Рцы слово твердо. Русская литература от Слова о полку Игореве до Эдуарда Лимонова — страница 29 из 56

Скажут: к чему ж унижаться. Да и не унизимся вовсе! Я ведь только в виде аллегории про шапочку сказал. Не то что не унизимся, а разом повысимся, вот как будет! Европа хитра и умна, сейчас догадается и, поверьте, начнет нас тотчас же уважать!

О, конечно, самостоятельность наша ее, на первых порах, озадачит, но отчасти ей и понравится. Коль увидит, что мы в «угрюмую экономию» вступили и решились по одежке протягивать ножки, увидит, что и мы тоже стали расчетливыми и свой рубль сами первые бережем и ценим, а не делаем его из бумажки, то и они тоже тотчас же наш рубль, на своих рынках, ценить начнут.

Да чего, – увидят, что мы даже дефицитов и банкротств не боимся, а прямо к своей точке ломим, то сами же придут к нам денег предлагать, – и предложат уже как серьезным людям, уже научившимся делу и тому, как надо каждое дело делать…».

Итак, Достоевский предлагает вполне себе «листианский» рецепт – автаркия больших пространств, колонизация и освоение новых ресурсов, жесткая экономия и автономия от мировой финансовой системы и кредитной кабалы. Рецепт совпадающий с его устоявшейся репутацией консерватора и реакционера. То есть единственный рецепт, ведущий нацию к богатству.

Достоевский был представителем «типа экономического мышления, к которому сегодняшние богатые страны прибегали в период своего перехода от бедности к богатству» – по выражению норвежского экономиста Эрика Райнерта.

Этот тип, по его оценке, сегодня утерян, о чем говорит следующий приводимый им выразительный пример: «В недобром 1984 году Библиотека Бейкера при Гарвардском университете решила избавиться от книг, которые за последние 50 лет никто не запрашивал. Среди этих книг оказалась почти вся коллекция Фридриха Листа, важного немецкого теоретика промышленной политики теории неравномерного развития. Один бостонский букинист сообщил мне, что купил у Библиотеки Бейкера книги, которые, как он выразился, как будто специально для тебя продавались. Они пополнили мою коллекцию».

С начала второй трети ХХ века никто из гарвардских преподавателей и студентов не проявил интереса к той экономической философии, которая сделала богатой и промышленно развитой страной не только Германию, но и сами США, проводившие весь XIX век жесточайшую протекционистскую политику (и проводящие её до сих пор). Фритредерская либеральная модель экономики и международного рынка экспортируется с таким напором англосаксами именно для того, чтобы богатые смогли остаться богатыми, а бедные стать богатыми ни в коем случае не сумели и монополии богатых не нарушили.

Достоевский в эту ловушку не попался, а потому и впрямь оказался неплохим экономистом, наделенным недюжинным провидческим даром. Смысл же развитой Достоевским идеи «всечеловечества» прямо противоположен «общечеловечеству» либералов. Не русский должен раствориться во всём и принести себя в жертву человечеству, но человечество должно быть объято русским как большим и спасено русским как более совершенно усвоившим евангельскую заповедь.

Французский дипломат Мельхиор де Вогюэ с раздражением описывал в дневнике свой спор с Достоевским и чеканную формулу русского писателя и мыслителя: «Мы обладаем гением всех народов, и сверх того русским гением. Вот почему мы в состоянии понять вас, а вы нас – нет».

Символы пустоты. Запоздалое сочинение по Чехову

С Чеховым я, признаюсь честно, чаще всего пересекаюсь на его даче – в небольшом домике в Гурзуфе, купленном писателем в последние годы жизни и доставшемся после ожидаемой и запланированной кончины Ольге Книппер. Сейчас там музей. Но большинство посетителей интересует не музей, а проход на «Бухту Чехова» – чудесный каменистый пляж, где можно плавать между небольших невероятно красивых скал.

Единственно что – там очень опасно-неспокойное море, – любая волна раскачивает тебя так, что ты боишься захлебнуться или удариться о камни. А уж дополнительные волны от катеров, «бананов» и прочих гидроплавов даже в полный штиль делают твое пребывание в этой бухте довольно рискованным. Один раз я чуть не утонул – заплыл в небольшую пещеру и в это время пошла волна от какого-то водного скутера, накрывающая тебя с головой в закрытом с трех сторон пространстве. «Не любит меня Антон Павлович. Не любит», – пожаловался я жене. А она в ответ: «Можно подумать, ты его любишь».

Нет, не люблю. Хотя я даже был минуту чеховским героем. В таганской постановке «Трех сестер» я как-то играл мальчика-погорельца. На меня накидывали шубку и солдат тащил меня через всю сцену, символизируя спасение из огня. На этом фоне Ольга замечала: «Какой это ужас. И как надоело!». Любимый чеховский прием, сталкивать обывательское переживание большого страшного события и мелкое чувство дискомфорта.

Не любя Чехова я регулярно оказываюсь в чеховских местах. Например – на Сахалине. Сахалин был очень важной частью чеховского мифа. В неясном сознании советского школьника дело рисовалось так, что отважный врач отправился лечить узников-каторжников и революционеров, заболел от этих подвигов туберкулезом и был так потрясен в своем существе, что из веселого писателя стал грустным и умер.

