— Мы обгоним её в любом случае.
— Но пираты хотят, чтобы мы с ними поравнялись, и потому, наверное, спустили плавучий якорь или что там ещё — отсюда уменьшение скорости.
— Им незачем спускать плавучий якорь — шхуну тормозит «зог».
— Вот опять! Что означает сие слово?
— Ее кильватер, взгляните на её кильватер! — Даппа с досадой машет рукой.
— Да, сейчас, когда мы… э… пугающе близко, я вижу, что её кильватерная струя могла бы опрокинуть вельбот.
— Чёртовы пираты взяли на борт такое число пушек, что шхуна осела, и у неё огромный отвратительный «зог».
— Вы хотите меня этим успокоить?
— Это ответ на ваш вопрос.
— Так «зог» по-голландски «кильватер»?
Полиглот Даппа утвердительно улыбается. Половина зубов у него свои, белые, половина — золотые.
— Да, и это куда более удачное слово, поскольку происходит от глагола «зёйген», то есть «сосать».
— Не понимаю.
— Любой моряк вам скажет, что кильватер засасывает корабельную корму: чем больше кильватер, тем сильнее он засасывает и тем меньше скорость. Эта шхуна сосёт, доктор Уотерхауз.
Капитан ван Крюйк что-то сердито кричит. Даппа взбегает на ют, дабы завершить дело, которому помешал Уотерхауз. Даниель поднимается за ним, проходит на корму, огибает шпиль и спускается по узкому трапу в кормовую часть орудийной палубы. Отсюда он входит в каюту, из которой обычно брал замеры температуры, и начинает опасный путь к нависающим над водой окнам. Сухопутному наблюдателю каюта показалась бы приятно просторной; на взгляд Даниеля в ней решительно не хватает, за что держаться. То есть, когда корабль кренится, Даниель пролетает большее расстояние и развивает большую скорость, прежде чем на что-нибудь наткнётся и сумеет её погасить. Однако в конечном счете он добирается до окон и смотрит на «Минервин» зог. Тот, несомненно, присутствует, но в сравнении со шхуной «Минерва» практически не тормозится кильватерной струей. Бернулли следовало бы провести здесь день-два…
С подветренной стороны их нагоняет пиратский кеч, и Даниель почти уверен, что у того с кильватерной струей всё в порядке. Явственно виден плавучий якорь. «Минерва» идёт в самый крутой бейдевинд: она может идти полнее, но не может идти круче. Поскольку кеч с подветренной стороны, «Минерва», увалившись, немедленно подставит себя под мушкетный огонь и абордажные крючья, наверняка приготовленные на палубах. Однако кеч, с его косым парусным вооружением, легко может привестись к ветру. Так что даже если «Минерва» будет сохранять прежний курс, кеч запросто зайдет ей наперерез и тем облегчит задачу медлительной шхуне.
Это вполне объясняет вторую причину, по которой Даниель убрался в каюту: дальше от сражения он мог бы укрыться, только выпрыгнув за борт. Однако и здесь он не находит желанного успокоения, поскольку видит ещё два пиратских корабля, нагоняющих их сзади; оба больше, чем предыдущие.
Взрыв, затем второй, затем сразу несколько; очевидно, что-то преднамеренное, потому что Даниель ещё жив, и «Минерва» на плаву. Он распахивает дверь на орудийную палубу; там темно и тихо: все канониры у пушек левого борта, и ни одна из них не стреляла. Очевидно, палили каронады верхней палубы.
Даниель оборачивается и видит, что кеч остался позади, с подветренной раковины[54]. Впрочем, в нём уже трудно узнать кеч: это корпус, покрытый грудой провисшего такелажа и ломаной древесины. Одна из пушек окутывается дымом, и что-то ужасное несётся прямо на Даниеля, увеличиваясь в размерах. Он начинает падать, скорее от головокружения, чем с какой-то сознательной мыслью. Стена картечи достигает окон, стёкла вылетают разом. Лишь несколько осколков попадают в лицо и ни одного — в глаза; везение, труднообъяснимое с точки зрения натурфилософии.
Дверь снова распахивается, то ли от силы выстрела, то ли от того, что Даниель на неё упал, так что теперь он лежит головою на батарейной палубе. Внезапно плотно сжатые веки обдает светом и теплом. Может, это ангельский хор, а может, легионы огненных демонов, но он в такое не верит. Или на «Минерве» взорвался пороховой погреб, однако это сопровождалось бы громким звуком, а он слышит лишь скрип выкатываемых орудийных станков. Ноздрей касается освежающий морской бриз. Даниель отваживается рискнуть и открыть глаза.
Все орудийные порты левого борта распахнуты, все пушки выдвинуты. Артиллеристы тянут тали, наводя орудия на цель, другие правилами поднимают казённые части пушек и подставляют под них клинья: короче, идут лихорадочные приготовления, как к бракосочетанию короля. Держа в руках зажжённые пальники, артиллеристы выбирают нужный момент, а Даниель… бедный Даниель не догадывается зажать уши руками. Он слышит один или два выстрела, после чего глохнет. Одна за другой четырёхтонные махины пушек отскакивают назад легко, как воланы.
Он почти убеждён, что умер.
Вокруг другие мертвецы.
Они лежат на верхней палубе.
Двое матросов сидят на трупе Даниеля, третий мучает его мёртвую плоть иглой. Пришивает оторванные части тела, штопает живот, чтобы не вывалились кишки. Так вот что чувствовали бродячие псы в лапах Королевского общества!
Даниель лежит на спине, поэтому видит в основном небо, хотя, если повернуть голову — немалый подвиг для покойника! — он может разглядеть ван Крюйка на юте. Тот кричит в рупор, направленный почти прямо за борт.
— Что он кричит? — спрашивает Даниель.
