– Христос воскрес! Больше никого нет? – спросил тихий голос.
При этом, конечно, Чехов – очень русский писатель. Но его русскость – самая болезненная из всех в русской литературе. Она представляет собой выражение «русского аффекта» в чистый негатив, в торжество неустоя, в абсолютную обиду на весь свет, как у Сысоя: «Не ндравится! Уйду!».
Но это не уход «за…» (пусть даже самым призрачным «за…», пусть за Китежем, пусть в Беловодье) – это уход «от…».
У Чехова все уходят, уезжают, пропадают, и почти никто не приходит (и, тем более, не приходит безнаказанно). Прийти в мире Чехова невозможно (мать приходит к Архиерею, но она, по сути, приносит бессмысленную смерть). Можно только уйти.
«Знаешь, надень шапку, возьми в руки палку и уходи… уходи и иди, иди без оглядки. И чем дальше уйдешь, тем лучше».
«– Что же будут делать дети и внуки? – спросила Лиза.
– Не знаю… Должно быть, побросают все и уйдут.
– Куда уйдут?
– Куда?.. Да куда угодно, – сказал Королев и засмеялся. – Мало ли куда можно уйти хорошему, умному человеку».
Это русская аффективная природа, но доведенная до абсолютного одичания, самопотери и бессмысленности. Возведенная в абсолют опустошенности.
Чехов – страшный писатель, в котором русская душа, русская природа доходят до предельного саморазрушения. Но в этом, наверное, действительно какая-то загадка русской души. Она отвергла этот образ своего саморазрушения удивительно спокойно и без надрыва. Она попросту его не заметила. Она пошла дальше, порождая человеческие и писательские глыбы, мимо Чехова и его метафизики пустоты, любым способом возвращая смысл в мир.
Чехов как бы выбрал посмертную кару по себе. Ни один русский писатель не удостоился такого непонимания, опошления и неблагодарной памяти, поскольку только это непонимание и опошление было единственной защитой Чехова от изгнания и отторжения русской культурой. Даже интеллигентский культ Чехова оказывается невероятно плоским и пошлым. Он является почти что чеховской насмешкой над самим собой.
Непонимание Чехова было и остается нормальной реакцией школьника, который никак не успевает начать думать, хотя прошла уже половина рассказа. Любовь к Чехову – своеобразной формой фронды, «протеста против пошлости». Комично пошлого сегодня как никогда.
Выше я написал, что в чеховском мире невозможно боговоплощение. Для этого тезиса есть свое ограничение. Один раз Чехов написал вещь, очень похожую на все остальные свои вещи, но прямо противоположную по смыслу, по идеологии всему им написанному. Это «Студент».
Невероятно «пошлый» рассказ в том смысле, что в нем Чехов напористо использует все свои любимые приемы, проговаривает тысячу раз проговоренные мысли, пробарабанивает все свои многажды повторявшиеся клеветы о вековой пустоте, смрадности и бессмысленности Руси.
Но всё это проговаривание происходит с тем, чтобы взорвать всё построенное словесное здание прямо противоположным, «ахматовским», христианским смыслом. Апостол Петр, ночь его предательства, распятый Христос оказываются смыслом этой ночи, этой степи, этого костра, этой бескрайней пустоты, этих баб, этого студента.
«И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, – думал он, – связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой».
В эту минуту, дописывая этот текст, Чехов сам понимает, что он – Петр, только что отрекшийся от Христа, от Того, Кого он сам исповедал как Сына Бога Живаго. И исшед вон, плакася горько. Коронный чеховский уход оборачивается исходом с плачем. И вот мир приобретает ясность, цельность и смысловую связанность в воплотившемся в нём Христе.
Но нет. Тут Антон Палыч спохватывается. И «Студент» заканчивается совсем не вышеприведенным абзацем, а следующим:
«И чувство молодости, здоровья, силы, – ему было только двадцать два года, – и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья, овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».
Роковое чеховское слово – «казалось».
Вновь покрывало майи, покрывало кажимости задергивает вроде бы открывшуюся Истину. Пустота, скрытая за этим покрывалом, вновь вступает в свои права. Смысл жизни оказывается не более чем игрой молодой крови, и Чехов вновь отправляется по своей выжженной степи к лжи и пустоте «Архиерея».
Показалось.
Человек из Поволжья. Василий Розанов глазами ортодокса
Когда я был моложе, Розанов казался слишком глупым для меня. Раздражали розановская двусмысленность и двуличность, метания между юдофобией и юдофилией, слезливость и саможаление, неоязыческая муть, совершенно непонятная в виду моей влюбленности в ортодоксию. Вся розановская струя в русской литературе и публицистике – Галковский, Крылов, Ольшанский, меня удивляла.
