Еще в «Литовском дивертисменте», воображая себя местечковым евреем, он видит лишь две возможности – пасть в Галиции за Русскую Империю или уехать в Американскую. В 1985 году он отвечает Милану Кундере на его нападки на Достоевского как выразителя русского коммунистического империализма под маской любви и братства, удушающего «малые нации». Бродский возражает, что на русский «Капитал» был переведен с немецкого и нигде коммунистические идеи не встретили такого отпора, как в глубине русской культуры, у того же Достоевского в «Бесах». Россия сопротивлялась коммунизму десятилетиями, Чехия сдалась сразу, а потом оформила себя в пострадавшие.
«Видя «русский» танк на улице, есть все основания задуматься о Дидро», – насколько возможно толсто намекает Бродский на то, что именно европейский радикализм вытолкнул в Россию свои проблемы. «Большинство романов Достоевского являются, по сути, развязками событий, начало которых имело место вне России, на Западе. Именно с Запада возвращается душевнобольным князь Мышкин; именно там поднабрался своих атеистических идей Иван Карамазов; для Верховенского-младшего Запад был и источником его политического радикализма, и укрытием для его конспиративной деятельности».
Бродский здесь довольно скрытен и малость лицемерен. Он отвечает Кундере (которого, по совести, считает «чешским быдлом») в западной политкорректной логике. Но из этого пассажа видно, что он отлично осознает всю проблематичность русского западничества, сформулированную славянофилами, включая и Достоевского. А истеричная претензия центральноевропейцев на представление европейских ценностей безошибочно вскрывается им как спекуляция – желание получать дивиденды и с Востока, России, «за вину», и с Запада – «за предательство». Слишком напоминает поведение одной квази-центральноевропейской державы.
В общем, сколько бы не хохмили хохмачи, переделывая неизвестной степени достоверности анекдот Довлатова, что если бы сегодня Евтушенко выступал против киевской хунты, то значит Бродский бы выступил «за», – совершенно очевидно, что принципиальное неприятие Бродским дезертирства из русской культуры в «Центральную Европу» делали для него возможной только одну позицию.
Кто для нас Бродский сегодня? Еврейский мальчик из Ленинграда, который воспользовался удачной конъюнктурой (покровительство Ахматовой, конфликт с КГБ), чтобы добиться немыслимого успеха – стать маститым еврейским поэтом с Манхэттена, получившим аж любовь Сьюзан Зонтаг и Нобелевскую премию в придачу? Или христианский русский поэт, патриот, государственник, имперец, едва не ставший почвенником и лишь в силу невыносимого идиотизма самоистлевающей советской власти не превратившийся в русского Вергилия, главного поэта Империи?
История Бродского – это история о Большом Наследстве. Бродский часто себя называл пасынком русской культуры. Но, на самом деле, ему выпала судьба оказаться единственным наследником огромного особняка великой поэтической традиции – от Кантемира, Ломоносова, Державина – до Блока, Гумилева и Мандельштама. Еврейский «мальчик с улицы»[120] был подобран Ахматовой, сыгравшей (несомненно с большим успехом) роль вдовы Дуглас, пытавшейся воспитать Гека Финна.
Вдова, последняя в роду, берет мальчика в большой дом, где давно уже живет одна – кого-то увели и расстреляли, кого-то сгноили в лагерях, кто-то повесился, кто-то застрелился, кто-то переехал на сельскую дачу, именуя её приютом изгнанника. В доме много старинной мебели, вещей, рухляди, много пыльных книг, напечатанных таинственными старыми шрифтами.
Снаружи бегает какая-то шпана, распевая то «Любовь не вздохи на скамейке», то «Мы – Гойи!». Шпана может быть сто раз талантлива, но воспитание – это воспитание, его не заменишь комсомольской линейкой. Внутри суетятся еще другие мальчики, которых вдова тоже охотно опекает, хотя над всем этим висит зловещая тайна про её собственного сына, гениального, но иначе, чем в этом доме принято, полузабытого в тюрьме и отставленного от Дома.
Из всех, кто был снаружи и внутри, только Бродскому наследство Дома оказалось действительно по плечи, на которые он принял груз Большой Традиции. Он читает старые книги, донашивает старые вещи. Нравится кому-то или нет, – Бродский оказался единственным законным наследником. Редкий случай – он не назначает сам себя, а получает наследство из рук Ахматовой, имевшей полное право его оставить как последняя в роду. Эта свобода Бродского от самозванства спасает его от множества упреков, которые иначе были бы непременно высказаны.
Законные наследники, впрочем, редко кому нравятся. И напряженные попытки советской власти выпихнуть Бродского для того, чтобы освободить место в Доме для своего новиопского зверинца, – лишнее подтверждение уместности этого сюжета в духе Агаты Кристи. Попытки разделить наследство между приятелями, распространить его то ли на определенный кружок, то ли на целый этно-культурно-психологический ансамбль, – характерны ничуть не менее.
