Рцы слово твердо. Русская литература от Слова о полку Игореве до Эдуарда Лимонова — страница 17 из 56

Его жизнь была подчинена русской истории. И как прошлому, которое он изучал, постигал, описывал. И как настоящему, в котором он действовал в роли политика – ради будущего. Чтобы тысячелетняя цепь великого исторического бытия не порвалась.

Русский человек в его развитии. Александр Пушкин

I.

Пушкин умер среди книг. Оказавшись в 18 лет в музее на Мойке, я не думал, конечно, о смерти. Я думал о книгах. Меня впечатлило их количество. Большая, непарадная, постоянно используемая библиотека. 4 тысячи томов. «Я разоряюсь на книги, как стекольщик на алмазы». Значительная часть пушкинского наследия – это критические заметки о прочитанном: от «Анналов» Тацита и «Государя» Макиавелли до возмутивших его записок полицейского шпика Видока.

Познать библиотеку значит познать человека. Татьяна постигает пустоту и пародийность Онегина, взявшись за книги в его доме и заглянув через них в душу героя.

Хранили многие страницы

Отметку резкую ногтей;

Глаза внимательной девицы

Устремлены на них живей…

Везде Онегина душа

Себя невольно выражает

То кратким словом, то крестом,

То вопросительным крючком.

В детстве у меня выработалась привычка: засыпая и просыпаясь, когда болеешь или просто лежишь усталый, водить глазами по корешкам на полках напротив. Переводить взгляд от Платона через Абеляра до Канта, от Канта к летописи Новгородской четвертой. От летописи – к нудным излияниям франкского Шарикова – Робера де Клари о том, как они душили константинопольских котов, от того к вольномысленным рассуждениям тори Болингброка и тончайшему анализу «Демократии в Америке» Токвилем («славная книга» – отзывался о ней Пушкин). Одна из самых простых и невинных радостей в жизни, которой я не так давно почти лишился из-за спазма глазной мышцы. Кто бы мог подумать, что глаз – это мышца?

У Пушкина со зрением всё было хорошо. Тяжело раненный, из лежачего положения он попал в ставшего боком Дантеса. Нелепая причина остановила пулю, уже прошедшую насквозь дантесову руку и превратила неминуемый удар в грудную клетку в «кунтузию в правом верху брюха». Секунданты положили половинную порцию пороха, в результате пуля Дантеса, которая должна была пройти навылет, застряла в животе, а пуля Пушкина, обреченная убить кавалергарда, едва его задела. Благими намерениями оказалась вымощена дорога в ад. Семейство Гончаровых, державшее в доме на Полотняном Заводе потрет Дантеса, избежало страшной трагедии: мужья Натали и Катрин Александр и Жорж едва не поубивали друг друга.

Глаза Пушкина были в полном порядке, и ничто не мешало ему в эти два мучительных дня поглаживать взглядом корешки окружавших книг. Кроме мочёной морошки это была его единственная предсмертная радость. Жуковский, присутствовавший в кабинете трехмерной копией своего портрета на стене, так описывал прощание поэта с друзьями: «Не желаете ли видеть кого из ваших ближних приятелей?» – спросил Шольц. «Прощайте, друзья!» – сказал Пушкин, и в это время глаза его обратились на его библиотеку».

II.

Произошло отдающее каким-то пантеизмом превращение. Пушкин сам стал библиотекой, проник едва ли не в каждый дом, слился с нашими книжными полками. Уже на одной из первых младенческих фотографий за моей спиной разместился малоформатный академический десятитомник 1957 года издания с затесавшимся в компанию синим первым томом из 1962го. Чего я только не прочту там позднее! И «Историю Петра», и разговоры с Загряжской, и письмо к Чаадаеву, и отзыв на описание Камчатки Крашенинниковым – всё то, чего детям школьных хрестоматий знать было не положено…

На стене в нашей гостиной висел портрет. Как мне долго казалось – ручной работы, и лишь недавно, когда он упал и рама разбилась, я обнаружил, к своему разочарованию, что это – печатный эстамп, но водрузил его на прежнее место. Ниже – афиша таганского пушкинского спектакля «Товарищ, верь…» с рисунком повешенных декабристов. «За Дельвига», «За Рылеева», «За Нащокина» – Станислав Холмогоров. Один из центральных мотивов спектакля – песня «Дорожные жалобы».

Мне 12 лет. Бородинская Панорама, и отец выступает с концертом песен на стихи Дениса Давыдова и Пушкина, разгоняясь в «Жалобах» до яростного напора. Особенно мне нравилось: «иль мне в лоб шлагбаум влепит непроворный инвалид». С тех пор я, кстати, боюсь шлагбаумов.

Долго ль мне гулять на свете

То в коляске, то верхом,

То в кибитке, то в карете,

То в телеге, то пешком?

Не в наследственной берлоге,

Не средь отческих могил,

На большой мне, знать, дороге

Умереть Господь судил…

То ли дело рюмка рома,

Ночью сон, поутру чай;

То ли дело, братцы, дома!..