И вот летом 2008 года я оказался в чеховском музее в Александровске-Сахалинском. Экскурсовод, вежливая и сдержанная, но очень объективная объяснила, что Чехов ехал на Сахалин не врачом, а формально – «проводить статистическое обследование», а на деле писать клеветон про каторжную действительность. «У него не было денег на поездку, он занял 1000 р. у Суворина… назад он возвращался на пароходе через Индийский океан, изучал в Японии гейш, делал остановку на Цейлоне, где купил двух мангустов…». Судя по списку контактов Чехова на Сахалине, ехал он туда «курьером» для польских ссыльных.

Клеветон вполне удался, но даже сами сотрудники музея признавали, что он – необъективен. «Чехов пишет, что дети питаются одной брюквой… Норма выдачи мяса была на килограмм больше, чем потребление мяса в СССР и на 30 кг больше, чем в РФ. Вряд ли они сами ели мясо, а детям не давали. Красть все начальники тоже не могли – как раз незадолго до приезда Чехова были осуждены несколько казнокрадов и в его время все были пуганые». Так у меня на глазах рухнула главная составляющая чеховской легенды.

Потому Антоша Чехонте располагает меня в основном к хулиганству. Любимое – в Ялте, где на набережной стоит памятник «Дама с собачкой» мимо которого ходят третьей свежести дамы с собачками, видимо рассчитывая на мопсика словить кавалера. Памятник представляет собой композицию из двух фигур – энергичная высокая героиня с собачкой и усталый грустный ухажер, смотрящий как она проходит мимо. Если подойти к бронзовой даме, обнять ее за талию и так сфотографироваться, то получается душераздирающая сцена – корпулентный московский хлыщ с тросточкой уводит у героя даму, а тот ничего даже сделать не может, только смотрит с безысходностью и тоской.

В свое время в школе наша классная руководительница Зоя Александровна не раз говаривала: «Холмогоров, Чехов – не твой писатель. Ты еще думать не начал, а у него уже полрассказа прошло». И была права. Грязновато-пыльные синие тома Чехова стояли на полках, и даже запах их был такой, что мне приходилось себя буквально сжимать в кулак, чтобы заставить прочесть очередной требовавшийся программой рассказ.

Потом мне попались «Рассказы о Анне Ахматовой» Анатолия Наймана, в которых подробно расписывалась нелюбовь Ахматовой к Чехову. «Чехов противопоказан поэзии (как, впрочем, и она ему). Я не верю людям, которые говорят, что любят и Чехова, и поэзию. В любой его вещи есть «колониальные товары», духота лавки, с поэзией несовместимая. Герои у него скучные, пошлые, провинциальные. Даже их одежда, мода, которую он выбрал для них, крайне непривлекательна: уродливые платья, шляпки, тальмы. Скажут, такова была жизнь, но у Толстого почему-то та же жизнь – другая, и даже третья».

Найман связывал это с тем, что «Быт, изображенный Чеховым, это реальный быт «чужих, грубых и грязных городов», большую часть детства и юности окружавший и угнетавший Аню Горенко». Однако Ахматова упрекала Чехова как раз в систематической фактической недостоверности, по сути – в клевете.

В статье Льва Лосева «Нелюбовь Ахматовой к Чехову» («Звезда», 2002, № 7) приведена развернутая сводка фактов. «Была великолепная жизнь» (Козловская, Воспоминания, 390), «такого общества и таких опустошенных людей, как описывает Чехов, в российской провинции не было. Гимназические учителя истории посылали свои статьи в столичные научные журналы, словесники увлекали своих учеников и учениц высокими идеалами. Именно в девяностые годы в каждом губернском городе создавались отделения Краеведческого общества, интенсивно и плодотворно работавшие» (Герштейн, 7). «Чехов изобразил русского школьного эллиниста как Беликова. Человек в футляре! А русский школьный эллинист был Иннокентий Анненский. Фамира-кифаред!» – записывает за Ахматовой молодой литературовед Э. Бабаев (Воспоминания, 414).

Запись Н. Ильиной: «А как он описывал представителей высших классов, чиновника Орлова («Рассказ неизвестного человека»), его гостей! Он этих людей не знал! Не был знаком ни с кем выше помощника начальника станции. Среди правоведов, лицеистов было сколько угодно мерзавцев, но ведь они были хорошо воспитаны! А тут – идут в спальню Орлова и смеются над дамскими вещами. Разве так бывало? Неверно все, неверно! А как он крестьян описывал… Возьмите крестьян у Толстого – вот тот их знал!».

Ахматовское отношение к Чехову – это отношение человека у которого украли жизнь к тому, кто более всего способствовал своим очернительством этой краже. Ахматова защищает свой послереволюционный взгляд на дореволюционную Россию перед теми, кто этой России не видел и судит о ней по Чехову и на этом основании одобряет революцию. Это спор не о фактах, а об интегральном образе бывшей прежде России.

De profundis… Моё поколенье

Мало мёду вкусило. И вот

Только ветер гудит в отдаленьи,