«И самому разве следом? — мелькнуло в голове у Никиты, но эта мысль тотчас же сменилась другой: — Пойду, отдам деньги остатние, умолю боярина отпустить меня на волю!»
На другой день, поутру, когда князь Фома Фомич, собираясь уехать со двора, садился на коня у своего крыльца, Никита пробился сквозь толпу княжеских челядинцев, кинулся в ноги господина и обратился к нему с просьбою:
— Смилуйся, князь-боярин!
— А! Новый кабальный! Что тебе! — спросил Фома Фомич.
— Смилуйся! Отпусти на волю!
— Что?! На волю?! — изумился князь.
— Да! Вот два рубля… Еще два добуду, принесу… Ей-ей, принесу! Порушь кабалу, пусти на волю!
— Ха-ха-ха! — раскатисто рассмеялся князь. — Вот дурак холоп! Да разве ты того не знаешь, что принеси ты и все четыре сейчас, все равно не быть тебе на воле?
— Как так?!
— Уж скажу тебе, дурню, то, что ныне мальцу всякому ведомо… Чай, и вы все знаете, — кинул он остальным холопям, — об указе царя блаженной памяти Феодора Иоанновича?
— Как не знать! Все знаем! — гаркнули те.
— Один, значит, олух выискался такой. Ну, слушай в оба! Царь Феодор Иоаннович указ дал[17], чтобы все холопы кабальные служили своему господину до дней его, господина их, скончания. Буде и уплатят долг — все равно должны служить. Зато, коли боярин их помрет, так кабальные без всяких уплат на волю уходят… Ну а я еще помирать не собираюсь скоро, так тебе придется изрядно послужить!
— Я не знал сего, видит Бог! Князь-боярин! Милостивец! Освободи!..
— Э! полно, дурак! Надоел! Пошел прочь!
— Князь, батюшка!
— Дайте-ка ему по загривку хорошенько, молодчики! — крикнул Фома Фомич и, стегнув коня, поехал к воротам.
Холопы с насмешливыми возгласами стали пинать несчастного парня кто куда мог, в силу боярского приказанья, но получили такой урок от Никиты, что у них отпала охота потешаться над ним: близкий к отчаянью, силач парень так сильно шмякнул о землю несколько ближайших к нему насмешников, что кости их хрустнули, а потом, повернувшись к толпе и махая дюжими кулаками, так грозно прорычал: «Убью!», что холопы поспешили подобру-поздорову поскорей убраться от него.
И, пока они бежали стремглав от него, Никита уже забыл про свой гнев. Горе нахлынуло на него. Он ударил шапку в землю, бросился сам лицом вниз и зарыдал, как младенец.
— И чего убиваешься? — послышался над ним сладкий голос старого ключника. — Плачет, что красна девица! Полно, молодчик! И чего горевать? Что тебе в воле-то? Голод и холод. А тут ты будешь жить припеваючи: ни тебе о крове заботиться, ни тебе хлебушки промышлять. Работишка у нас тоже не ахти какая… А, чего не дай бог, пошлет Господь по душу князь Фомы Фомича, опять вольным станешь. А он, на, плачет. Эх ты! На людей-то погляди: хуже тебя, что ль? А все в холопстве живут, не жалятся… И ведь сам хотел в кабальные. Я по доброте своей устроил, а теперь он ревет ревмя, что дитя малое, и, пожалуй, на меня же гневается. Перестань, молодчик! Поди-ка лучше работать, как другие, а то за тебя и мне еще от боярина попадет. Да ну же, ну! Перестань, милый! Послушайся старого! А я ж тебя, ей-ей, как сына родного люблю.
Никита приподнял голову и так взглянул на старика, что Елизар Маркович вздрогнул и поспешно отошел, бормоча:
— Э-эх! Делай людям добро! После тебе ж злом заплатят… Ну да Бог им судья! Я не злоблив…
XIV. Коршун и голубка
Разговор с Никитой Медведем сперва рассмешил, а потом рассердил князя Фому Фомича, и он, выезжая за ворота с несколькими провожатыми холопями, сурово хмурил свои седые брови. Однако вскоре лицо его прояснилось, даже улыбка шевельнула губы, и он, гикнув по привычке, оставшейся с молодости, поскакал, насколько мог его конь, по глубокой дорожной грязи.
Куда ехал старый князь? В усадьбу Шестуновых. С некоторых пор он стал езжать туда очень часто — через день, через два. Лука Максимович так свыкся с этими посещениями, что, если случалось почему-либо Фоме Фомичу не приезжать в вотчинку Шестуновых дня три-четыре, боярин посылал справляться, здоров ли старый князь. Казалось, между Шестуновым и Щербининым завязалась тесная дружба. В силу таких дружеских отношений и будущего родства князя принимали в доме Луки Максимовича, как своего, он свободно допускался даже на «бабью» половину дома и, что греха таить, любил бывать в ней, причем своей собеседницей избирал не почтенную Марфу Сидоровну, как подобало бы, а Аленушку. Любил он также, чтобы, когда Лука Максимович с ним «баловался» медком или закусывал, жена и дочь хозяина принимали участие в их полупирушке. Сперва это смущало строгого хранителя обычаев Луку Максимовича, хотя он не отказывался исполнить желание гостя, потом он постепенно привык к этому и зачастую вызывал к столу «баб» даже сам, не дожидаясь обычной фразы Щербинина.
— А что ж хозяюшку с дочкой не кликнешь? Кажись, я не совсем чужак, и скрываться им от меня нечего.
