Розы и тернии — страница 32 из 40

Ключник не замедлил явиться.

— Что угодно, господин добрый?

— Ты вот что… того… распорядись, чтобы все это было как следует, потому… через неделю… свадьба моя!.. — пощипывая бороду и скосив в сторону глаза, каким-то полусмущенным голосом проговорил князь.

Ключник вытаращил глаза от удивленья, потом лицо его приняло радостное выражение.

— Вот радость-то! Вот радость-то! — затараторил он, словно захлебываясь от избытка чувств. — Боярыней нас хочешь подарить! Ай, любо! Я и то намедни говорю холопам: и чего это наш господин не поженится с молоденькой какою боярышней? Ему ли невесты не сыскать? Всякий с радостью отдаст! А он еще мужчина в самой поре… Из себя видный, сильный… Волосы-то посивели малость — так это и у молодых бывает.

— Так в поре я еще, а? Не совсем старик? — вдруг оживляясь и подбадриваясь, спросил Фома Фомич.

— В такой поре, хоть сейчас на медвежью травлю ехать!

— А, что ж! Мы, пожалуй, и поедем на травлю! Хе-хе! Нечего старость-то на себя напускать!.. Верно, Маркыч?

— Верно, верно!

— А мне к тому ж — из вотчинки моей весть пришла — объявился в лесу матерый медведь, коров зарезал, беда сколько… Вот я созову знакомцев добрых да и поеду с ними зверя бить. Вспомним пору молодую!.. Пред свадьбой-то кстати будет, Елизар, а?

— Вестимо, вестимо! И невеста молодая услышит: «Э! да мой женишок не кисляй какой-нибудь! Молодого за пояс заткнет!»

— Хе! «Молодого за пояс заткнет»! Знай наших! Ой!

— Что ты, боярин?

— Кольнуло тут маленько, — ответил князь, потирая спину, — ну да пустое! Так вот как мы устроим: свадьбу играем через седьмицу ровно от сего дня, а на травлю ехать гостей созову дня за три до свадьбы — надо показать им себя молодцом-женихом настоящим. Так и порешим, ты устрой все — вечерком я скажу тебе, к кому нарочных с зовом послать.

— Слушаю, княже-господине.

— Кого вот из холопей с собою взять, не знаю. Нужно выбрать человек с десяток посмышленей да посильнее, а одиннадцатый с моей ручницей ехать должен. Этого из самых сильных надо выбрать, на случай чего… Эх! Было все у меня заведено: и стремянные, и иные прочие… Ты помнишь ведь?

— Как не помнить!

— А перестал ездить на травли — всех либо в деревню услал, либо на иную работу перевел… Когда я последний раз на охоте-то был?

— Да лет десяток, кажись.

— Срок не малый! И дурень я, чего ездить перестал? Ослаб, что ли? Фу! В спину как ударяет!

— Растереть бы тебе спинку маслицем.

— Пройдет, пустое.

— Я тебе, княже, холопей добрых повыберу. А в оружничии твои, сдается мне, лучше всего взять Никиту Медведя, силен страсть!

— Это новый кабальный, что ль?

— Он самый.

— Ну что, как? Обошелся?

— И-и! Первейший работник! Сначала, было, маленько артачился, а теперь ничего.

— А нравом каков? Не буян? С горя пить не стал?

— Нет, смирен и тверез всегда. Угрюмист малость.

— Работал бы, а то пусть угрюмится.

— Его, говоришь, взять?

— Думается, подходящ будет.

— Очень силен?

— У! Ему и кличка Медведь за силищу дана — кого хошь и что хошь сломает!..

— Такой-то мне и надобен. Ну, иди с Богом, старче, да устрой все, как я сказывал.

— Устроим, княже добрый, спокоен будь.

Когда Елизар Маркович вышел из боярского покоя, лицо его сразу изменило свое выражение, лицо ключника стало довольно кислым.

— Ишь, дурак старый, жениться задумал! Ему в гроб пора, хрычу, а он женихается и на травли ездит!.. Хе-хе! Лучше б в церковь почаще ездил, греховодник. Меня стариком зовет, а сам старей меня. «Так я еще, — говорит, — в поре?» В поре, в самой поре, чтоб в могилу ложиться, хе-хе! Дурень, пра, дурень! — ворчал старик.

В сенях Елизар Маркович встретился с Алексеем Фомичом.

— Что, батюшка у себя? — спросил молодой князь.

— У себя, касатик, у себя! — ответил ключник. — Что долго тебя в доме не видать было? Гостил где? Мы тут соскучились все без тебя…

— Гостил у приятеля, — пробурчал Алексей Фомич и прошел в покои.

XX. Соперники

Князь Алексей Фомич вошел в комнату отца, не велев докладывать о себе.

Увидев сына, старик промолвил только:

— А! Пришел!

— Здравствуй, батюшка… Поговорить с тобой надо.

— Времени нет у меня с тобой растабарывать — в Шестуновское еду к невесте.

— О невесте-то и хочу говорить.

— Гмм… Чай, причитать сейчас начнешь?

— Зачем? Просто просить тебя буду.

— Ну?

— Батюшка! Почто отнимаешь милую мою у меня?

— Поехало! — досадливо махнув рукой, сказал старик, а сын продолжал:

— Батюшка!.. Родной! Не губи ее, не губи и меня да и себя тоже!..

— И себя?

— И себя! Ведь она тебе не то что в дочери — во внучки годится. Женишься на ней — загубишь век девичий.

— Ты что же, учить меня пришел?

