Этот упрек был бы справедлив, если бы писатель и политик ставил своей задачей сблизить Россию и Запад, содействовать усвоению русскими «общечеловеских ценностей» либерализма, влить нас в глобальную систему. Но цель Солженицына была прямо противоположной – способствовать расцеплению России и Запада. Запад для Солженицына не геополитический противник, а воплощение духа модерна. «Я не противник Запада, но я противник обезличивающей современности»[83]. Освободившись от коммунизма, питаемого западной поддержкой, Россия должна отодвинуться от Запада, уйти в своего рода изоляцию, перестать участвовать в глобализации ни в форме сближения-конвергенции, ни в форме соперничества-холодной войны.
Именно в этом смысл национал-изоляционистского манифеста – «Письма вождям» и находящихся с ним в одной обойме статей сборника «Из-под глыб». Солженицын опасается со стороны советской системы того же, чего и со стороны западной – консолидации на основе общего просвещенческого проекта обезбоженного секулярного гуманизма с упором на бытовой комфорт. Он отлично понимает, что в процессе сближения именно коммунизм будет поглощен либерализмом, но это будет означать уже окончательное переваривание России.
Исходным импульсом для превращения Солженицына в политического публициста становится «проект Сахарова», предполагавший соединение «левых коммунистов-ленинцев и западников» с «левой буржуазией» на платформе общей победы над сталинистами, маоистами, правыми империалистами и клерикалами с целью последующего установления «очень интеллигентного мирового правительства» и сглаживания национальных противоречий. Иными словами, Сахаров предлагал конструирование «мира без Россий» (что в нём станется с Латвиями, кстати сказать, оставалось непроговоренным)[84].
Здесь завязка того спора Солженицына с Сахаровым, который постепенно от мечтаний о мировом правительстве перешел к реалистичной борьбе за мировое гражданство – фундаментальное право на эмиграцию.
«Сегодняшний Сахаров достаточно много видит в советской жизни, он уже не кабинетный удаленец. И – какую же вопиющую боль, какую страстную без отложную нужду он возносит первее и выше всех болей и нужд раздавленной, обескровленной, обеспамятенной и умирающей страны? Право дышать? Право есть? Право пить чистую воду, а не из колодцев прошлого века и не из отравленных рек? Право на здоровье? рожать здоровых детей? Или бы: право на свободное передвижение по стране с правом вольного найма на работу и увольнения, то есть освобождения от крепостничества? Нет! Первейшим правом – он объявляет право на эмиграцию!» – возмущается Солженицын в записях 1980-х[85].
В противоположность ему Солженицын мыслит началом и источником всех прав – право нации жить на своей земле, что и выливается в постановку вопросу о воссоздании собственной территории, которая могла бы быть опорой для русских.
Сахаровскому глобализму Солженицын последовательно противопоставляет национализм. «Вперерез марксизму явил нам XX век неистощимую силу и жизненность национальных чувств и склоняет нас глубже задуматься над загадкой: почему человечество так отчётливо квантуется нациями не в меньшей степени, чем личностями?»[86]. «Исчезновение наций обеднило бы нас не меньше, чем если бы все люди уподобились, в один характер, в одно лицо. Нации – это богатство человечества, это обобщенные личности его»[87]. В конечном счете это чеканится в формулу философии истории:
«До сих пор вся человеческая история протекала в форме племенных и национальных историй, и любое крупное историческое движение начиналось в национальных рамках, а ни одно – на языке эсперанто. Нация, как и семья, есть природная непридуманная ассоциация людей с врожденной взаимной расположенностью членов…»[88].
Впрочем, признать ценность существования наций были согласны в тогдашнем диссидентском движении многие, если… речь идет о правах малых наций, которые подрывают «великорусский державный шовинизм». Национализм был рукопожатен как «антиколониализм», заточенный против больших наций и, прежде всего, против русской, которая должна, как и требовал некогда Ленин от «великорусского держиморды», бесконечно каяться и платить за свои действительные и мнимые вины.
