Розы и тернии — страница 16 из 40

XXVI. Нежеланный жених

Серенький зимний день. Тоскливо затянутое облаками небо, тосклив врывающийся в окна сумеречный свет. Не на чем глазу отдохнуть, хочется живой, яркой краски, а все бледно, как будто та густая пелена снега, которая теперь покрывает московские улицы, кидает на все беловатый, холодный, мертвенный отцвет.

Не весело всем в такой день, а тому, у кого грусть на душе, еще грустней и тяжелей становится. Недаром так невесела сидит перед оконцем царевна Ксения и смотрит сквозь слюду на снег двора. Тоскуется ей. Разлетелись, как дым, белые пылкие грезы, но разогнал их не этот серый день: рассеялись они не теперь, а давно — в час приезда королевича.

Жених… Она видела его — мельком, правда, но с нее довольно и этого; в нем не было и тени сходства с тем женихом, образ которого она видела в мечтах. Этот белобрысый немец — ее жених! Ей не верится, верней, не хочется верить. Длинный, сухопарый, с белесоватыми, «телячьими», как называла их успевшая все подметить зорким женским взглядом Ксения, глазами… Нет, Бог с ним! Не надо ей такого жениха! Брат говорит, что этот белобрысый королевич очень ученый: на каких только языках не говорит, и в день приезда на славянском языке речь сказал; он и в других науках такой же искусник — умеет снадобья всякие составить либо, по трубкам каким-то на огне прогнав, одно снадобье в другое обратить… Пусть так, а все ж лучше было б, если б, заместо учености столь великой, у него были глаза покрасивей, плечи пошире да стан постройней. Век с таким вековать — ай, бо-о-оже мой, боже!

Занялась царевна печальными думами, не слышит она, как скрипнула дверь, как в комнату вошла довольно полная, еще не старая женщина.

— Что задумалась, доченька? — тихо приблизясь к Ксении, промолвила пришедшая и ласково погладила рукой черноволосую головку царевны.

— Взгрустнулось мне, матушка… — ответила Ксения Борисовна.

— Что так? Да и не первый день грустна ты… Заприметила я, да и боярыни говорят то же… С чего ты, родная моя, а? Может, недужится, дитятко? — наклонясь к дочери, проговорила царица Мария.

— Нет, не недужится мне…

— А что же грустишь?

— Сама не знаю с чего! — потупясь, сказала царевна.

— Ой ли? Уж не порчу ль напустили на тебя? Не сглазили ли? Мало ли ноне злых людей!

— Нет, то не с порчи.

— Знаешь что, — решительно промолвила царица, — ты как хочешь, а дохтуру немчину[6] скажу: пусть он тебя посмотрит, пусть полечит — не иначе, как хворь с тобою какая-то непонятная приключилась.

— Ах, не хворь вовсе! Ах, не хворь! — воскликнула царевна, потом, покраснев, добавила: — Матушка!

— Что, дитятко?

— Ты б мою грусть одним словом прогнать могла!

— Будто?

— Истинная правда!

— А ну, каким?

— Молви, что меня за немца этого замуж не выдадите!

Царица всплеснула руками.

— Ишь ты! Проведала! И откуда? Только мне, кажись, это и ведомо было! — воскликнула она. — Вот диво! Кто тебе сказал про жениха?

— Слухом земля полнится… — уклонилась от ответа царевна.

— Гмм… гмм… Смотри, батюшке как-нибудь не обмолвись — узнает, что тебе ведомо, осерчает.

— Я ли обмолвлюсь!

— То-то… Так неужли от этого грустишь?

— От этого.

— Замуж выходить не хочется?

— Вас — тебя, батюшку да братца — покинуть тяжело!

— Ой, дитятко! Девичье дело такое — подросла, и из дому вон. Еще ты оттого так и засиделась, что царевна, а будь боярской дочкой — давно бы детушек, может, своих баюкала! Ах ты, ласковая моя!

— Да и жених — немец противный… — пробормотала, смущаясь, Ксения.

— Вот оно что! Вот это-то, думать надо, больше всего грусти подбавляет! Ха-ха! — смеясь, проговорила мать. — Да почем ты знаешь, что противный? Может, он — красавец писаный.

— Знаю, что противный, — сказала царевна со слезами на глазах.

Потом вдруг обняла мать и прижалась лицом к ее груди.

— Матушка! Родная! Ужли выдадите? — прошептала она.

— Господь с тобой! Да ты никак плачешь? Полно! Не порти глазок своих светлых. Будет тебе! Будет! Уж так и быть, утешу: сказывал мне намедни втайности Борис, мой свет, Феодорович, что не бывать тебе за королевичем этим.

— Ужли правда? Ах, матушка! Ах, милая! — воскликнула Ксения Борисовна, поднимая голову, и очи ее, на которых еще покачивалась на длинных ресницах одна-другая слезинка, загорелись радостью.

— Ишь, обрадовалась! Словно тебя из татарской неволи освободили!

— Больше, чем от неволи злой!

— Ах, доченька, доченька! Совсем ты еще малый ребеночек! — любовно сказала мать, целуя Ксению.

XXVII. Роковая беседа

Колеблющееся пламя восковых свечей кидает желтоватый свет на лицо сидящего, развалясь в резном кресле, королевича Густава. Он держит в руке большой кубок и мрачно смотрит перед собой. Заморское вино, которое он потягивает, уже оказало на него свое опьяняющее действие. Белки глаз подернулись сетью красноватых жилок, а веки тяжело полуопустились. Против него сидит в почтительной позе гладко выбритый немец и лукаво посматривает на королевича.