— Мои извинения, доктор; я не видел, что вы очнулись, — произносит высокая смутная тень голосом Даппы, подходя и заслоняя Даниелю солнце. — Он ведёт переговоры с пиратами, которые подошли в шлюпке с флагмана Тича под белым флагом.
— Что им нужно? — спрашивает Даниель.
— Им нужны вы, доктор.
— Не понимаю.
— Вы слишком напряжённо думаете. Тут нечего понимать, всё исключительно просто, — говорит Даппа. — Они подошли на вёслах и сказали: «Отдайте нам доктора Уотерхауза, и разойдёмся с миром».
Теоретически доктор Уотерхауз должен надолго утратить дар речи, однако он обретает голос довольно скоро. Ощущение прочной шёлковой нити, протягиваемой через свежие дыры в мясе, исключает серьёзные размышления. «Разумеется, так вы и сделаете», — всё, что он может выдавить.
— Любой другой капитан так и поступил бы — но тот, кто отправлял вас на этом корабле, вероятно, знал отношение капитана ван Крюйка к пиратам. Смотрите! — Даппа отступает в сторону, открывая Даниелю зрелище, за которое удавились бы зеваки на Варфоломеевской ярмарке: по вантам карабкается человек с рукой-молотом. То есть на конце его руки не кулак и даже не крюк, а самый настоящий молоток. Ван Крюйк взбирается на самый верх бизань-мачты, туда, где плещутся флаги: голландский, а под ним второй, с изображением эгиды. Утвердившись на вантах — вплетя в них свое тело, — он по одному вынимает изо рта гвозди и приколачивает флаги к мачте.
Все матросы, которые не сидят на Даниеле, в мгновение ока взлетают по вантам и разворачивают неимоверное количество парусов. Даниель с одобрением отмечает, что грот наконец-то поставлен — с шарадой покончено. Тем временем «Минерва» чудесным образом растёт ввысь: асимптотическая прогрессия убывающих трапеций распускается на стеньгах всё более высокого порядка.
— Великолепный жест со стороны капитана — особенно после того, как он потопил половину Тичева флота, — говорит Даниель.
— Верно, доктор, — но не лучшую половину, — отвечает Даппа.
Сити1673 г.
Пятое учение, ведущее к распаду государства, заключается в положении, что каждый человек обладает абсолютным правом собственности на своё имущество, исключающим право суверена.
Даниель, разумеется, сам никогда не играл на сцене, но когда смотрел пьесы в театре Роджера Комстока (особенно по пятому или шестому разу), то неизменно удивлялся: как эти мужчины (и женщины!) на подмостках в сотый раз повторяют ту же самую реплику и при этом пытаются вести себя так, будто на них не таращится из зала добрая сотня зрителей. Всё выглядело каким-то деланным, пустым и фальшивым; всем хотелось лишь поскорей завершить спектакль и заняться чем-то другим. Таков был Лондон во время Третьей Голландской войны в ожидании известия, что Голландия завоёвана.
Пока суд да дело, горожане довольствовались менее значительными известиями, которые время от времени просачивались из-за моря. Весь Лондон передавал и с большой помпой обсуждал слухи, как актёры на сцене рассказывают о якобы наблюдаемых событиях.
Странно — а может, и не очень, — но единственным утешением для лондонцев стало посещение театров, где можно было сидеть в темноте и смотреть, как актёры на сцене представляют их собственное поведение. Пьеса «Снова в портах» после кембриджского дебюта шла с огромным успехом. Когда два театра сгорели от пиротехнических просчётов, её стали давать у Роджера Комстока. Даниель должен был обеспечивать молнии, громы и взрывы лорда Кунштюка таким образом, чтобы не пострадала собственность Роджера. Он изобрёл новую громовую машину, в которой пушечное ядро скатывалось по архимедову винту в деревянной бочке, и злоупотребил своей вхожестью в ведущую алхимическую лабораторию мира, дабы составить новую формулу пороха, которая давала большую вспышку и меньшую детонацию. Пиротехнические эффекты занимали всего несколько минут в начале спектакля. Остальное время Даниель сидел за сценой и смотрел на Тэсс. Та всякий раз ослепляла его, как вспыхнувшая перед лицом пригоршня пороха; сердце принималось стучать, словно пушечное ядро, катящееся по бесконечному полому винту. Король Карл часто приходил послушать, как его Нелли исполняет свои куплеты, и Даниель утешался — или по крайней мере забавлялся, — что они с королём скрашивают томительное ожидание одним способом: пялясь на хорошеньких девушек.
Мелкие новости, приходившие в ожидании большой, поначалу принимали разные формы, однако в последнее время это всё чаше были извещения о смерти. Не как во времена Чумы; однако несколько раз Даниелю приходилось выбирать между двумя похоронами, идущими в один час. Первым скончался Уилкинс. Другие последовали за ним, как будто епископ Честерский ввёл новую моду.
Ричард Комсток, старший сын Джона и прототип отважного, хоть и глуповатого Юджина Кунштюка в «Портах», был на корабле, который в числе других попал под пушки де Рёйтера в Саутуолдском сражении. Вместе с тысячами других англичан он упокоился на морском дне. Выжившие участники боя ковыляли по Лондону на окровавленных культях или просили подаяния на улицах. Даниель очень удивился, получив приглашение на заупокойную службу. Не от Джона, а от Чарльза, четвёртого, ныне единственного его сына (ещё двое умерли в детстве от оспы). После окончания Чумы тот поступил в Кембридж, где Даниель был у него наставником. Чарльз обещал вырасти в толкового натурфилософа, однако теперь он остался единственным отпрыском великого рода и уже не мог быть никем иным, разве что род перестанет быть великим или сам он перестанет быть его частью.
Джон Комсток встал посреди церкви и сказал:
— Голландцы превосходят нас во всём, кроме зависти.