«Кто начинает раскаиваться первым, раньше других и полней, должен ждать, что под видом покаянщиков слетятся и корыстные печень твою клевать»[89]. В предупреждение этого явления татей в национальной нощи Солженицын и пишет статью «Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни», где предлагает раскаяние, ограниченное взаимностью до той черты, где начинается самоистязание на смех враждебному чужаку. Формулы оттуда столь задели образованцев, представлявших раскаяние России как поклёв дармовой печёнки:
«Острота раскаяния как личного, так и национального, очень зависит от сознания встречной вины? Если обиженный нами обидел когда-то и нас – наша вина не так надрывна, та встречная вина всегда бросает ослабляющую тень. Татарское иго над Россией навсегда ослабляет наши возможные вины перед осколками Орды. Вина перед эстонцами и литовцами всегда больней, стыдней, чем перед латышами или венграми, чьи винтовки довольно погрохали и в подвалах ЧК и на задворках русских деревень. (Отвергаю непременные здесь возгласы: «так это не те! нельзя же с одних – на других!..» И мы – не те. А отвечаем все – за всё»[90].
По Солженицыну идея нации складывается из самоограничения с одной стороны и из самобытности и самостояния с другой. Он – философ свободы. Но свободы понятой не как безграничность возможности, а как самоограничение. Доктрина Просвещения базировалась либо на локковском принципе взаимного ограничения индивидами друг друга, а там где ограничения со стороны другого нет, – безгранична свобода, – это давало либеральный извод просвещенчества и доктрину прав человека, либо на руссоистском принципе слияния индивидов в сверхсубъекта, неограниченного коллективного суверена, – это давало радикальный извод просвещенчества и якобинско-большевистские практики.
Солженицын противопоставляет этому идею самоограничения, ограничения себя изнутри как основания истинной свободы. Здесь мы снова обнаруживаем полярность с Сахаровым, с его знаменитой формулой: «Смысл жизни – в экспансии». Для Солженицына смысл жизни как раз в отказе от экспансии и добровольном самоуглублении, освоении своего. Он цитирует старообрядческий журнал: «Кроме самостеснения нет истинной свободы человеческой» и далее резюмирует: «После западного идеала неограниченной свободы, после марксистского понятия свободы как осознанно-неизбежного ярма, – вот воистину христианское определение свободы: свобода – это самостеснение! самостеснение – ради других!»[91].
Отсюда такие черты политического мировоззрения Солженицына как национализм, антиимпериализм, антиглобализм, установка на собирание и сбережение, а не разбрасывание и растрату. Его главный упрёк к политике Российской Империи (не всегда неуместный и сегодня) выражен ёмкой пословицей: «Тётушка Федосевна до чужих милосердна, а дома не евши сидят». Его сквозной упрек власти на протяжении всей общественной деятельности – невнимание, небрежение русским народом и его интересами, нежелание власти видеть в русских цель, а не средство.
Настоящим шоком для многих в «образованческой» среде было то, что Солженицын заговорил о правах и самоуважении русской нации. Разумеется, в русоцентризме для той эпохи не было ничего нового, с 1965 года, с манифеста Корина, Коненкова, и Леонова «Берегите святыню нашу» шло русское этническое возрождение (скромный солженицынский вклад в легальные его формы – рассказ «Захар Калита», возможно только потому и пробившийся в печать, что попадал в логику кампании по сохранению наследия). Однако этот русоцентризм безошибочно связывался интеллигентским революционным правосознанием с политикой новых «душителей» – они «выпячивают «народные основы», церковки, деревню, землю» для того, чтобы поносить Запад как «псевдоним всякого свободного веяния в нашей стране»[92].
Сменовеховский «контракт» между советской властью и национальной интеллигенцией предполагал принятие большевизма, коммунизма как формы русской национальной истории и государственности. Этот контракт, уже после того как Устрялову пробили череп пулей и закопали в безымянной могиле Донского монастыря (того самого, в котором в могиле поименованной будет погребен и Солженицын), был скреплен сталинскими тостами и фильмами и он же подтвержден велеречивостью бердяевских «Истоков и смысла русского коммунизма». Коммунизм закрепил за собой все права на русское. Именно русское было объявлено самым тёмным, самым гнетущим, самым убийственным в коммунизме.
Солженицын разрывает этот подписанный кровью составителей национал-большевистский контракт с властью: «С вами мы не русские!» – обухом в «Архипелаге». Скажи он только это – многие бы из образованческой среды ещё согласились бы. Но писатель осмеливается от имени нации предложить своеобразное перезаключение контракта. С вами мы не русские, но у вас ещё есть возможность быть русскими с нами – именно таков смысл предуведомления в «Письме вождям».
«Преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов, по пословице – где уродился, там и пригодился, а глубже тоже – из-за несравненных страданий, перенесенных нами. И это письмо я пишу в предположении, что такой же преимущественной заботе подчинены и вы, что вы не чужды своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и