Густав допил кубок и стукнул им по столу так, что стоявшая на нем посуда зазвенела, а собеседник королевича вздрогнул от неожиданности.

— Не бывать! — громко крикнул Густав, и его голубые глаза загорелись.

— Что ты? За что твоя милость разгневалась? — вкрадчиво спросил выбритый немец.

— Не бывать тому, чтоб я женился на этой княжне татарской! — промолвил королевич.

— Не совсем понимаю, о какой татарской княжне ты говоришь, — наливая вина в кубок Густава, сказал немец.

— Фидлер! Ты — хитрая лисица! Ты отлично понял, о ком я говорю.

— Ты слишком высокого мнения о моей догадливости! — пожал плечами Фидлер.

— Конечно, я говорю об этой вашей затворнице, о Ксении.

— Она — русская царевна, а не татарская княжна.

— Все равно! Эти варвары, русские, недалеко ушли от татар.

— Да, они — варвары, но все же… Напрасно твоя милость не хочет жениться на царевне: кроме того, что это выгодно будет для тебя, ты подумай и о том, что она, говорят, дивная красавица.

— Какая-нибудь скуластая татарская рожица! Я люблю одну, ты знаешь. Я с нею не расстанусь всю жизнь. Мне она милей царств и сокровищ, и красавиц всего мира. Я привез ее, не глядя ни на какие препятствия, сюда из Дрездена не для того, чтобы покинуть. Она для меня — луч солнца в этой вашей Московии.

— Напрасно тебе так ненавистна Московия! Это — благословенная страна.

— Страна варваров и медведей!

— Страна меда и млека.

— Однако тебя изрядно заразил здешний московский дух! — насмешливо произнес королевич.

— Я здесь живу так, как никогда не жил бы на своей родине. Государь меня любит, жалует, от московцев я ничего не видел, кроме хорошего. За что буду я не любить эту страну?

— Ну и люби на здоровье! А меня не неволь.

— Гмм… Ты сам себе врагом являешься.

— Быть может, но я — честный человек.

— Это все условно! Честно ли отказываться от короны — ведь тебя Борис сделал бы королем ливонским, — если ты можешь облагодетельствовать своих подданных?

— Ха! Король ливонский! Мне хотят навязать жалкую роль Магнуса! Потом, вряд ли я мог бы явиться благодетелем своих подданных.

— Почему? Ты так просвещен.

— Вот, именно от этого! Я предпочту мирные занятия моей любимой химией управлению государством.

— Ну-у!.. — пробурчал с сомнением Фидлер.

— Да, так. Кроме этого, есть еще две важных причины, — залпом осушив кубок, сказал Густав.

— Какие? — спросил лекарь, снова наливая вина королевичу.

— Я не хочу менять веры, не хочу также служить Московии во вред родной стране… Я не изменник, я не отступник… Я не хочу, понимаешь, не хочу! — стукнув по столу, почти крикнул королевич.

Фидлер насмешливо посмотрел на него:

— Мало ли что нам не желательно! Нужно подчиняться необходимости.

— Лекарь! Не забывай, что я — королевич!

— Я помню это. Но не забудь и ты, что у тебя нет королевства, где бы ты мог венчаться королевской короной, — дерзко ответил немец.

— Мне не нужно напоминать о моем несчастии, — сказал Густав, успевший опять осушить кубок. — Я помню это даже и во сне. Налей-ка мне вина.

— Смотри, это вино очень крепко.

— Ты становишься дерзким, Фидлер! Наливай!

— Ты таким голосом говоришь, точно я — твой холоп, — проговорил немец, уже давно оставивший свою почтительность.

— Не много больше холопа… Ну да это мимо! Наливай скорей!

Фидлер нехотя налил.

— Вот, так-то лучше, — довольно проговорил королевич. — Вино доброе. Эти варвары знают толк в напитках!

— Они знают толк и во многом другом.

— Ну, с этим можно и не согласиться. Что у них хорошего? Что они умеют сделать порядочно?

— Они умеют добиваться цели, умеют приневолить, когда требуется, — многозначительно проговорил Фидлер.

Густав пристально посмотрел на своего собеседника помутившимися от опьянения глазами:

— Ты намекаешь на что-то? На меня? Ну, меня насильно принудить нельзя. Я не из таковских!

— Московцы говорят: сила солому ломит.

— Солому, но не меня.

— Королевич, ты неблагодарен.

— Фидлер! — гневно вскричал Густав.

— Ты неблагодарен, — невозмутимо продолжал немец, не обращая внимания на гнев королевича. — Ты ненавидишь московцев, а они тебе сделали только одно добро. Одели тебя с ног до головы и твою свиту, дали целый дом в твое владение, окружили царскою роскошью… Тебе дана возможность отдохнуть от своих скитаний. Тебя хотят женить на прекраснейшей девушке в мире, сулят королевство, и за все это ты их клянешь, поносишь… Разве это благородно?

— Ты меня учить вздумал, лекаришка! Забылся, хам! Благодарить их!.. Ха! За что? Они хотят меня сделать игрушкой в своих руках, хотят обратить в раба, и за это я должен их благодарить! Нечего сказать, хорошо! Не бывать же тому, чтоб я им подчинился! Брошу все и уеду из этой варварской страны.