В один прекрасный день король Карл закрыл Казначейство, то есть признал государство несостоятельным: это значило, что корона отказывается выплачивать не только долги, но и проценты по ним. Через неделю скончался Даниелев дядя Томас Хам, виконт Уолбрук. Сердце его разорвалось от горя, или он сам наложил на себя руки, знала только тётя Мейфлауэр, да это и ничего, и сущности, не меняло. Итогом стала самая театральная сцена из всех, что Даниель видел за последний год в Лондоне (исключая, возможно, «Осаду Маастрихта»): открытие Крипты.
Государственные чиновники опечатали подвал Томаса Хама сразу после смерти владельца; вокруг поставили мушкетёров, чтобы так вкладчики, которые в последние несколько недель образовали плотную, никогда не расходящуюся толпу перед входом в дом — как другие держали памфлеты с обличением французских зверств в Голландии, так эти сжимали обязательства золотых дел мастера на имя Томаса Хама, — не ворвались и не потребовали свои блюда, подсвечники и гинеи. Начались юридические манёвры; они продолжались дни напролёт, бросая странную тень на погребение дяди Томаса. Владелец подвала лежал в могиле, его ближайших помощников нигде не могли сыскать; по слухам, их видели в Дюнкерке, где они пытались сплющенными золотыми кубками и супницами оплатить дорогу в Бразилию. Однако то были слухи. Факты находились в знаменитом своей надёжностью подвале братьев Хамов на Треднидл-стрит.
Его наконец распечатал эскадрон лордов и судей в сопровождении мушкетёров. Понятыми выступали Релей, Стерлинг и Даниель Уотерхаузы, а также сэр Ричард Апторп и другие государственные мужи. Прошло три дня с тех пор, как король умыл руки от государственных долгов и сэр Томас Хам принял крестную муку от Казначейства. Это обстоятельство не преминул отметить Стерлинг Уотерхауз, как всегда, внимательный к мелочам. Стоя среди знатных и важных особ перед домом своего шурина, он шепнул Даниелю: «Как знать, не найдём ли мы камень отвален и гроб пуст?»
Даниель возмутился было двойному кощунству, потом вспомнил, что сам практически переселился в театр и каждый вечер пялится на некую актёрку — ему ли упрекать Стерлинга за шутку?
Это оказалась не шутка. Подвал был пуст.
Вернее — не пуст. Сейчас он был полон онемевшими людьми, которые стояли на римском мозаичном полу, не в силах двинуться с места.
РЕЛЕЙ: Я знал, что дела плохи. Но, Господи, здесь нет даже картофелины!
СТЕРЛИНГ: Своего рода анти-чудо.
ЛОРД ВЕРХОВНЫЙ КАЗНАЧЕЙ: Скажите мушкетёрам, пусть позовут ещё мушкетёров.
Некоторое время они стояли, почти не шевелясь. Разговоры вспыхивали и тут же гасли, как порох на мокрых полках. Единственным исключением, как ни странно, были Уотерхаузы. Катастрофа прибавила им разговорчивости.
РЕЛЕЙ: Наш последний покупатель сказал, что ты решил заделаться архитектором, Даниель.
СТЕРЛИНГ: Мы думали, ты будешь учёным.
ДАНИЕЛЬ: Все другие учёные этим занимаются. Недавно Гук рассчитал наконец конструкцию арки.
РЕЛЕЙ: Ты хочешь сказать, что все существующие арки построены по наитию?
СЭР РИЧАРД АПТОРП: Арки — и финансовые учреждения.
ДАНИЕЛЬ: Кристофер Рен перепроектирует все арки в соборе Святого Павла теперь, когда Гук ему объяснил.
СТЕРЛИНГ: Славно! Может, новый не будет таким кособоким и убогим, как прежний.
РЕЛЕЙ: К слову, Даниель, ты не хочешь показать нам свои планы?
ДАНИЕЛЬ: Планы?
РЕЛЕЙ: Если мне простят беглое отступление, я бы хотел взглянуть на твои планы.
Это был плохой каламбур и скрытый намёк со стороны Релея, старшего в семье (он достиг пятидесяти пяти лет и казался Даниелю молодым Релеем в наряде богача и старческом гриме), что пора уносить ноги. Так братья и поступили; сэр Ричард Апторп последовал их примеру. Они поднялись на второй этаж, в ту самую спальню, куда Даниель в своё время смотрел с крыши Грешем-колледжа. Камень уже влетел в окно и несуразным украшением лежал на ковре среди стеклянных многоугольников. Другие стучали о стены; Даниель распахнул окна, чтобы уберечь стёкла. Все влезли на кровать посреди комнаты и стали смотреть на летящие камни.
СТЕРЛИНГ: Кстати о гинеях либо отсутствии оных: скверно получилось с Гвинейской компанией, а?
АПТОРП: Пф! Она вроде театральных пшиков вашего брата. Я свои акции продал давным-давно.
СТЕРЛИНГ: А ты, Релей?
РЕЛЕЙ: Я — её кредитор.
АПТОРП: Получите восемь шиллингов за фунт.
РЕЛЕЙ: Досадно, слов нет, но всё больше, чем получат вкладчики Томаса Хама.
ДАНИЕЛЬ: Бедняжка Мейфлауэр!
РЕЛЕЙ: Она с маленьким Уильямом переезжает ко мне, так что тебе придётся искать другое пристанище, Даниель.
СТЕРЛИНГ: Какой дурак скупает долговые обязательства Гвинейской компании?
АПТОРП: Джеймс, герцог Йоркский.
СТЕРЛИНГ: Вот я и спрашиваю, какой бесстрашный герой и так далее…
ДАНИЕЛЬ: Бред! Это же его собственные долги!
АПТОРП: Это долги Гвинейской компании. Герцог закрывает Гвинейскую компанию и создает новую Королевскую Африканскую компанию. Он будет её управляющим и единственным пайщиком.