Нравились ли Аленушке беседы с будущим свекром, об этом Фома Фомич мало заботился — достаточно было того, что они нравились ему. А что эти беседы старику нравились, это было видно по его вдруг начинавшим искриться глазам, по тем шуткам и прибауткам, которыми он начинал пересыпать свою речь.
В тот раз, о котором идет речь, Фома Фомич, прибыв в усадьбу Шестуновых, не застал дома ни хозяина, ни хозяйки.
— Раным-рано на богомолье уехали боярин с боярыней. Сказали, к обеду вернутся. Быть скоро должны, — сказал встретивший князя шестуновский холоп.
— Ладно. Обождем… — ответил князь, по-видимому, очень мало опечаленный такою вестью. — Пусть ко мне боярышня выйдет — посидим в светлице, поговорим…
Аленушка сидела в своей горенке, когда Панкратьевна доложила ей, какой гость прибыл в усадьбу и что он в светлице ее ожидает.
Боярышня поморщилась.
— Опять он, этот старик! Кабы не отец Алеши, ни за что не пошла б к нему, — промолвила она, лениво поднимаясь.
Фома Фомич встретил ее очень приветливо:
— А! Вот и раскрасавица моя! Пришла посидеть со мной, старым… Ишь, все хорошеет да хорошеет! И откуда, скажи ты мне, у тебя красота берется такая?
Боярышня только смущалась от этих слов.
— Что князь Алексей Фомич прибудет, чай, теперь скоро? — спросила она — этим вопросом она почти каждый раз начинала свой разговор с будущим свекром.
Старик досадливо сдвинул брови.
— Ты все свое! — протянул он недовольно. — Будто не о чем другом спросить.
— Да о чем же другом? Про жениха спрашиваю…
— Ну, уж и жених твой! — презрительно сказал старик.
Эти слова задели Аленушку за живое.
— А чем же он худ?
— Хоть и сын мне, а прямо скажу: вахлак! Совсем на молодца не похож. Таким ли я был в его годы! Эхма! Вспомнить любо! Да и теперь я, даром что уж пожил немало, а двух таких парней перещеголяю. Ей-ей! Хоть на травле, хоть в битве… Ты смеешься? А? Ишь какая! И не грех? А зубки-то, зубки! Что жемчужины! Нет, не такого тебе мужа надо, Аленушка, как он!
— По мне лучше не надо.
— Потому, что еще разумом ты — дитя малое. А что, к примеру молвить, за такого старичка, как я, пошла бы ты замуж?
— Да у меня есть жених, иного не нужно.
— Знаю, что есть. Ну а если б не было, так скажем, а посватался б старичок, пошла бы?
— Коли матушка с батюшкой приказали б, пошла бы.
— Ты — дочка хорошая… А по доброй воле, стало быть, не пошла?
— Слезами обливаючися под венец стала б, не токмо что…
— И напрасно, напрасно! — быстро заговорил Фома Фомич. — Со стариком счастливей была б. У молодого ветер в голове. Сегодня любит, а завтра другая приглянулась — он и разлюбил…
— Ну, Алеш… то бишь Алексей Фомич не таков! — воскликнула боярышня.
— Все они на один покрой! Да ты-то почем знаешь, что Лешка не таков? Раз всего и видела, а уж и душу его выведала. Али, может, виделась с ним? А? Тайком? Да? Где-нибудь во садочке зеленом? Что ж молчишь?
Аленушка сидела красная как кумач.
— Нет… — пробормотала она.
Князь слегка насупился:
— То-то, нет! Ох, девицы, девицы! Глаз за вами нужен зоркий! — Потом он продолжал в прежнем тоне: — А ты напрасно стариков лаешь, напрасно! Вышла б замуж за старика — не житье было б, а масляница! В парче да в бархате ходила б, пила, ела на золоте…
— А зачем мне парча да бархаты?
— Не нужно тебе нарядов дорогих? Ах ты, родная моя! Ты то подумай — теперь ты кралечка, а одень тебя в ткани золотые — прямо раскрасавицей станешь! Этакая ты красота, этакая!.. — говорил, захлебываясь, старик. — Ангел просто!.. Золоташка моя!
— Ой, боярин! — вдруг вскрикнула боярышня.
— Чего ты? Это, что я поцеловал-то тебя? Так ведь я по родству… А она испугалась! «Ой, боярин!» — кричит… Ну, как не сказать, что прелесть, а не девица? Лебедь сахарная!
Он опять потянулся было ее поцеловать, но она отстранилась.
— Не хочешь? Ну, не буду, не буду! Погоди, когда-нибудь вдосталь нацелую зато, хе-хе!
Дверь скрипнула.
— Лука Максимыч с Марфой Сидоровной прибыли, — доложил холоп.
Фома Фомич, как по волшебству, принял самый невозмутимый вид.
— Вот и отлично! Я и то их заждался!
Аленушка воспользовалась приходом слуги и убежала к себе наверх.
Вечером этого дня между Лукою Максимовичем и Фомою Фомичом был какой-то таинственный разговор, после которого хозяин, выйдя вместе с гостем из комнаты, чтоб проводить его до крыльца, как-то смущенно моргал глазами, а старый князь, распрощавшись с Шестуновым и усевшись на коня, шепнул ему:
— Пока что ничего не сказывай!
На это Лука Максимович поспешно ответил:
— Ладно! Ладно!
По отъезде гостя такой же таинственный разговор произошел между Лукой Максимовичем и его женой, а на другой день, поутру, Марфа Сидоровна приказала холопкам поспешить с шитьем приданого.
— Алеша, что ль, прибудет скоро? — дрогнувшим от радости голосом спросила Аленушка.
— Да… Нет… Так… Лучше поспешить… — смущенно пробормотала мать.