Когда я вернулся домой и рассказал об этом Генриэтте, она побледнела.
— Петр! Я боюсь, как бы не случилось чего-нибудь дурного! Иоганна так зла! Недаром же она угрожала нам, — сказала мне жена.
Но я поспешил ее успокоить, хоть у меня на душе далеко не было спокойно: слишком зловеще смотрели на меня крестьяне. Я даже подумал, не уехать ли в город, но меня удержала мысль о том, что нужно было бросить на произвол судьбы мои книги и рукописи, отказаться от занятий и променять простор полей и чистый воздух на духоту и тесноту города. Я предпочел положиться на волю Божию.
Несколько дней прошли без всяких тревог. Я радовался, что не поспешил с отъездом, не бросил своего чудного уголка из ложного страха.
Был ясный, тихий летний вечер. Чарли только что улегся спать, а я с Генриэттой тихо беседовал, прохаживаясь по саду, смотря, как догорают последние краски заката.
В это время прибежала Урсула, белая как снег.
— Мистер! Мистрис! Беда! — крикнула она нам.
— Что случилось? — спросил я тревожно.
— Прибежал мой брат предупредить. Крестьяне, вся деревня, идут сюда с вилами, с топорами. Их ведет Иоганна. Она наговорила, что вы изводите крестьянский скот своим колдовством. Они хотят вас убить. Бегите скорее, скройтесь куда-нибудь!
Среди того душевного спокойствия, которое навеял на нас тихий вечер, весть эта поразила нас как громом. Мы потерялись. Гэнриэтта в отчаянии заломила руки, я стоял, словно прирос к земле. Только мысль о сыне заставила нас прийти в себя. Мы кинулись к нему в спальню. Урсула еще раньше этого куда-то скрылась. Чарли крепко спал, подложив под щечку худенькую ручку. Мы его разбудили, начали натягивать на него одежду. Он сперва не понимал, что случилось, отбивался и старался опустить голову на подушку, потом, увидев мое бледное лицо и заплаканные глаза матери, горько заплакал в испуге. Мы спешили, но, как назло, все из рук валилось. Наконец мальчик был одет, и мы кинулись к выходу.
Глухой топот многих ног, говор и крики долетели до нас.
Мы в ужасе переглянулись.
— Поздно! — прочел я в широко открытых глазах Генриэтты.
Действительно, было поздно; толпа уже окружала дом.
Тогда я плотно запер двери и снял со стены вот этот самый меч. Окна были слишком высоко от земли, а у крестьян вряд ли были припасены лестницы; в дом могли проникнуть только через двери.
Я решился защищаться — иного средства спасения не представлялось.
Скоро в дверь постучали.
— Эй, вы там! Отворите, что ли! — послышался голос Иоганны.
Мы не отвечали.
— Отворяйте лучше добром! Не то двери выломаем, а до вас все равно доберемся! — продолжала она.
— Что вам надо? — спросил я.
— Мы хотим спросить у тебя совета, как скотинушку нашу лечить! — со смехом ответила Иоганна.
— Если так, зачем же вы пришли целой толпой, с топорами и вилами? — сказал я, будто не поняв насмешки.
— Да чего с ним долго толковать! — послышался чей-то мужской голос. — За тобой мы пришли, чернокнижник, хотим узнать, не полегчает ли нашей скотинушке, если мы выпустим черную кровь из тебя, из твоей подруги бесовской да и из маленького чертенка заодно. Ну, отворяй! Нечего разговаривать!
— Разбойникам честные люди дверей не отворяют.
Вопли ярости были ответом на мое замечание, и удары топоров посыпались на дверь. Она затрещала.
Я прижал к груди Чарли и Генриэтту и обнажил меч. В это мгновение я впервые изведал предвкушение смертельного боя. Ужасное это чувство, Кэтти, недостойное разумного существа, но в нем есть поэзия! Зверь, более или менее глубоко спящий в каждом человеке, просыпается, и ты чувствуешь, как бьется сердце в грудной клетке, словно рвется наружу, и кровь приливает к голове: красная пелена заслоняет зрение, и ты весь полон желания крови, теплой красной человеческой крови; ты задерживаешь дыхание, как зверь, подстерегающий добычу, и пальцы руки судорожно сжимают рукоять меча, словно впиваются в него.
Дверь быстро подалась. С треском рухнула на пол одна из досок, и тотчас вслед за ее падением плотная, приземистая фигура крестьянина протиснулась в сени через образовавшееся отверстие.
Со свистом прорезал мой меч воздух и опустился на голову врага и рассек от темени до шеи. Несколько капель теплой крови брызнуло мне в лицо. Генриэтта в ужасе закрылась руками, Чарли вскрикнул и испуганными глазами смотрел на струю крови, вытекавшую из головы убитого. Только я остался хладнокровен. Меч уже был занесен, и я ждал врага. Что было дальше, я помню, как сквозь сон. Я помню, что все чаще и чаще стали мелькать передо мною неуклюжие фигуры крестьян, что все чаще поднимался и опускался мой меч, помню, что кто-то нанес мне страшный удар в голову и я пошатнулся. Что последовало за этим, я могу только угадывать.
После этого я могу ясно припомнить все лишь с того момента, когда я увидел прямо над собой мерцающую звезду. Я попробовал приподняться и не мог — руки и ноги были связаны, попытался приподнять голову, осмотреться по сторонам, и не был в силах — голова моя была словно налита свинцом, и при малейшем напряжении я испытывал ужаснейшую боль.