РЕЛЕЙ: Мало ему потопить наш флот и поработить нас Папе — он её хочет продать в рабство всех негров.
СТЕРЛИНГ: Брат, ты говоришь подозрительно похоже на Дрейка.
РЕЛЕЙ: Возможно, на меня действует близость вооружённой толпы.
АПТОРП: Герцог Йоркский уходит из Адмиралтейства.
РЕЛЕЙ: Потому что от Адмиралтейства ничего не осталось.
АПТОРП: Женится на хорошенькой католичке[55] и улаживает свои африканские дела.
СТЕРЛИНГ: Сэр Ричард, наверное, вы опять знаете обо всём раньше всех, не то возмущённая толпа уже вышла бы на улицы.
РЕЛЕЙ: Она и вышла, малоумок, и, если у меня не видение в духе Дрейка, поджигает сейчас этот самый дом.
СТЕРЛИНГ: Я хочу сказать, возмущение было бы направлено против герцога, а не против нашего покойного шурина.
ДАНИЕЛЬ: Третьего дня я своими глазами видел возмущение против герцога, однако оно касалось его религиозных, а не военных, политических либо коммерческих изъянов.
СТЕРЛИНГ: Ты пропустил «интеллектуальных» и «моральных».
ДАНИЕЛЬ: Я стараюсь быть кратким — у нас маловато той субстанции, присутствующей в свежем воздухе, которую огонь отнимает у живых существ.
РЕЛЕЙ: Герцог Йоркский!.. Какой придворный лизоблюд удумал назвать Нью-Йорк в его честь?! Вполне приличный город.
ДАНИЕЛЬ: Если мне позволительно сменить тему, то причина, по которой я привёл вас в эту комнату, заключается в оной лестнице, каковая не только исправно служила для игр Уильяму Хаму, но и ведёт на крышу, где не столь жарко и дымно.
СТЕРЛИНГ: Даниель, что бы ни говорили, ума тебе не занимать.
[Следует ирони-комическая интерлюдия: братья Уотерхаузы нестройными и хриплыми (от дыма) голосами исполняют пуританский гимн о лестнице Иакова.]
СЦЕНА: Крыши Треднидл-стрит. Снизу доносятся крики, звон стекла, мушкетные выстрелы. Братья и сэр Ричард собираются возле исполинской печной трубы, из которой сейчас валит дым горящих мебели и стен.
СЭР РИЧАРД АПТОРП: Сколь отрадно, Даниель, взирать на спрямлённый и расширенный Чипсайд, сознавая, что на месте сем будет заново воздвигнут собор — по математическим принципам, так, что, может быть, простоит хоть малость.
СТЕРЛИНГ: Сэр Ричард, ваши слова пугающе напоминают речь проповедника, который, начав с простого житейского наблюдения, перекидывает от него длинное и притянутое за уши сравнение.
АПТОРП: Или, если угодно, арку — оттуда сюда.
РЕЛЕЙ: Так вы хотите воздвигнуть своего рода исполинскую триумфальную арку? Вы не думаете, что прежде нужен хоть какой-то триумф?
АПТОРП: Это лишь сравнение. То, что Кристофер Рен намерен заложить в строительство собора, я собираюсь заложить в основание банка. И как Рен использует принципы Гука, дабы собор вышел устойчивым, так и я воспользуюсь современным методом в создании банка, который — при всём уважении к светлой памяти и заслугам вашего покойного шурина — не станет поджигать озверелая толпа.
РЕЛЕЙ: Наш шурин разорился, потому что король одолжил все его деньги — вероятно, под дулом мушкета, — а потом отказался их возвращать. Какие математические принципы позволят вам это предотвратить?
АПТОРП: Те же, с помощью которых вы и ваши единомышленники сохраняете свою веру: я не позволю королю вмешиваться в мои дела.
РЕЛЕЙ: Королям не нравится, когда им такое говорят.
АПТОРП: Я видел короля только вчера, и, поверьте, банкротство нравится ему ещё меньше. Я родился в тот самый год, когда король прибрал к рукам золото и серебро, которые Дрейк и другие торговцы поместили на хранение в Тауэр. Помните?
РЕЛЕЙ: Да, то был чёрный год, он сделал бунтовщиками многих разорившихся торговцев.
АПТОРП: В итоге возникли дело вашего шурина и практика златокузнечных обязательств — никто больше не доверял Тауэру.
СТЕРЛИНГ: А после нынешнего дня никто больше не будет доверять золотых дел мастерам и их никчёмным распискам.
АПТОРП: Верно. И как пустой гроб на Пасху во исполнение времён привёл к Воскресению…
ДАНИЕЛЬ: Я зажимаю уши. Когда заговорите как христиане, махните рукой.
Весть, что Голландия выиграла войну, распространилась по Лондону невидимо, как чума. В мгновение ока она настигла каждого. Однажды утром Даниель проснулся в Бедламе, зная, что Вильгельм Оранский открыл шлюзы и затопил полреспублики, чтобы спасти Амстердам. Однако он не мог вспомнить, когда и от кого это услышал.
Они с братьями покинули Треднидл, перебираясь с крыши на крышу. Апторпа оставили на крыше его собственной златокузнечной лавки, которая покуда избежала банкротства, однако и перед ней бушевала вооружённая толпа — и перед следующей, и дальше по улице. Как с опозданием поняли братья, они не только не выбрались из смуты, но, напротив, угодили в самую её гущу. Разумнее всего было повернуть назад, но теперь навстречу им по крышам двигался взвод квакеров с фитильными ружьями, и у каждого в руках дымился зажжённый трут. Со стороны Грешем-колледжа по крышам Брод-стрит пробирался такой же армейский взвод; было ясно, что скоро квакеры и солдаты начнут перестрелку над головами других квакеров, гавкеров, трясунов, пресвитериан, евреев, гугенотов, диггеров и прочих индепендентов на улице.