Теперь я кажусь себе слишком глупым для Розанова. Возможно, мне не хватает ума, чтобы мыслить неправильно, и таланта, чтобы двоиться. Возможно, я не умею мыслить как Розанов по тем же причинам, по каким не вожу машину – расшибусь.
Однако я регулярно открываю Розанова и нахожу у него чудо мысли.
«Посмотришь на русского человека острым глазком… Посмотрит он на тебя острым глазком… И всё понятно. И не надо никаких слов. Вот чего нельзя с иностранцем».
А оказавшись два года назад на его и Леонтьева могиле, искренне и от всей души молился.
Розанов был женат вторично, то есть по тогдашним законам неженат. И за это по сути возненавидел Церковь, чьи законы встали на пути его семейного. Я женат, если верить Википедии, в четвертый раз, и моя жизнь это чреда личных катастроф, однако Церковь – это единственное, что я по-настоящему люблю. Ещё Россию и русских, но Россия и русские и есть Церковь, а Церковь и есть русские и Россия. Ломать святой дом только потому, что он устроен не по твоим грехам… Так ты ведь потому в него и пришел, что он так устроен – был бы он устроен иначе, ты в него и не пошел бы.
Я всю жизнь цитирую Розанова даже и не любя. Чудо цитаты. Перлы. Выкопанные в ворохе тех самых опавших листьев (а ведь среди опавших листьев большая часть – полусгнившие). Если бы я имел привычку собирать в книги всё, что прочел и записал (не дай Бог кому-то придет в голову посмертно издавать мои записи из соцсетей – позор будет), тоже мусора было бы изрядно.
А у Розанова есть чистые жемчужины. Одна из них такова, что я выпишу полностью чужого текста на несколько страниц:
«У нас нет совсем мечты своей родины. И на голом месте выросла космополитическая мечтательность.
У греков есть она. Была у римлян. У евреев есть.
У француза – «сhere France», у англичан – «Старая Англия». У немцев – «наш старый Фриц». Только у прошедшего русскую гимназию и университет – «проклятая Россия».
Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии «ниспровержения государственного строя».
Щедрин смеялся над этим. «Девочка 16-ти лет задумала сокрушение государственного строя Хи-хи-хи! Го-го-го!»
Но ведь Перовская почти 16-ти лет командовала 1-м марта. Да и сатирик отлично все познал – «Почитав у вас об отечестве, десятилетний полезет на стену».
У нас слово «отечество» узнается одновременно со словом «проклятие».
Посмотрите названия журналов «Тарантул», «Оса» Целое издательство – «Скорпион» Еще какое-то среднеазиатское насекомое (был журнал) «Шиповник».
И все «жалят» Россию «Как бы и куда ей и пустить яда».
Дивиться ли, что она взбесилась.
И вот простая «История русского нигилизма».
Жалит ее немец. Жалит ее еврей. Жалит армянин, литовец. Разворачивая челюсти, лезет с насмешкой хохол.
И в середине всех, распоясавшись, «сам русский» ступил сапожищем на лицо бабушки-Родины…
Я учился в Костромской гимназии, и в 1-м классе мы учили «Я человек, хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра». Потом – позвонки.
Только доучившись до VI класса, я бы узнал, что «был Сусанин», какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:
…не видно ни зги!»
…вскричали враги.
И сердце замирало от восторга о Сусанине, умирающем среди поляков.
Но до VI класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до IV-го класса не доходят: все они знают, что у человека «32 позвонка», и не знают, как Сусанин спас царскую семью.
Потом Симбирская гимназия (II и III классы) – и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили – «3600 верст», да и это в IV-м классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан, – Свияга.
Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем! Даже странно было бы сравнивать «Минина и Пожарского» с Боклем: Бокль был подобен «по гордости и славе» с Вавилоном, а те, свои князья, – скучные мещане «нашего закоулка».
Я до тошноты ненавидел «Минина и Пожарского» – и собственно за то, что они не написали никакой великой книги вроде «Истории цивилизации в Англии».
Потом университет. «У них была реформация, а у нас нечесаный поп Аввакум». Там – римляне, у русских же – Чичиковы.
Как не взять бомбу; как не примкнуть к партии «ниспровержения существующего строя».
В основе просто.
Учась в Симбирске – ничего о Свияге, о городе, о родных (тамошних) поэтах – Аксаковых, Карамзине, Языкове, о Волге – там уже прекрасной и великой.
Учась в Костроме – не знал, что это имя – еще имя языческой богини; ничего – о Ипатьевском монастыре. О чудотворном образе (местной) Феодоровской Божией Матери – ничего.
Учась в Нижнем – ничего о «Новгороде низовыя земли», о «Макарии, откуда ярмарка», об Унже (река) и ее староверах.
С 10-ти лет, как какое-то Небо, и Вера, и Религия:
«Я человек, хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба», или наоборот, черт бы их брал, черт бы их драл».