— Владычица Пресвятая! — воскликнул он, упав перед Владимирскою иконой. — Защити меня покровом Своим! Отче! — обратился потом он к Иову. — Зачем зовешь меня на царство? Опостылели мне мир и суета его — хочу молитвы и от зол успокоения. Зачем не даешь свершить мне дело благое? Отче! Перед Богом ответишь за то!
— Иной жребий готовит тебе Господь… Дерзнешь ли противиться Его Святой Воле? — ответил Иов.
Вошли в монастырский собор. Началось служение литургии.
Церковь, монастырская ограда, все Девичье поле было сплошь покрыто народом. Андрей Подкинутый тоже находился среди народа и стоял вблизи паперти.
Он был задумчив, почти угрюм; за последнее время характер Андрея значительно ухудшился; молодой человек стал гораздо раздражительнее, чем прежде. Друзья заметили эту перемену, спрашивали его, что с ним, — приемный сын Шестуновых только угрюмо отмалчивался. Не мог же он сказать им, что все это происходит из-за странной перемены к нему Дуняши. Она сделалась холодно-горда с ним, неприступна. Не мог же он сказать друзьям, что тоска гложет его сердце, что об одном только он думает, как бы подарила бывшая подруга его ласковым взглядом.
И еще кое-что раздраженья прибавляет. Заметил он, что перемена эта свершилась после спасения двумя боярами молодыми боярышень от нападения волков. Почему? Заметил он и то, что Дуня либо бледнеет, либо вспыхивает, когда при ней назовут Павла Белого-Туренина.
Что-то вроде ревности начинало шевелиться в душе Андрея против этого боярина.
— Пропусти-ка, добрый человек! — послышался голос над ухом Андрея, и чья-то рука легла на его плечо.
Молодой человек быстро обернулся, посмотрел и вспыхнул: он узнал Павла Белого-Туренина.
Всякого другого Подкинутый пропустил бы беспрекословно, но в данном случае он поступил иначе.
— Ты чего же это толкаешься? Али я — холоп тебе? — с раздражением воскликнул он.
— Когда ж я тебя толкал? Пропустить прошу…
— Просят не так…
Павел, в свою очередь, рассердился.
— Ну, чего толковать! Буде! Пусти-ка! — сказал он.
— А! Вот как! Не пущу!..
Богатырь Белый-Туренин легким толчком заставил Андрея отшатнуться в сторону и вошел на паперть.
Андрей схватился за плечо, нывшее от толчка, и злобно посмотрел вслед Павлу. То легкое злобно-ревнивое «нечто», которое испытывал он недавно к Белому-Туренину, теперь превратилось в ненависть.
Только что окончилась литургия, из храма двинулся крестный ход к келье царицы Ирины-Александры. Патриарх умолял инокиню-царицу наречь царем Бориса. Годунов бил себя в грудь, отказывался. Ирина, в слезах, упала к нему на грудь.
— Брат! Прими царство!
И вдруг в это время весь народ в келье, в ограде, на Девичьем поле пал ниц, плача, умоляя Бориса Федоровича не отказываться от державы.
Старцы, и юноши, и дети, мужчины и женщины — все равно были взволнованы, потрясены. Андрей не был расположен, под влиянием своего приемного отца, видеть Годунова на престоле, но теперь, охваченный общим волнением, чувствовал, что слезы выступают у него на глазах, и он, стоя на коленях, бил себя в грудь и вопил, как все:
— Смилуйся! Будь царем, отцом для нас, сирых, Борис Федорович!
Потом разом поднялось с земли, всколыхнулось народное множество.
— Согласился! — бурным возгласом пронеслось в народе, и вся многотысячная толпа устремилась к келье Ирины. Давка была ужасная. Сильный попирал слабого, чтобы только на один аршин подвинуться ближе, чтобы хоть одним глазом взглянуть на новоизбранного царя, который в эту минуту появился перед народом.
— Вот он, наш милостивец! Надежа-царь православный!
И народ рвался к царю Борису, оттесняя духовенство, бояр; кидался на землю перед ним, целуя его ноги. Годунов тоже изменил своему всегдашнему хладнокровию. Он был бледен, и в глазах его сверкали слезы. Но зато какое торжество выразили его глаза, когда патриарх Иов в храме монастыря, на молебствии, провозгласил первое многолетие «царю и великому князю Борису Федоровичу всея Руси»! «Свершилось!» — радостно пронеслось в его голове.
XII. В ожидании «милого»
Жаркий июльский день. Душно в горенке, хоть окна распахнуты. В воздухе тишь такая, что занавески на окнах повисли складками, не шелохнутся.
Они не дают ворваться в девичью горячим солнечным лучам, только узкая желтая полоска проникла в комнату и светлым пятном легла на натянутом на пяльцах куске атласа, легла на том месте, где змейкой вившаяся по ярко-красному фону материи золотая нить перекрещивалась с серебряною нитью и где в это время рука Аленушки только что вышила маленький крестик.
Не работалось боярышне. Она бросила иглу, встала, подошла к окну и отдернула занавеску. Целый поток света облил ее и заставил опустить голову и прижмуриться.
Потом Аленушка, прикрыв глаза от солнца рукой, внимательно всмотрелась вдаль.