Пришлось спускаться на улицу в мечущую камни толпу. Однако, оказавшись внизу, Даниель понял, что это не юные смутьяны славных Дрейковых дней, а пузатые торговцы, пришедшие узнать, где их деньги. Ответ был: там, куда деваются деньги во время финансового обвала. Даниель постоянно наступал на парики. Иногда сразу сотня людей поворачивалась и бросалась бежать от внезапной пальбы, и тогда все парики падали разом, как на военных учениях. На некоторых париках были шматки мозга, и от них на башмаках оставались перламутровые разводы.
Братья пробились на Брод-стрит, подальше от Биржи, где, судя по всему, и начались беспорядки. Псевдопольские гренадеры выстроились перед зданием бывшей Гвинейской, будущей Королевской Африканской компании. Уотерхаузы перебежали по дальней стороне улицы, оглядываясь, не летят ли им в спины роковые металлические шары. Попытались укрыться в Грешем-колледже, однако туда после Пожара переехали многие государственные учреждения, поэтому колледж был закрыт и охранялся почти так же, как Королевская Африканская компания.
Продолжая двигаться на север, они добрались до Бедлама, где и спрятались между штабелями обтёсанных плит. На следующее утро Стерлинг и Релей ушли, а Даниель остался — опустошённый, не чувствующий никакого желания возвращаться в город. Время от времени он слышал, как колокол на соседней церкви звонит по кому-то, погибшему в беспорядках.
О его местопребывании прознали; начали приходить посыльные, по несколько раз в день, с приглашениями на новые похороны. Там его обычно просили встать и сказать несколько слов (не о покойном — по большей части это были люди малознакомые), но о религиозной терпимости вообще. Другими словами, его просили механически воспроизвести то, что сказал бы Уилкинс. Даниелю это было легко — легче, чем придумывать собственные слова. Из уважения к памяти отца он упоминал и Дрейка, что представлялось медленной и непрямой формой самоубийства; впрочем, после разговора с Джоном Комстоком Даниель не видел особого смысла цепляться за жизнь. Его странно умиротворял вид прихожан в белом и чёрном. (Иногда ярким пятном присутствовал Роджер Комсток в сопровождении придворного-двух, сочувствующих или по крайней мере интересующихся.) Часто церковь не вмещала всех, кто хотел проводить усопшего; люди стояли во дворе или на улице, заглядывали в открытые двери и окна. Даниелю вспоминалось, как во время его учёбы в Кембридже Апнор убил пуританина. Тогда он проделал пять миль, чтобы попасть на службу, и чудесным образом встретил отца и братьев. Их разговор стал для него трудною, но поддержкой. Сейчас его слова звучали неожиданно страстно — как две инертные субстанции, смешанные в алхимической ступке, дают взрывчатый состав, так и воспоминания о Дрейке и Уилкинсе, соединяясь, наполняли его огнем.
Однако Даниель к этому не стремился, поэтому начал избегать похорон и все время проводил в тихом каменном саду Бедлама.
Гук тоже переселился сюда, ибо в Грешем-колледже не стало прохода от придворных интриганов. Бедлам был далек от завершения — каменщики даже не приступали к флигелям. Однако центральную часть уже закончили, и наверху располагалась круглая башня с окнами по всем сторонам, где Гук любил уединяться: здесь было хорошее освещение и никто не мешал работе. Что до Даниеля, он оставался внизу и выходил в город только для встреч с Лейбницем.
Доктор Вильгельм Готфрид Лейбниц взял кофейник и в третий раз наклонил над чашкой. Из кофейника в третий раз ничего не вылилось — он был пуст последние полчаса. Лейбниц тихонько вздохнул и нехотя встал.
— Прошу меня извинить, сегодня я отправляюсь в долгий путь. Сперва через Ла-Манш, затем из Кале в Париж по дорогам, на которых хозяйничают сейчас французские полки — разбитые, голодные и озверелые.
Даниель настоял на том, чтобы расплатиться за обоих, и вместе с доктором вышел на улицу. Они двинулись к гостинице, в которой остановился Лейбниц, неподалёку от Биржи. На немощёных улицах по-прежнему валялись булыжники и обгоревшие головни.
— Лондон не блещет божественной гармонией, — сказал Даниель. — Мне стыдно, что я англичанин.
— Если бы вы вместе с Францией завоевали Голландию, у вас было бы больше оснований для стыда, — отвечал Лейбниц.
— Тогда, добравшись с Божьей помощью до Парижа, вы сможете сказать, что ваша миссия увенчалась успехом: войны нет.
— Моя миссия провалилась, — молвил Лейбниц. — Я не смог предотвратить войну.
— В день приезда вы сказали, доктор, что ваши философские занятия не более чем ширма для дипломатии. Однако я подозреваю, что всё наоборот.
— Мои философские занятия тоже закончились провалом, — пожал плечами Лейбниц.
— Вы снискали себе приверженца…
— Да. Ольденбург одолевает меня просьбами закончить арифметическую машину…
— В таком случае двух приверженцев, доктор.
Лейбниц даже остановился и взглянул на Даниеля — не шутит ли тот.
— Весьма польщён, сударь, но я предпочёл бы считать вас другом, а не приверженцем.
— В таком случае это я весьма польщён.
Они взялись за руки и некоторое время шли в молчании.
— Париж! — воскликнул Лейбниц, как если бы лишь одна эта мысль могла поддержать его в следующие несколько дней. — Вернувшись в Biblioteque du Roi, я обращу все свои усилия к математике.
— Вы не хотите заканчивать арифметическую машину?
Впервые Даниель увидел на лице доктора раздражение.
— Я — философ, а не часовых дел мастер. Философские проблемы, связанные с арифметической машиной, решены. Из этого лабиринта я выбрался.
