ксения? Ложись-ка да засни хорошенько, касатка моя! – промолвил над ее ухом голос матери.
Ксения обернулась:
– Неохота еще, матушка.
– А ведь время. Вишь, уж тьма совсем.
– Посижу еще маленько.
– Ну, посиди, посиди, не неволю. Пусть тебе последние деньки девичества слаще покажутся…
Царевна встрепенулась:
– Как последние?
– Чай, знаешь уж да притворяешься!
– Матушка! Ей-ей, не знаю!
– Небось, тебе Федюша не шепнул на ушко?
– Ни словечка.
– Тебя ведь сватают.
– Ну?!
– За королевича!
– За того же самого? – упавшим голосом спросила царевна.
– Нет! О том и думать забыли! Иного сватают. Красавец, говорят, такой, что заглядеться можно.
– Ах, и про того то же говорили, – поникнув головою, сказала Ксения.
– Нет, про этого не врут.
– А скоро он прибудет сюда?
– Уж встречь ему посланы бояре к Неве-реке…
Ксения сама не знала, радоваться ей этому известию или нет. Правда, предстояло расстаться с этим опостылевшим теремом, но зато… Ах, это «зато»! Зачем оно здесь замешалось! Приходится выходить замуж за немчина белобрысого, за немилого – что новый жених может оказаться совсем непохожим на прежнего, в это Ксения не верила: у ней сложилось убеждение, что все «басурмане» белобрысы и противны.
Поэтому, когда царица спросила ее:
– Рада ль, девушка, вести такой? – царевна почти искренне ответила:
– Лучше б мне остаться с тобой и с батюшкой!
– И-и, полно, не век ведь тебе свой в терему вековать, – сказала царица Марья и отошла от взволнованной Ксении.
– Затепли свечу и сбитню подай! – приказала холопке молодая боярыня Авдотья Тихоновна, одиноко сидевшая в потемневшем покое.
При свете принесенной свечи можно было заметить, что лицо боярыни сумрачно. Какая-то дума заставляла Авдотью Тихоновну хмурить брови, и теперь морщинка над переносьем, обыкновенно малозаметная, стала глубокой и придавала злое выражение лицу. Пар тонкою струйкой поднимался из поставленной на стол чашки горячего сбитня. Авдотья Тихоновна взяла чашку, сделала несколько глотков и поставила обратно на стол.
– И пить-то одной не хочется, – прошептала она. – Ох, житье мое горькое!
На пороге появилась холопка.
– Гость прибыл, боярыня.
– Скажи, что дома боярина нет и вернется когда, не знаю.
– Да он к тебе, не к боярину! Андрей Лукич…
– А! Андрюша! Зови его, чего ж ты? Словно первый раз!
Скоро Андрей Подкинутый вошел в комнату. В нем – в теперешнем плечистом, бородатом мужчине – трудно было признать былого Андрюшу. Он возмужал, окреп. Наравне с наружностью изменились и его внутренние качества. Про его былую кротость и ласковость давно все забыли – он стал сварлив, груб и не любил давать спуску. Только по отношению к Дуняше, нынешней Авдотье Тихоновне, он не изменился – был по-прежнему всегда ласков, услужлив и предан ей всею душой. Что касается ее мужа – его он терпеть не мог; в свою очередь, и Павел Степанович его недолюбливал. Когда они встречались – того и гляди, можно было ждать ссоры. Да ссоры уже и случались; правда, это были не крупные ссоры, но все же они оставляли след в душе обоих – более разгоревшуюся ненависть. Поэтому как один, так и другой одинаково избегали встречи. Павел Степанович обыкновенно спешил уйти из дому, едва только на крыльце раздавались шаги его недруга, а Андрей Подкинутый более любил приходить в отсутствие хозяина дома. Приходил же он нередко, особенно в последнее время. Он не мог не заметить, что Дуняша далеко не пользуется счастьем в замужестве. Несколько раз он заговаривал об этом с нею, но она отвечала уклончиво и неохотно, и Андрей бросил свои расспросы. Однако подозрение его не уменьшилось от этого. Напротив, оно перешло в убеждение. Что причина не совсем приятной семейной жизни – Дуня, этого Андрей не мог допустить: он слишком хорошо знал, как молодая боярыня любит своего мужа. Стало быть, виновна тут была другая сторона, т. е. муж. Однако со стороны Павла Степановича не было ничего такого, в чем его можно было бы обвинить; с женою он обращался всегда ровно, не особенно ласкал ее, правда, но и не был грубым с нею, желания ее исполнял почти беспрекословно. Словом, казался таким мужем, каких в Москве было поискать да поискать. И, несмотря на все это, молодой человек не сомневался, что Дуняша несчастлива с Павлом. Это говорила ему постоянная задумчивость боярыни, глаза, красные от недавних слез, тяжелые вздохи, вырывавшиеся порою из ее груди. Но в чем кроется вина всего? Со стороны Павла – несомненно, но в чем? Над этим Андрей напрасно ломал голову.
– Здравствуй, Дуняша!.. Ну что, как здоровенька?
