Розы и тернии — страница 35 из 40

Так встречал в своем царстве царь Борис жениха своей дочери.

Знал ли сам королевич, что все на Руси считают его женихом царевны Ксении? Если он и не знал этого, если от него были скрыты переговоры по этому поводу между его отцом, королем Христианом, и Борисом Феодоровичем и он ехал в качестве гостя к русскому царю, то он мог об этом догадываться из намеков и недомолвок окружающих.

И он не был против женитьбы. Страна, в которой он встретил столько радушия, ласки и богатства, нравилась ему, а воображение, подогреваемое рассказами приближенных, рисовало ему царевну-невидимку, таинственную затворницу терема, Ксению, сказочной красавицей. Он любил ее заочно.

Знала ли о прибытии на Русь жениха сама царевна? Знала и волновалась в ожидании. Подобно ему, ей приходилось выводить заключения из недомолвок, из брошенных вскользь замечаний. Ее представление о «женихе-басурмане» как о белобрысом нелюбезном для нее человеке начинало мало-помалу изменяться. Она еще не была вполне уверена, что наружность этого нового «королевича» окажется сходною с наружностью того «доброго молодца», образ которого часто рисовался ей в девичьих мечтах, но уже смутная надежда зарождалась в ее сердце. И чем больше проходило времени, тем крепче становилась эта надежда. Времени же прошло не мало: только 19 сентября королевич под звон большого кремлевского колокола въехал в Москву. Торжественное представление царю состоялось 28-го числа того же месяца.

Заметил ли королевич любопытный взгляд черного ока, брошенный на него из окна терема в то время, когда он, пройдя сквозь шпалеры парадно одетых воинов, приблизился к Красному крыльцу и отвечал тут на низкие поклоны встречавших его князей Трубецкого и Черкасского? Верно, не заметил. Он волновался, приближаясь к чертогам русского царя, слава о могуществе и богатстве которого давно гремела в Европе, а личность была сокрыта каким-то таинственным туманом. Он смотрел не на терем; он спешил подняться на ступени, где ждали его новые двое князей, Василий Шуйский и Голицын, войти в сени, где во главе с знатнейшим боярином, князем Черкасским, находились и окольничьи и дьяки, и наконец вступить, как в святилище, в Золотую палату, чтобы предстать перед царем и царевичем.

Нет, он не мог заметить. Зато Ксения разглядела своего жениха – быстрого взгляда, украдкой брошенного, для нее было вполне достаточно. С пылающими щеками отошла она от окна. Грудь ее высоко поднималась.

Это – «он»! Это – «он»! Она звала его давно – с тех пор, как превратилась из девочки в девушку. Говорят, что басурманин-королевич… Что ей до этого? Что ей за дело и до того, что теперь царь в полном царском наряде вместе с царевичем принимает его, как дорогого гостя, пьет и ест с ним за одним столом, одаривает драгоценными подарками? Что ей до этого? Если б это не был королевич, был бы простой боярин, быть может, того ниже – простолюдин, она бы все-таки сказала: это – он! и сердце ее билось бы не меньше, чем теперь. Как его зовут, не все ли ей равно? Она знает, что это – «тот» добрый молодец, которого она видела в грезах: юный, стройный, с лицом ангела, с крепким станом зрелого мужа. «Добрый молодец» – ей не надо иного названия: разве имя что-нибудь прибавит? Разве оно может еще что-нибудь прибавить? Ох, как бьется сердце! Отчего оно так трепещет? А почему порою словно замрет? Дрожат похолоделые руки, а щеки горят, как в огне… Счастье это или горе? Счастье? – почему же словно грусть какая-то с ним мешается? Горе? – отчего же ей хочется запеть, засмеяться, закружиться в быстрой пляске?

XXIV. Открыл

– Открыл! – с этого слова начал свою беседу Андрей Подкинутый, входя в комнату, где сидела боярыня Авдотья Тихоновна.

– Открыл? – вся дрожа от любопытства и тревоги, переспросила боярыня.

– Все выведал! Расспросил кого следует, да и своими глазами повидал…

– Ну?!

– У муженька твоего полюбовница есть…

– А!

– Да. И не из русских, а басурманка, из заморских краев вывез… Ты снега белей стала, Дуня!.. Обомрешь! Эк, дурень! Сразу это я бухнул!

– Ничего, пройдет… – прошептала боярыня, сжимая руками виски. – Говори…

– Вывез он ее из заморских краев тайно в платье мужском.

– Ишь, на какие хитрости пустился! – бледными губами проговорила Авдотья Тихоновна.

– Полюбовница – эта очень ученая баба – грамоту знает, на многих языках и по-нашему маракует… Возится день-деньской над свитками разными, а то в снадобьях роется или, еще чище, огонь в печке такой особенной разведет и варит что-то, помешивая, и про себя что-то бормочет.

– Знахарка, что ли?

– Недалеко от того, если не прямо-таки ведьма.

– Чарами она, знать, его приворожила.

– Надо думать.

– А собой какова?

– Лицо такое, что хоть бы и не дочери бесовской иметь.

– Красива?

– Страсть как!

Слабость боярыни прошла: правда, бледность осталась, но говорила она, по-видимому, спокойно, только в глазах мелькали искорки да грудь учащенно поднималась.

– Как ты узнал, расскажи.