— Кстати, доктор, в день приезда вы упомянули, что вопрос свободной воли либо предопределения — один из двух лабиринтов, в который увлекается мысль. Каков второй?
— Состав континуума, или: что есть пространство? Евклид утверждает, что всякое расстояние можно разделить пополам, затем ещё пополам и так до бесконечности. Легко сказать, трудно представить.
— Думаю, труднее для метафизика, чем для математика, — заметил Даниель. — Как во многих других областях, современная математика даёт нам средства оперировать как бесконечно большим, так и бесконечно малым.
— Что ж, может, я и впрямь в слишком большой степени метафизик, — согласился Лейбниц. — Понимаю, вы говорите о методе бесконечных последовательностей и рядов.
— Именно так, доктор. Но, как всегда, вы себя умаляете. Вы продемонстрировали Королевскому обществу, что знаете об этих последовательностях больше кого-либо из живущих.
— Увы, они не разрешают моих затруднений, лишь заставляют задуматься о глубине нашего непонимания. Например…
Лейбниц шагнул к свисающему с карниза на углу здания фонарю. Проект освещения лондонского Сити застопорился из-за нехватки средств, однако в этой неспокойной части города, где (по мнению сэра Роджера Лестрейнджа) в любом тёмном углу могли прятаться непокорные диссиденты, расходы на ворвань для фонарей сочли оправданными.
Лейбниц взял палку из груды мусора, которая еще недавно была златокузнечной лавкой, и, встав в круг желтовато-бурого света, нацарапал в грязи несколько первых членов последовательности:
— Сумма этих членов стремится к «пи». Так что у нас есть способ приблизиться к значению «пи» — тянуться к нему, но никогда его не достичь… подобно тому и человеческий мозг, устремляясь к Божественной Сущности, получает несовершенное знание, но не способен взглянуть Богу в лицо.
— Бесконечные ряды не только служат метафорой непознаваемости — они могут и прояснять! Мой друг Исаак Ньютон творит с ними чудеса. Он научился описывать бесконечными рядами любую кривую.
Даниель забрал у Лейбница палку и нарисовал на земле кривую.
— Это отнюдь не отвращает его от познания, напротив, укрепляет в понимании, давая способ определить касательную в каждой точке.
Он прочертил прямую, касающуюся кривой.
По улице прогрохотала черная карета. Четвёрка лошадей, подстегиваемая кучером, опасливо шарахнулась от груды развалин. Даниель и Лейбниц отступили в арку, чтобы её пропустить, колёса расплескали лужу и превратили лейбницевы гиероглифы вместе с Даниелевыми загогулинами в систему каналов, быстро смывающих нарисованное.
— Проживёт ли дольше хоть что-либо из наших начинаний? — горько произнёс Даниель. Лейбниц коротко рассмеялся и на протяжении следующих нескольких ярдов не проронил ни слова.
— Я думал, Ньютон занимается одной алхимией, — сказал он наконец.
— Время от времени Ольденбургу, Комстоку или мне удаётся растормошить его на математическую статью.
— Наверное, меня тоже следует тормошить, — произнес Лейбниц.
— Это сможет делать Гюйгенс, когда вы вернётесь.
Лейбниц резко тряхнул плечами, как будто хотел сбросить с них Гюйгенса.
— До сих пор он был мне хорошим наставником, но сумел дать лишь задачи, уже разрешённые англичанами, а следовательно, знает математику не лучше меня.
— Ольденбург тоже вас подталкивает, хотя и к иному.
— Я постараюсь найти в Париже кого-нибудь, кто построит арифметическую машину ради Ольденбурга, — вздохнул Лейбниц. — Это достойный проект, но там осталась работа для механика.
Они вошли в свет от следующего фонаря. Даниель воспользовался случаем заглянуть спутнику в лицо и оценить его настроение. Лейбниц выглядел куда решительнее, чем под прошлым фонарём.
— Ребячество — ждать, что старшие направят мою мысль, — сказал доктор. — Никто не велел мне думать о свободной воле и предопределенности. Я сам вступил в этот лабиринт, и заплутал, и вынужден был отыскать выход.
— Вас ждёт второй лабиринт, — напомнил Даниель.
— Да… время углубиться в него. Отныне это моя единственная цель. В следующий раз, когда вы увидите меня, Даниель, я буду первым математиком мира.
В устах любого другого европейского законоведа эти слова прозвучали бы нелепым бахвальством; однако их произнёс монстр.
Я дал волю своим страстям.
Однажды утром Даниель проснулся от приглушённого взрыва и решил, что за городом испытывают новую пушку. Он уже собирался заснуть, когда вновь раздалось «бух!», словно точка в конце книги.
Утренний свет наполнял башню Бедлама и медленно пробирался по балкам, крепям и лесам вниз, туда, где спал на соломенном тюфяке Даниель. Наверху кто-то двигался, не наобум, как вор или мыши, но проворно и точно, как птицы и Роберт Гук.
Даниель встал и, не надевая парик, чтобы прохладный ветер обдувал коротко остриженную голову, полез к свету по лесам и верёвочным лестницам. Просветы между досками над головой розовели прямыми линиями, тугими и параллельными, словно клавесинные струны. Он протиснулся в люк, вспугнув пару ласточек, и оказался под куполом башни, в полукруглом помещении вместе с Робертом Гуком. Воздух искрился пылинками. Гук разложил на полу большие чёрные крылья и воздушный винт. Перед окном он установил стекло, аккуратно расчерченное чёрной декартовой сеткой, на которое наносил параболы — траектории пушечных ядер. Гук любил наблюдать, как летит ядро, и восковым карандашом рисовать его траекторию.
— Отвесь мне пять гран пороха, — попросил Гук, не отрывая глаз от разрежающей машины: снабжённого поршнем цилиндра, одного из тех, при помощи которых они с Бойлем исследовали расширение газов.
