В Розанове очень важно это поволжское начало. Именно оно, его костромское происхождение, задаёт его вкус к плотному быту, нечто кустодиевское в его вкусе жизни, когда пудовую восковую свечку и запах из просвирной он предпочтет Халкидонскому Догмату.
Мы сегодня совершенно этого не помним и не осознаем, так как большевики совершенно убили старую Волгу, бывшую некогда средоточием России, её центром и её променадом, пространством благополучия и достатка, её вкуса жизни. Мы можем представить этот приволжский мир только по литературе и отчасти по живописи, как у того же Кустодиева, но лишь малыми обрывками.
Между тем, Розанов был поволжец вырванный из этого мира, но сохранивший его неосознанные предрассудки, его стиль, его ценности, и перенесший их в своё «большое» мышление. «Волжское» самосознание отразилось у него в очерках «Русский Нил», опубликованных в 1907 году как путевые впечатления от плавания на волжском пароходе. Этот очерк – своего рода ключ ко всему розановскому мировоззрению:
«Волга наша издревле получила прозвание «кормилицы». «Кормилица-Волга»… Кроме этого названия, она носит другое и еще более священное – матери: «матушка-Волга»… Так почувствовал ее народ в отношении к своему собирательному, множественному, умирающему и рождающемуся существу. «Мы рождаемся и умираем, как мухи, а она, матушка, все стоит (течет)» – так определил смертный и кратковременный человек свое отношение к ней, как к чему-то вечному и бессмертному, как к вечно сущему и живому, тельному условию своего бытия и своей работы. «Мы – дети ее; кормимся ею. Она – наша матушка и кормилица». Что-то неизмеримое, вечное, питающее…
Много священного и чего-то хозяйственного. И «кормилицею», и «матушкою» народ наш зовет великую реку за то, что она родит из себя какое-то неизмеримое хозяйство, в котором есть приложение и полуслепому 80-летнему старику, чинящему невод, и богачу, ведущему многомиллионные обороты; и все это «хозяйство» связано и развязано, обобщено одним духом и одною питающею влагою вот этого тела «Волги», и вместе бесконечно разнообразно, свободно, то тихо, задумчиво, то шумно и хлопотливо, смотря по индивидуальности участвующих в «хозяйстве» лиц и по избранной в этом хозяйстве отрасли. И вот наш народ, все условия работы которого так тяжки по физической природе страны и климату и который так беден, назвал с неизмеримою благодарностью великую реку священными именами за ту помощь в работе, какую она дает ему, и за те неисчислимые источники пропитания, какие она открыла ему в разнообразных промыслах, с нею связанных. И «матушка» она, и «кормилица» она потому, что открыла для человеческого труда неизмеримое поприще, все двинув собою, и как-то благородно двинув, мягко, неторопливо, непринужденно, неповелительно».
Вот она тайна самого Розанова – «много священного и чего-то хозяйственного», связанного с материнской рождающей и кормящей стихией. Оказывается, его культ – это не культ быта, но культ хозяйства, возделывания в согласии с природой и сакрализация этой хозяйствующей природы. Отсюда именно его идеологический уклон к язычеству.
Вырасти Розанов, к примеру, в Поморье, у стен Соловецкого монастыря, или рядом с Валаамом, он лучше бы узнал, что такое хозяйство духовного, монашеского типа, торжествующее даже над самой неблагодарной и суровой природой. Его подход к Христианству был бы в течение жизни, возможно, совсем иным.
С годами меня всё больше поражало, сколько он сам работал. Большая семья. Надо держать. И он работал день и ночь, ночь и день. От количества написанных им статей приходишь в растерянность. Мне бы не достало двусмысленности писать как он одновременно в «Новое время» и к социалистам, что, когда вскрылось, вызвало изрядный скандал. Но мотив, почему человек так мог поступить, очень хорошо понятен. Работать надо, семью кормить.
Розанов был певцом того пласта русского мироощущения, с которым «разобралась» революция босяков и недоучек – мироощущения трудового, работящего, сосредоточенного на собственности. Отсюда его самые болезненные и убийственно точные замечания о русском характере:
«В России вся собственность выросла из «выпросил», или «подарил», или кого-нибудь «обобрал». Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается… Вечно мечтает, и всегда одна мысль: – как бы уклониться от работы».
Торжество нетрудового начала над трудовым сгубило Россию и убило самого Розанова. В какой-то момент налаженная фабрика писательского беспробудного труда была сломана людьми в кожаных тужурках и он просто умер с голоду. Большая часть революционных смертей это были смерти работящих людей, которые привыкли работать, но работа вдруг исчезла, её упразднили, уничтожили, запретили.