– Труда мне это стоило немалого! Наперед всего стал я выезды твоего муженька сторожить. Несколько раз видал, как он выезжает, да нельзя следом было ехать – светло, как раз заметит. Вот когда, под осень, вечера стали много темней, тут-то я его проследил! Следом за ним всю дорогу проскакал, а он не замечает ничего – лупит себе, знай! Ну, узнал я, что ездит он за город, версты две так, пожалуй, будет отсюда. Все прямо по дороге к Троицкой лавре, а потом вправо, полями – узенькая тут тропка идет.

– Ага, ага…

– Что ты?

– Нет, я так. Говори, говори.

– Поедешь по этой самой тропке и упрешься в избу большую, хорошую избу. Обнесена она забором, ворота приперты всегда… Проследил я, куда он ездит, и на другой день, одевшись попроще, туда же отправился – думаю, какая ни на есть, а челядь водится там, расспрошу да разузнаю, зачем сюда он ездить повадился. Однако челяди там немного есть – сторож, старик старый, да наймитка, Степанидой ее звать. Вот я с этой Степанидой и свел знакомство, долго ли, коротко, и все вызнал, – того мало – сам в доме бывал. Ныла такая баба эта наймитка! Рожа всегда у ней, – ну, словно баба пятка три яблоков недозрелых съела! Вижу, кисла лицом, стало быть, недовольна. Я и смекнул, как начать. Первое знакомство завязал с ней с того, что, словив ее, когда вышла из избы, печалиться начал на судьбу свою, что вот, дескать, иду-иду, к Москве из Троицы пробираюсь, устал, инда ноги не шагают, и есть, и пить хочу, а негде мне ни пристанища найти для отдыха, ни испить, ни поесть; что совсем ныне народ стал немилосердный, а жить с такими людьми тяжко. Ну, и она сейчас на свою жизнь-житье печалиться начала – что живет она у басурманки, почитай, у колдуньи злой и греховодницы великой – у полюбовницы бесстыжей боярина женатого, и пошла потом все мне рассказывать… Так и узнал. Ловко?

– Ловко… Спасибо. А только ты мне все сердце этим поворотил… – сказала боярыня, поднялась со скамьи и заходила быстро по комнате.

– Ты сама ведь хотела.

– Я и говорю тебе спасибо… А только – лучше б не знать! Ох!

Руки Авдотьи Тихоновны сжались в кулаки, глаза загорелись, и морщина перерезала лоб.

– Так вот он! Полюбовницу да еще басурманку! Ай, муж хороший! Ай, муженек ласковый! То-то он веселым таким приезжает – веселится там с блудницей вавилонской!.. А ты, жена постылая, дома сиди одна-одинешенька, проливай слезы горькие, кляни судьбину свою злую! Да!.. А он там песни поет, целуется-милуется, меды сладкие распивает… Любо!

Нет, ты вот что скажи мне, – вдруг остановилась она, вся дрожащая от гнева, перед Андреем, – ты вот что скажи: как мне басурманку, эту змею лукавую, со света белого сбыть? Ну-ка, ну, дружок мой милый, постарайся, надумай!

Андрей первый раз видел Дуню такою разъяренною, и хоть он самому себе стыдился в том признаться – ее искаженное злобой лицо, ее мечущие искры глаза пугали его.

– Дуня! Сядь!.. Очнись маленько… Потолкуем… – проговорил он почти умоляюще.

– Изволь! Я села! Ну? Ну? Что же ты? Говори! Надумал?

– Погоди, дай срок…

– Ах, еще годить! Не могу я ждать да годить! – кричала боярыня, снова срываясь с лавки. – Не могу!.. Ты можешь ждать, и он с полюбовницей может, а я нет! Я не могу, потому – кипит все здесь… Кипит!

Она ударяла себя в грудь.

Он понял, что надо дать время пройти первому порыву гнева, и молчал, наблюдая за нею.

Дуняша бесновалась, металась по комнате, сыпала проклятьями. Потом ярость начала мало-помалу утихать и заменилась каким-то деревянным спокойствием. Боярыня тяжело опустилась на скамью, оперлась локтями на стол, закрыв ладонями лицо, и не двигалась.

Тогда Андрей заговорил:

– Ты велела мне надумать, как избавиться от мужниной полюбовницы. Я надумал.

На мгновение Авдотья Тихоновна отняла руки от лица, потом опять закрыла.

– Ну? – вяло проговорила она.

– Через три дня царь со всей семьей едет на богомолье в лавру, на выезде будут челобитные от всех, кто подать захочет, приниматься…

– Ну? – опять протянула Дуня.

– Басурманка эта, знахарка – варит зелья какие-то, а какие – кто ее знает! Может, христиан православных изводить, а может, и иное – горшее злоумышленье у ней есть… Смекаешь, к чему речь клоню?

Боярыня отрицательно мотнула головой.

– Не смекнула? Ну да не все ль равно? Одно скажу, слово тебе мое порукой, что избавлю я тебя от басурманки этой так ловко, что любо-дорого! Веришь ты мне?

– Верю.

– То-то. Будь спокойна, сделаю все, как сказал. А пока потерпи – пусть последние деньки муженек твой у полюбовницы своей побудет. Все, может, не так тяжко ему будет с нею распроститься! Хе-хе! Теперь прощай, к дому пойду… – закончил он, вставая.

– Что ж ты? Посиди.

– Нет, пойду. Одна и ты скорее успокоишься… Э, Дуня! Не горюй! Ложись спать, Богу помолясь, а за тебя дружок твой все устроит. Ведь дружок я тебе, Дунечка, а? Дружок?

Он близко наклонился к ее лицу.