– Здравствуй, Андрей! Ничего, живу помаленьку. Присаживайся. Сбитеньку хочешь?
– Пожалуй, выпью… А мужа нет дома?
– Нет… – ответила Дуняша, подавляя вздох.
– Часто он дома не бывает?
– Да частенько.
– Дела, чай?
– Должно, дела.
– А не скучно тебе одной-то все?
– Скучно не скучно, что поделаешь! – тяжело вздохнув, сказала боярыня.
– Что ты невесела, Дуняша?
– С чего веселиться?
– Да ведь и печалиться, кажись, не с чего: дом – полная чаша, муж молодой, ласковый, любит тебя…
– Любит ли? – сорвалось с губ боярыни.
Андрей насторожился:
– Как не любит! Да разве тебя можно не любить?
– Кабы так!
– А то нет? – спросил Подкинутый и даже подался вперед корпусом, – так его интересовал ответ.
Но Авдотья Тихоновна не ответила.
Андрей молча пил сбитень.
– Друг ты мне, Андрюша? – неожиданно прервала молчание боярыня.
– Дуня! Сама знаешь… – с упреком ответил молодой человек.
– Верю… Да… Знаешь, когда тяжко, хочется душу отвести с человеком верным… Андрей! Горе есть у меня большое!
– Поведай мне.
– И то хочу. Никому не жаловалась и не буду, а тебе скажу… Не люба я мужу, Андреюшка!
Глаза Андрея блеснули, но он не выдал себя и спросил:
– Не кажется ль это только тебе, Дуняша? Что он за человек, если тебя не любит!
– Эх, если б это только казалось! – с горечью воскликнула Авдотья Тихоновна. – То-то и беда, что на деле так! Любил бы меня, разве оставлял бы каждый вечер одну? Ни одного дня мы с ним вместе целого не провели! Раньше еще все ничего, а теперь… да какое теперь! С той самой поры, как из заморской страны приехал, так совсем скверно пошло. Только солнце к западу близко – слышу, коня седлать велит. Вскочит на седло и уедет, и прощай не скажет. Куда ездит – не ведаю! Приезжает ночью, а то утром ранним, веселый-веселый такой, улыбка во весь лик. А на меня и глазом не посмотрит.
– А ты спрашивать не пыталась, куда ездит?
– Как не пытаться! Пыталась. «Нужно, – говорит, – мне» – вот и весь сказ. Спрашивала я и холопей – никому не ведомо, куда ездит. Ох, Андреюшка! Если б знал ты, как тяжко мне! Ночей не сплю – плачу от вечерней зари до утренней, все думаю, как вернуть мне любовь мужнюю!
Андрей встал и подошел близко к боярыне.
– Дуня! Вот она, судьба-то! Я ли не любил тебя, а ты меня и слушать не хотела, теперь самой пришлось стать немилой женой. Ты вот говоришь, что у тебя тяжко на сердце, что болит оно… А как у меня-то сердце болело, когда он – бес этот, Павел – отнимал тебя у меня… Эх, родная моя! Вспомнить, так и то жутко, а каково терпеть! Да ты теперь понимаешь сама… Что таиться, Дуняша! И теперь у меня еще не все прошло… Тише стало, но все нет-нет да и нападет тоска, когда вспомню, что счастье мне боярин вот этот самый, муженек твой – ветрогон, украл… Да и не люблю же я его! Ох, как не люблю! Так бы вот, кажись, и убил!
– Полно, Андрюша!
– Нет, я правду говорю, Дуня! Кабы он взял тебя у меня да счастливой сделал – ну, тяжко мне было б, а все я хоть твоему счастью радовался бы… У, ирод! Дуняша! Голубка моя! Я все вызнаю про мужа твоего, как бы он ни скрывал… Шаг за шагом его выслежу… Обещай только… – голос Андрея задрожал от волнения, – только, что опять ты будешь со мной всякой думой своей делиться, будешь «дружком милым», как встарь, называть. Ничего больше не надо мне, солнышко мое ясное!
И Андрей поднес к губам и покрывал поцелуями руки ее.
– Обещаю! Обещаю, родной! Только разведай!
– Вот крест тебе святой, что разведаю!
XXIII. «Это – он!»
– Он едет! – говорили друг другу бояре. Кто едет, о том не спрашивали, каждый из них знал, что это – «королевич», принц датский, Иван, или Иоанн, как любили да и до сих пор любят называть по-церковному некоторых лиц, носящих это имя, или Яган – испорченное Иоганн – как записан этот принц в бумагах того времени.
10 августа 1602 года он прибыл к устью Наровы, плыл на царских судах и при громе пушек ступил на Русскую землю.
К Москве ехали не торопясь. Это была скорее увеселительная прогулка, чем путешествие: где б ни остановился королевич, в городе ли, в бедной ли деревеньке, всюду и он, и его многочисленная свита находили все нужное для отдыха, начиная от царского обеда и кончая великолепными шатрами; всюду же в городах их встречали с почестями, с музыкой, с пушечным громом, с звоном колоколов. Прогулки по рекам на лодках, охота в лесах, еще мало тронутых топором дровосека, прерывали однообразность путешествия.