Даниель подошёл к установленным на столе точным весам. Рядом на полу стоял бочонок с гербом Серебряных Комстоков. Затычка прилегала неплотно и была усеяна зёрнами чёрного пороха. Рядом лежал цилиндрический холщовый мешочек диаметром с кулак, набитый, как мучной куль. Когда-то он был зашит, но Гук разрезал неровные стежки. Заглянув под выцветшую ткань, Даниель тоже увидел порох.
— Взять из бочонка или из мешка? — спросил Даниель.
— Мне дороги мои глаза и машина, так что из бочонка.
— Почему вы так сказали? — Даниель снял затычку и увидел, что бочонок почти полон. Взяв медную ложку, которую Гук оставил рядом с весами (медь не даёт искр), он зачерпнул порох и начал сыпать на золотую чашку. Однако взгляд его постоянно устремлялся на мешочек; отчасти потому, что Гук, мало чего страшившийся, счёл его опасным. И ещё потому, что он казался смутно знакомым, хотя Даниель и не мог вспомнить, где его видел.
— Разотрите между пальцами, — посоветовал Гук. — Не бойтесь, не взорвётся.
Даниель взял из мешка щепоть пороха. Ответ не заставил себя ждать: порох в мешочке был тоньше, чем в бочонке. И тут же Даниель вспомнил, где такой видел: в ту ночь в лаборатории. Роджер Комсток растирал порох и ссыпал в очень похожий мешочек.
— Откуда это? Из театра?
Гук опешил, что с ним случалось нечасто.
— Почему вы задали такой странный вопрос? Как вам пришло в голову столь дикое предположение, скажите на милость?
— Тонкий порох используют в театре. — Даниель кивнул на мешочек, потому что руки у него были заняты. Отвесив пять гран пороха, он ссыпал их в бумажный кулёк и отнёс Гуку. — Такой горит много быстрее грубого. — В подтверждение своих слов Даниель потряс кульком; звук получился, словно встряхивали песок. Гук забрал порох и высыпал в цилиндр разрежающей машины. Некоторые из машин были стеклянные, но эта представляла собой тяжёлую медную трубку размером с чайницу, то есть, по сути, миниатюрную мортиру. Поршень входил в неё, как ядро.
— Знаю, — отвечал Гук, — потому и не хочу всыпать пять гран такого пороха в свою разрежающую машину. Пять гран комстоковского пороха горят медленно и ровно, выталкивая поршень, как мне нужно. То же количество пороха из мешочка сгорит в один миг, взорвав мой аппарат и меня.
— Вот почему я предположил, что он из театра, — сказал Даниель. — Такой порох не годится для разрежающей машины, но на сцене даёт эффектную вспышку.
— Этот мешочек, — сказал Гук, — доставлен с военного корабля. На некоторых кораблях порох по старинке сыплют в пушку из бочонка, как мушкетер заправляет своё оружие из рожка. Однако в пылу боя наши артиллеристы нередко просыпают порох на палубу или неверно отмеряют его количество. А держать открытый порох рядом с пушкой значит накликать беду. Сейчас появился новый метод. До боя, когда есть возможность работать сосредоточенно, порох тщательно отмеряют и ссыпают в мешки, называемые картузами, которые затем старательно зашивают. Картузы хранятся в пороховом погребе, и во время боя их подносят к пушкам по одному.
— Ясно, — сказал Даниель. — И канониру надо лишь разрезать мешок и всыпать порох в дуло.
Далеко не в первый раз Гука раздосадовала непонятливость Даниеля.
— Зачем возиться с ножом, если огонь сам вскроет мешок?
— Простите?
— Диаметр мешка равен диаметру дула. Зачем его вскрывать? Нет, весь мешок, как есть зашитый, забивают в дуло.
— И канонир даже не видит, что в нём?
Гук кивнул.
— Канониры имеют дело лишь с порохом для затравки, который насыпается в запальное отверстие и передаёт огонь мешку.
— Значит, канониры полагаются на тех, кто зашивает мешки, — вверяют им свою жизнь, — сказал Даниель. — Если положить в картуз не того пороха… — Он, не договорив, вернулся к мешку и запустил пальцы внутрь. Разница между этим порохом и комстоковским была как между мукой и песком.
— Вы говорите в точности как Джон Комсток, когда тот вручал мне бочонок и картуз.
— Он принёс их лично?
Гук кивнул.
— Сказал, что никому больше не доверяет.
Видимо, на лице Даниеля отразился ужас, потому что Гук поднял руку.
— Я прекрасно понимаю его состояние. Некоторые из нас, Даниель, подвержены меланхолии и во время ее приступов терзаются страхами, будто окружающие строят против них козни. Это опасное чувство. У меня время от времени возникают такие подозрения касательно Ольденбурга и других. Ваш друг Исаак Ньютон тоже к ним предрасположен. Из всех живущих, полагаю, Джон Комсток менее всего одержим подозрительностью. Однако когда он пришёл сюда с бочонком, то был целиком в её власти, и это огорчило меня более всех последних событий.
— Милорд считает, что его недруги подложили в пороховые погреба военных кораблей картузы с мелким порохом. Такой картуз, плотно зашитый, будет неотличим от остальных, но заправленный в пушку и подожжённый…
— Разорвёт ствол и убьёт всех вокруг, — закончил Гук. — Что спишут на дурную пушку или на дурной порох. Поскольку милорд поставляет и то, и другое, вина в любом случае ляжет на него.
— Откуда взялся картуз? — спросил Даниель.
— Милорд сказал, что получил его от своего сына Ричарда, который обнаружил картуз в пороховом погребе собственного корабля накануне отплытия к Саутуолду.
— Где Ричарда убило голландским бортовым залпом, — сказал Даниель. — И милорд попросил, чтобы вы осмотрели картуз и составили мнение, испорчен ли он некими заговорщиками.