Ну, пошел же, погоняй!..

Это одно из лучших стихотворений Пушкина, совершенно выражающее базовый аффект русского этноса – устремленность к движению, к распространению.

Как утверждает Тамара Щепанская в своей «Культуре дороги в русской мифоритуальной традиции»: «Русские – движущийся этнос с самосознанием осёдлого».

Русский обладает всеми свойствами осёдлости. И русскому же всё время приходится перемещаться – и как личности, и как носителю национальной судьбы. Мы народ варягов и поморов, казаков и колонистов, беглых и ссыльнопоселенцев. Редкий русский, родившись в одном населенном пункте, в нём же и отдает Богу душу.

Но на то русский и не цыган, что в каждую секунду своего дорожного бытия он стремится к дому, к его прочности и обустройству, так безжалостно разрушаемому «гладом, губительством, трусом, потопом, огнем, мечем и междоусобной бранью» – столь обычными в нашем пространстве. В этой функциональной устремленности русской души к дому, бесконечно движущейся по гиперболе и никогда вполне дома не достигающей, кульминация русской исторической драмы.

Объективировал это чувство дороги Гоголь в своей «Руси-Тройке», но субъективное переживание вечного русского движения дает именно Пушкин – в «Дорожных жалобах», в «Бесах»: «Еду, еду в чистом поле; колокольчик дин-дин-дин. Страшно, страшно поневоле средь неведомых равнин!». «Онегин», напомню, начинается в дороге – «так думал молодой повеса летя в пыли на почтовых» – и заканчивается констатацией, что уж слишком долго мы бродили за Онегиным по свету.

Пушкин пытался написать «Путешествие Онегина» в подражание «Паломничеству Чайльд-Гарольда», но этот замысел не удался, как и ответ на вопрос «Куда ж нам плыть?» в «Осени».

Байроническое путешествие для Пушкина невозможно. Гарольд, как и подобает истинному англичанину, на самом деле остаётся недвижен: движутся лишь нарисованные декорации вокруг него, о которых он отпускает патетические или саркастические комментарии. Точности политолога при анализе исторического процесса в Средиземноморье Байрону не занимать. Но, подобно декорационном кругу, в театре, всё в этом байроновском путешествии должно вернуться на прежнюю точку. Как у Честертона – отправиться в дальнее плавание, чтобы, в конечном счёте, найти самую далекую и таинственную из стран – Англию.

Но я рожден на острове Свободы

И Разума – там родина моя…

Моя душа! Ты в выборе вольна.

На родину направь полёт свободный…

Английское путешествие – это пространственная тавтология.

Пушкин иногда пытается путешествовать с той же декорационностью:

В лугах несется конь черкеса,

И вкруг кочующих шатров

Пасутся овцы калмыков,

Вдали – кавказские громады:

К ним путь открыт. Пробилась брань

За их естественную грань,

Чрез их опасные преграды;

Брега Арагвы и Куры

Узрели русские шатры.

Но это не Пушкин. И Пушкин никогда не был бы Пушкиным, если бы писал только так. У настоящего Пушкина двигаться должны не картинки, а сам субъект действия. Он должен нестись вперед с такой скоростью, чтобы мир вокруг него ни в какой пейзаж отстроиться не успевал, рассыпаясь в дробь весёлого ярмарочного кавардака.

Пошёл! Уже столпы заставы

Белеют: вот уж по Тверской

Возок несется чрез ухабы.

Мелькают мимо будки, бабы,

Мальчишки, лавки, фонари,

Дворцы, сады, монастыри,

Бухарцы, сани, огороды,

Купцы, лачужки, мужики,

Бульвары, башни, казаки,

Аптеки, магазины моды,

Балконы, львы на воротах

И стаи галок на крестах.

Можно подумать, что перед нами попытка передать ритм конской скачки. Но нет, здесь чистая динамика субъекта, взятого в его интенциональности. Галоп мысли, едва успевающей узнавать то, что проносится мимо. Пушкин сам разоблачает сущность этого приёма в черновиках к «Осени»:

Знакомцы давние, плоды мечты моей.

Стальные рыцари, угрюмые султаны,

Монахи, карлики, арапские цари,

Гречанки с чётками, корсары, богдыханы,

Испанцы в епанчах, жиды, богатыри,

Царевны пленные и злые великаны…

И мысли в голове волнуются в отваге,

И рифмы лёгкие навстречу им бегут…

Перед нами та цепная реакция мысли, которая составляет суть Пушкина, русской поэзии, русской литературы, русского мышления как такового. Потом этот мысленный вихрь подхватит Заболоцкого и унесет его к знакам Зодиака.

Наш ум может быть не систематичен, недостаточно фундаментален, не создает канона и энциклопедии. Русская мысль предпочитает прийти и раскинуться клоками… Одного нельзя сказать о русском уме: он никогда не бывает тугим. В нём всегда та ярость трудной авральной работы, которая некогда без остатка пожирала нелюбимое Пушкиным лето. Такое короткое, особенно в Михайловском.