Кругом слышался говор и смех. Откуда-то доносились плач, мольбы и стоны — мне казалось, что это плакала Генриэтта. Тогда-то наконец я понял, что лежу на земле крепко связанным, в полной власти врагов, что сын и жена разделили со мной печальную участь.
Глухое отчаяние наполнило мою душу. Мне хотелось крикнуть от той душевной муки, которую я испытывал; слезы сдавливали горло… Но я удержался: я не хотел проявить слабость духа перед этими злодеями. Потом это чувство прошло и заменилось полной апатией. Крики жены уже не трогали меня, как не возмущали и злобно-насмешливые возгласы моих тиранов.
Я уставился на ту трепетную звезду, которая сияла надо мной, и мне казалось, что она подвинулась ближе ко мне и лучи ее проникают в мою душу и приподнимают от земли, тянут в потемневшую синеву вечернего неба.
— А теперь, колдун, мы тебя немножко припечем! — раздался надо мной гнусливый, насмешливый голос Иоганны, и много рук подняли меня, понесли, и через минуту я почувствовал, что меня опускают на груду хвороста.
Вспыхнуло легкое пламя.
— Подпаливай не сразу весь костер! Зачем ему, нечестивцу, поблажку давать? Мы его помаленьку поджарим… — говорила Иоганна.
Я понял, какая страшная, мучительная смерть меня ожидает. Ты не можешь представить, каким ужасом наполнилась моя душа, — чтоб понять это, нужно самому пережить! Я не был трусом, но я был молод, полон силы… Мне так хотелось жить, Кэтти!
Твердость меня покидала, я готов был наполнить воздух криками о пощаде, но при трепетном пламени только что загоревшегося костра я увидел такое зрелище, от которого уста мои онемели.
Я увидел Генриэтту и Чарли. Бледные, трепещущие, они стояли обнявшись среди толпы хохочущих злодеев. И я видел, как чьи-то руки отняли сына из объятий матери… Приходилось ли тебе видеть, как орлица защищает своего детеныша?
Так Генриэтта защищала своего сына.
Она кинулась на этих сильных людей — одна против сотни! С горящими глазами, с волосами, развеваемыми ветром, освещенная трепетным, слегка красноватым отблеском пламени, эта разгневанная женщина-мать была страшна. Даже сами злодеи в первый момент растерялись, и Генриэтта успела на миг снова заключить Чарли в свои объятия. Но только на миг… Его опять вырвали у ней.
— Чего ждете? Чего мешкаете? Свяжите их, окаянных, вместе, если им этого так хочется, да скиньте, раскачав, с крутого берега в реку. Посмотрим, подхватят ли их бесы! — закричала Иоганна.
Это предложение было встречено веселыми криками — видно, оно пришлось по душе. Чарли и Генриэтту повергли на землю и связали вместе веревками, как спеленали. Потом подняли высоко над своими головами.
Лицо Чарли было обращено ко мне. Он не кричал, мой бедный мальчик, но в его взгляде, устремленном на меня, я прочел такую мольбу, что не знаю, как у меня в то время не разорвалось сердце от жалости. Но что мог я сделать, несчастный?
Я рванулся. Мои узы затрещали, но не порвались — злодеи выбрали крепкие веревки!
В то же время огонь добрался до меня и в первый раз лизнул мои ноги…
Но что значили физические страдания в сравнении с душевною мукой? Я закрыл глаза и зашептал молитву…
Послышался чистый, близкий топот многих коней, звон оружия, и голос Урсулы, который мне показался голосом ангела, громко проговорил:
— Вот они, злодеи, которые убивают моих добрых господ!
Я открыл глаза.
Десятка два вооруженных мечами и копьями всадников врезались в толпу. Крестьяне завыли в страхе и, не думая обороняться, бросились врассыпную.
Через минуту мой костер был потушен, и я, освобожденный от пут, поддерживаемый под руки двумя воинами, покачиваясь, стоял на обожженных ногах и обнимал плачущих — теперь уже от радости — сына и жену. Волнение наше было так сильно, что в первое время мы даже позабыли поблагодарить нашу спасительницу Урсулу, приведшую помощь, и того, кто, тронутый ее мольбами, поспешил спасти нас. При свете факела я увидел его мужественное, благородное лицо. Пернатый шлем прикрывал его голову, обнаженный меч еще блестел в руке, и как ко всему этому не шли или, наоборот, от этого были еще прекраснее те слезы, которые выкатились из его глаз, когда он взглянул на Генриэтту, Чарли и на меня, еще бледных, еще трепещущих от пережитого потрясения, плакавших и смеявшихся в одно время.
Он не ждал, когда я рассыплюсь в благодарностях, тихо отдал приказ перевезти меня с семьей в его замок и оставить там, пока не заживут мои страшные язвы от ожогов, боль от которых я только теперь начал чувствовать. Потом он медленно тронул коня.
Тогда я опомнился.
— Да вознаградит тебя Бог! — крикнул я. — Если когда-нибудь тебе или потомкам твоим встретится надобность в верном человеке — и голова, и руки ученого Петра-Иоганна Смита — твои!
Он обернулся и промолвил, улыбаясь:
— Хорошо! Я принимаю твой дар и для себя, и для моих потомков. Помни обещание!