Бродский остался наедине с этой великой традицией. Были гении, убийственным междувременьем выброшенные в пустотное внепространство как Заболоцкий и Тарковский. Были великие и работящие поэты вне традиции, как Твардовский. Были представители другой традиции – кольцовской, как гениальный Рубцов, чьи стихи, впрочем, зачастую рифмуются со стихами Бродского, особенно периода ссылки в Норенской.
Но в меру Дому Бродский оказался один. Он отважился (или имел нахальство) этой традиции соответствовать и исполнять свой долг. Мы очень многое не поймем в Бродском, если не будем рассматривать его стихи только как вдохновение поэта, вне логики долга наследника.
Умирает маршал Жуков. Даже если он кому-то антипатичен – он очередной в плеяде великих, после Суворова и Кутузова. И в его честь обязан быть написан «Снигирь». Кто может сделать это кроме наследника традиции? И Бродский пишет:
К правому делу Жуков десницы
Больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
Хватит для тех, кто в пехотном строю
Смело входили в чужие столицы,
Но возвращались в страхе в свою.
Считать это стихотворение каким-то укором Жукову, плоской антисоветчиной, унижением солдат, возвращавшихся в страхе в свою столицу, можно только от совсем малого ума, считающего, к примеру, что «кляча» в державинском «Снигире» уничижает Суворова. Нет, перед нами полноценная «военна песнь» державинского наследника.
Впрочем, мог бы Бродский поступить иначе? Он лично был обязан Жукову жизнью. Если бы тот не отстоял город, то судьба ленинградских евреев, включая годовалого мальчика, названного в честь Вождя Народов, сложилась бы аналогично судьбе киевских евреев в Бабьем Яру. Об этом стоит всегда напоминать тем, кому нравятся разговоры о «спасении миллионов жизней» в случае сдачи Ленинграда. «Мысленный эксперимент. Сдали Ленинград? Только что вы убили Бродского!».
То же и с «независимостью Украины». Чутким ухом наследника Бродский слышит здесь тот самый вызов, который побудил Пушкина написать «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину».
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?
Обстоятельства, в 1991-94, конечно, мало располагающие к пушкинской воинственности. Налицо историческое и геополитическое поражение. «Мы все теперь заграницей». Но что остается русскому человеку в бессилии, выученном за ХХ век? Уж конечно завещанное Ахматовой великолепное презренье, отливающееся в «орлы, казаки, гетманы, вертухаи!».
Ой-да левада-степь, краля, баштан, вареник.
Больше, поди, теряли: больше людей, чем денег.
Как-нибудь перебьемся. А что до слезы из глаза,
Нет на нее указа ждать до другого раза.
С Богом, орлы, казаки, гетманы, вертухаи!
Только когда придет и вам помирать, бугаи,
будете вы хрипеть, царапая край матраса,
строчки из Александра, а не брехню Тараса.
Исполнение наследственного долга давалось Бродскому непросто. Тут и определенная культурная и психологическая среда, которая выкармливает внутреннего Шендеровича, время от времени опорожняющегося чем-то вроде пакостного «Представления». И тяжкий груз всего, что связано было с положение «русского западника», не говоря о «западническом западнике». Поддержка Ельцина, нелепые призывы к признанию Сербии агрессором в боснийском конфликте и вводу американских миротворцев, слабые жалостные англоязычные стихи о страданиях Боснии.
В своей функции международного либерального функционера Бродский был вполне чудовищен и, возможно, нам приходится радоваться, что Бог поставил в его жизни точку в 1996 году. Неизвестно чем бы руководствовался он в дальнейшем – логикой своей поэзии и долгом перед русским словом или заботой о сохранении себя в западном истеблишменте. Нобелевская премия стоит дорого, хотя придает смелости и, возможно, Бродский пошел бы «солженицынским» путём. Та же его исламофобия скорее всего толкнула бы его в сторону европейских и американских правых. В нынешнем политкорректном безумии он увидел бы покушение на свою Европу, свой мир, и, конечно, взялся бы их защищать.
Гораздо большие трудности создают отношения самого Бродского с русским языком и русским стихом. Бродский часто и охотно, заимствуя метафоры у американского поэта Уистена Одена, подчеркивает, что через него говорит Русский Язык. Однако отношения его с русским языком не так просты. Это очень точно заметил в своем разборе поэзии Бродского Александр Солженицын, рецензия которого вообще составляет ткань преткновения в бродсковедении – впервые кто-то обошелся с Бродским не как с небожителем, а как въедливый, очень внимательно читающий критик