— Не учить — просить… Смилуйся, батюшка, смилуйся, родимый! — вдруг опустившись на колени и кланяясь в землю отцу, дрожащим от волнения голосом говорил молодой человек. — Ежли уж так я не люб тебе, что и жизнь мою погубить — ничего для тебя не стоит? Батюшка! Ведь бьется же в твоей груди сердце доброе отцовское, не сердце зверя лютого лесного… Богом молю! Не женись на ней, отдай мне Аленушку!.. Отдай свет очей моих — ночкой темною жизнь моя без нее будет… Батюшка! Голубчик! Пощади! Смилуйся!

Выражение лица Фомы Фомича несколько раз менялось во время речи сына: сперва оно было растерянным, потом смущенным и наконец перешло в суровое.

— Встань! Нечего пол-то лбом вытирать… Чего смотришь? Вставай, вставай.

Алексей Фомич медленно поднялся с колен.

Старик Щербинин молчал и крупными шагами расхаживал по комнате.

Сын ждал.

— Что же, батюшка? — тихо спросил он наконец.

— Сдается мне, Лешка, что ты сегодня хмелен маленько…

Алексей с удивлением посмотрел на него.

— Чего глаза-то таращить? Али не хмелен? Да нешто тверезый сын может отцу такое говорить?

— Что ж я «такое» сказал? Просил только…

— Просил! Ха! Да иная просьба хуже грубости! Поди проспись.

— Коли и хмелен я, батюшка, так не от зелена вина, а от горя лютого! — вырвалось у Алексея. — А от горя разве проспишься?

— Ну ладно, будет толковать — иди, иди!

— А как же, батюшка, смилуешься али нет?

— Дурак!

— За что ж ругаешь?

— За глупость! «Смилуешься»! Быть бы должен я глупее тебя, коли б теперь снова на попятный поворотил. Да и не любо мне ворочать…

— Женишься?

— Женюсь!

— Не сменишь решенья?

— Не сменю!

Алексей быстро поднял понурую голову и подошел близко-близко к отцу.

— Не хочешь добром, отец, силой возьму! Твоей свадьбе не бывать!

У Фомы Фомича шевельнулась правая рука, но тотчас же и повисла спокойно: что-то зловещее, незнакомое ему прочел старик в глазах сына и не решился поднять на него руку; он только, побледнев, насмешливо промолвил:

— Вот как! Не бывать моей свадьбе? Чай, ты не позволишь?

— Не позволю!

— Это сын-то отцу? Диво!

— В храм ворвусь, попу венчать не дам… По всей Москве побегу, кричать буду: смотрите, православные! Видано ли такое — ястреб голубку за себя берет, старик седой — девицу молодую, отец у сына невесту отбирает!

— Попробуй счастья! Вон сынки-то ноне какие завелись!

— Да ведь и отцы-то волки лютые.

Фома Фомич отступил на шаг от сына и смерил его огненным взглядом.

— Не сын ты мне больше! — глухо проговорил он.

— А ты мне не отец!

— Вон!

— Прощай до свадьбы! Попытай счастья сыграть ее! — говорил бледный от гнева Алексей Фомич, направляясь к дверям.

— Стой! Гой-гой! Холопы, сюда! — гаркнул старый, хлопая в ладоши, охваченный порывом бешенства.

Вбежало несколько холопей и Елизар Маркович.

— Взять! — прохрипел князь.

Холопы в недоумении переглянулись и не двигались с места.

— Что ж вы, олухи? Взять его, говорю!

— Берите меня, берите! Драться не буду, — сказал Алексей Фомич. — Что вас-то подводить, неповинных, под гнев зверя такого?

— Алексей! Я тебя на конюшне выпороть велю!

— С тебя все станется! Берите меня, нате, свяжите руки…

— Что ж вы, ребятушки, что ж вы? Снимите кушачки свои да и вяжите ему ручки, если он сам дается… — своим мягким голосом промолвил Елизар Маркович и первый снял кушак и подошел к Алексею. — Уж ты прости… Господская воля…

— Вяжи туже, вяжи! Тешь его стариковское сердце! — кричал вне себя Алексей. — А только, — обернулся он к отцу, — в цепи ты меня закуй, и те разорву, и тогда… О, тогда берегись!

— Ладно, ладно! Ведите его, ребята, да заприте в клеть какую… Да, слышь, Маркыч, подле клети той стражей поставь, чтоб денно и нощно стояли. Ведите! А свадьба моя через седьмицу ровнешенько будет, слышь, ты, полоумный! — вопил в бешенстве Фома Фомич.

XXI. «Гей, гей, сюда! медведь ломает князя!»

Чу! Звучат рога, лают псы, слышатся молодецкие выкрики. Ожил, зазвучал старый лес. А лес дремуч. На много верст протянулся он, темный, молчаливый, таинственный. Много в нем было болот, поросших местами изумрудной коварной зеленью, под тонким слоем которой скрывалась бездонная глубина; много было полян, покрывавшихся летом, что плащом красным, земляникой, много было густых зарослей… Приволье в нем было дикому зверю! И зверья этого было куда как не мало. Водились в нем и ветвисторогие лоси, и хищные остроухие рыси, и медведи разных сортов, начиная от небольшого, проворного «пчельника» и кончая страшным гигантским стервятником, а про зайцев, волков с лисицами, про всякую птицу утиной и курьей породы — и говорить нечего!

Рады были гости Фомы Фомича в таком лесу поохотиться, рассыпались со своими ловчими да псарями кто куда и только, знай, аукались между собой. Эхо подхватывало голоса и разносило их во все стороны, а деревья-великаны стояли неподвижно, словно застыв в тихом, теплом воздухе со всеми своими широкораскидистыми ветвями, и, казалось, прислушивались к новым, незнакомым им звукам и сумрачно смотрели на незваных пришельцев.