«Дорогой, милый, Борис Александрович! Поищите, поспрашивайте, – купца, домовладельца, – сами подумайте, поразмышляйте: душа моя полна глубокого отчаяния, и с 4-мя детьми (2-я дочь, Вера, ушла в монастырь и счастлива) я замерзаю, в холоде и голоде. Неужели ни один человек в России не захочет и не сможет меня спасти? Что делать: научите, спасите, осветите пути жизни. Воображение мое полно мыслей, я могу и многое могу: но я – ничего не умею. Однако способен чистить сапоги, ставить самовары, даже носить воду, и вообще способен к «домашним услугам». Не говоря о «чудных вымыслах», к которым храню дар как Фет. Крепостное право я всегда рассматривал как естественное и не унизительное положение для таких лиц или субъектов как я: ну, что же, мы не находим себе места в мире, мы не находим модуса, формы труда. Мы не можем изобрести, придумать: как нам жить? И мы можем стать только за спину другого, сказав: «веди, защити, сохрани. Мы будем тебе покорны во всем. Послушны, работящи (о лени нет и вопроса). Мы будем все делать тебе. А ты дай нам, и с семьей, которая тоже идет в крепость тебе, – пропитание, хлеб, тепло, защиту». (Из письма Розанова В.В. – Б.А. Садовскому, декабрь 1917 г.) Молодому человеку обычно непонятна эта розановская жалость к себе. Но тот Розанов, которого как правило все и читают, начиная с «Уединенного», это старый и измученный человек 55–60 лет. Это мысли, когда уже устаешь всю жизнь тащить воз, когда понимаешь, что вроде и был чего-то достоин – уж точно не меньше, чем те, кто прошли мимо тебя по жизни маршем, но ничего не удостоился. Мысли когда уже нету сил и правда становится жалко себя до слез. Можно, конечно, не давать воли этому чувству и настроению, скрывать его, прятать, храбриться. Но нешто храбрящиеся заканчивают лучше, чем не храбрящиеся?
Самое страшное, что вскрыл Розанов в структуре русской жизни ХХ века – это то, что русского человека некому пожалеть, кроме него самого. Ну может быть только жене, когда она не лежит умотанная бытом.
И ужасный конец.
«С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.
– Представление окончилось.
Публика встала.
– Пора одевать шубы и возвращаться домой.
Оглянулись.
Но ни шуб, ни домов не оказалось».
Человек, который всю жизнь зарабатывал тем, что писал, обнаружил, что писать больше некуда и прокормить-защитить-спасти семью попросту не может.
Даже если бы у меня до старости сохранялось это юношеское глупое неприятие Розанова, то и тогда я был бы в ужасе и сострадании от этого конца.
«К читателю, если он друг. – В этот страшный, потрясающий год, от многих лиц, и знакомых, и вовсе неизвестных мне, я получил, по какой-то догадке сердца, помощь и денежную, и съестными продуктами. И не могу скрыть, что без таковой помощи я не мог бы, не сумел бы перебыть этот год. Мысли, и страхи, и тоска самоубийства уже мелькали, давили….
Устал. Не могу. 2–3 горсти муки, 2–3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц может часто спасти день мой. Что-то золотое брезжится мне в будущей России. Какой-то в своем роде «апокалипсический переворот» уже в воззрениях исторических не одной России, но и Европы. Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В.Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка, Полевая ул., дом свящ. Беляева».
И это самое важное в Розанове. Прав он был или не прав. Чем был хорош и чем был плох. Он был цветком русской мысли, которому должно было расцветать в нашем вертограде. Нянчить детей. Сидеть за нумизматикой. Выходить на веранду. Пить чай с вареньем. Густо намазать варенье на хлеб и закусывать им душистый теплородный чай.
Он был цветком нормальной русской жизни. Жизни с Царем. Жизни с Родиной. Жизни с Верой. Все его метания были полетами бабочки в границах светлого благоухающего луга и ей не надлежало вылетать в ледяную пустыню.
Вот этих вот «Пяти Круто Испеченных Яиц» быть было не должно.
Он отлично это понимал, записывая, что без Царя и Царевен как смысла и средоточия Русской Жизни – всё, что он делает – не нужно и бессмысленно.
«Сижу и плачу, сижу и плачу как о совершенно ненужном и о всем мною написанном (классифицирую отзывы – по годам – печать обо мне). Никогда я не думал, что Государь так нужен для меня: но вот его нет – и для меня как нет России. Совершенно нет, и для меня в мечте не нужно всей моей литературной деятельности. Просто я не хочу, чтобы она была. Я не хочу ее для республики, а для царя, царицы, царевича, царевен. Никогда я не думал, чтобы «без царя был нужен и народ»: но вот для меня вполне не нужен и народ. Без царя я не могу жить. Посему я думаю, что царь непременно вернется, что без царя не выживет Россия, задохнется. И даже – не нужно, чтобы она была без царя».
Я не Розанов. Я, как пишут в энциклопедиях, «политический деятель». Я сделаю всё, что смогу, чтобы Пяти Круто Испеченных Яиц не случилось. Ни со мной, ни с Розановыми нашего времени[61].
Смогу ли? Успею ли? Бог весть. Поддержи, читатель!
Изъ-ятие. Сто лет орфографической катастрофы
В октябре 1918 года советская власть приняла декрет «О введении новой орфографии»