Вон конец сада Шестуновых — там так отчетливо выделяются вершины двух столетних дубов, местами лишенные листьев, местами зато густо покрытые темною зеленью. Дальше поле с недвижною теперь, уже колосившеюся, зеленою рожью; еще дальше лесок, тот самый, возле которого зимой на боярышень напали волки; из-за него круто поворачивает и перерезает поле дорога. До леса отсюда, от усадьбы, не мало верст, но у Аленушки глаза хорошие, «светленькие», как любит говорить старуха Панкратьевна; боярышня легко различает отдельные деревья леса, и даже, покажись в это время из-за них человек, она бы и его заметила и узнала по походке, из знакомых он или нет. Но из-за деревьев никто не показывается, пуста и дорога — хоть бы одна живая душа на ней.
Глаз не спускает боярышня с леса… Ох, этот лесок! Памятен он ей не по тому одному, что там чуть с белым светом ей не пришлось распроститься, а и потому, кого она и в тот же страшный день вблизи него впервые увидала.
Да, страшный день и милый день! Милый потому, что только с этого дня поняла она, для чего бьется сердце в груди ее девичьей. Только с этого дня. А до него… до него, кажется теперь Аленушке, она не жила, а так, словно готовилась жить. Теперь, о, теперь она понимает, что значит жить! Это значит, что сердце то сладко замирает в груди, то бьется в тревоге, и смута в душе такая, в которой счастье с грустью мешается, и все ждешь чего-то и то радуешься так, что кровь в виски шибко-шибко стучать начинает, то тоскуешь до того, что свет в очах меркнет, а все вместе это так хорошо, так хорошо, что и сказать не может язык человечий! Вот что значит «жить». «И любить» надо было бы к этому добавить, но Аленушка в думах своих этого не добавила: «жить» и «любить» сливались в одно.
Замечталась боярышня, нипочем ей, что солнце жарко греет ее голову.
Не то для Дуняши, которая угрюмо сидит за пяльцами: солнечный свет беспокоит ее.
— Алена! Будет тебе… И так жарко, а ты еще занавес отдернула… — недовольно проговорила Дуняша.
— Сейчас, сейчас… — ответила Аленушка, а сама стоит по-прежнему.
И вдруг встрепенулась, вспыхнула и губы закусила, чтобы не вскрикнуть от радости. Только край занавески задрожал в руке.
Она увидела, как из-за леса выехал всадник. Кто он — об этом сказало ей вдруг трепетно забившееся сердце.
Она знает, что сейчас свернет с дороги в поле, потом скроется за садом, а потом… потом, верно, будет и в саду, скрыв коня в кустах неподалеку и перебравшись через высокую изгородь.
— Милый! — хочется крикнуть боярышне.
— Аленушка! Да скоро ль ты занавеску-то опустишь! — послышался нетерпеливый возглас Дуняши.
— Сейчас! — по-прежнему ответила ей Аленушка и полуопустила занавеску, а сама еще смотрит.
Всадник скрылся за деревьями сада. Боярышня быстро отошла от окна. Она села было к пяльцам, но иглы не взяла, посидела немного, встала, прошлась по комнате, опять опустилась на скамью. Потом решительно поднялась:
— Я, Дуня, пойду… Погуляю малость…
— Уж вижу, вижу — не сидится, — недовольно отозвалась та. — Смотри, тетушка и то намедни говорила: чтой-то как работаете вы тихо?.. Святая вещь ведь, в храм жертва от трудов своих, и такое небреженье! Нехорошо, грешно, девицы!
— Я недолго.
— Как хочешь… А только будет Марфа Сидоровна корить — я напрямик скажу, что ты лень на себя напустила, больше гуляешь, чем шьешь… — с раздражением в голосе сказала Дуня.
— Ну, голубушка! Ну, милая, не сердись! Не сердишься? А? — говорила Аленушка, обнимая и целуя двоюродную сестру. — Я ведь скоро, погуляю малость и домой…
И вдруг, выпустив из объятий Дуню, она выбежала из комнаты.
— Приспичили ей эти гулянки! — ворчала Дуняша, оставшись одна. — И сберется-то всегда как! Разом, словно в бок толкнет ее кто. Лень одолела, ничего больше! — закончила она свои мысли и принялась старательно за вышивку.
Хоть Аленушка пообещала, что только «малость» погуляет, однако времени прошло уже довольно, а она не возвращалась.
Дуня ждала, ждала, наконец не на шутку рассердилась.
— Пойду прогоню ее с гулянья… Что, в самом деле, она без дела шатается, а я тут одна и за нее, и за себя работай. Не буду! Пусть-ка сама поработает!
И, с досадой отбросив иглу, она поднялась из-за пялец.
XIII. Неожиданное открытие
Мягкая трава сада тихо шуршала под ногами Дуняши, когда боярышня шла отыскивать свою «ленивую» двоюродную сестру.
— И куда запропастилась! Нет как нет! Что в воду канула! — сердито ворчала девушка, все дальше углубляясь в сад.
Можно было бы кликнуть — Аленушка, верно, отозвалась бы, но Дуняша кричать не хотела: еще услышит, пожалуй, Марфа Сидоровна, задаст нагоняй Аленушке, что от дела убегает, да, быть может, и ей, Дуне, кстати, зачем не сказала об Аленушкиной лени.
Лучше было тишком отыскать. Только это было не так легко. Сад велик и густ, кусты разрослись такие, что, словно стена, все скрывают. Кто знает, в какой стороне сада беглянка боярышня?
Собравшись с терпением, Дуняша искала не торопясь, обошла все любимые Аленушкой места и закоулки, приближалась уже к изгороди, отделявшей сад от поля, а боярышня все не находилась.