— Именно так.
— И что вы сказали?
— Никто ещё меня не спросил.
— Даже Комсток?
— Даже он.
— Зачем было лично нести сюда картуз, чтобы потом ни о чём не спросить?
— Могу лишь предположить, — отвечал Гук, — что милорд пришёл к выводу о бессмысленности расследования.
— Какая странная мысль!
— Отнюдь, — возразил Гук. — Предположим, я засвидетельствую, что порох в картузе мелкий. Что это даст? Англси — ибо не сомневайтесь, за этим стоит он, — объявит, что Комсток подменил порох, дабы оправдаться за неисправные пушки. Сын Комстока — единственный, кто мог подтвердить подлинность мешка, — мёртв. Не исключено, что были и другие, но — спасибо адмиралу де Рёйтеру — они теперь на морском дне. Мы проиграли войну, и надо найти виновного — не короля и не герцога Йоркского. Комсток уже понял, что виновным назначат его.
В башне становилось светлее с каждой минутой. Гук вставил в цилиндр шатун и соединил его с кривошипом, потом через крошечное запальное отверстие поджёг порох. Бабах! Поршень подскочил так быстро, что Даниель не успел даже отшатнуться. Шестерни завертелись, закручивая пружину, свернутую в спираль диаметром с тарелку. Собачка остановила храповик, чтобы она не раскручивалась. Гук совместил шестерни так, чтобы огромная часовая пружина посредством ремня передавала движение ведущему валу странного спиралевидного предмета, очень лёгкого, изготовленного из пергаментной бумаги, натянутой на каркас из лозы. Наподобие архимедова винта. Пружина начала медленно раскручиваться, быстро и ровно вращая винт. Стоя рядом с ним, Даниель ощущал вполне заметный ветер. Это продолжалось больше минуты — Гук засёк время по своим новейшим часам.
— Если подобрать форму и закладывать порох через равные промежутки времени, эта машина сможет оторвать себя от земли, — сказал Гук.
— Добавлять порох будет непросто, — заметил Даниель.
— Я пользуюсь порохом потому лишь, что он у меня есть, — отвечал Гук. — Теперь, когда председателем Королевского общества избран Англси, я думаю испробовать горючие газы.
— Даже если к тому времени я переберусь в Массачусетс, — сказал Даниель, — я непременно вернусь взглянуть, как вы полетите по воздуху, мистер Гук.
Неподалеку начал бить колокол. Даниелю подумалось, что для похорон вроде рановато. Однако через несколько минут к первому колоколу присоединился второй. Затем третий. Они трезвонили не умолкая, словно праздновали некое радостное событие. Англиканские церкви не разделяли общего ликования; звонили только у голландцев, евреев и диссидентов.
Чуть позже к воротам Бедлама подъехал Роджер Комсток в карете, запряженной четвернёй. Герб прежнего владельца был сбит и заменен гербом Золотых Комстоков.
— Даниель, окажите милость сопровождать меня в Уайт-холл, — сказал Роджер. — Король ждёт вас на подписание.
— Подписание чего? — Даниель мог предположить несколько вариантов; самыми вероятными представлялись смертный приговор ему за подстрекательство либо Роджеру за саботаж в пользу Голландской республики.
— Как чего?! Декларации! Разве вы не слышали? Свобода вероисповедания для диссентеров всех мастей — почти. Как и мечтал Уилкинс.
— Весть добрая, соглашусь, — но зачем его величеству я?
— После Болструда вы у нас самый видный диссидент.
— Неправда!
— Не важно, — бодро отвечал Роджер. — Так считает король, и так будет с сегодняшнего дня.
— Почему он так считает? — спросил Даниель, уже почти зная ответ.
— Потому что я так говорю всем и каждому.
— Мне не в чем было бы пойти в бордель, не то что в Уайт-холл.
— Разница невелика, — рассеянно заметил Роджер.
— Вы не понимаете! В моём парике вывели птенцов ласточки, — отнекивался Даниель.
Однако Роджер щёлкнул пальцами, и тут же из кареты выскочил слуга с кучей свёртков. Через приоткрытую дверцу Даниель различил и женские наряды — на женщинах. Их было две. Сверху донеслись взрыв и приглушённая брань Гука.
— Не беспокойтесь, ничего щегольского, — сказал Роджер. — Всё прилично для ведущего диссидента.
— Относится ли сказанное к дамам? — спросил Даниель, входя вместе с Роджером и слугой в Бедлам.
— Они — не дамы, — ответил Роджер. — Окажите Лондону милость, снимите это тряпьё. Мой лакей сожжёт его в печке.
— Рубашка ещё вполне крепкая, — возмутился Даниель. — Впрочем, согласен, носить её больше нельзя. Однако она сгодилась бы на пороховой картуз для королевского флота.
— В них больше нет нужды, — заметил Роджер, — война ведь кончилась.
— Напротив, я бы сказал, что придётся шить много новых картузов, поскольку столько старых оказались дефектными.
— Что ж, для политического простачка вы неплохо осведомлены. Кто внушил вам подобные мысли? Очевидно, сторонники Комстока.
— Вероятно, сторонники Англси уверяют, будто порох был превосходен, а пушки Комстока — с изъяном.
— Это знает весь высший свет.
— Свет-то, может, и знает, но нам с вами и кое-кому ещё известно, что были изготовлены картузы с тонко истёртым порохом.
По совпадению или нет, к этому моменту разговора Даниель разделся догола; на нём было исподнее, но Роджер бросил ему новое и отвёл взгляд.
— Даниель! Я не могу смотреть на вас в таком виде и не желаю слышать ваших ядовитых намёков. Я поворачиваюсь спиной и буду некоторое время говорить. Обернувшись, я хотел бы увидеть нового человека, одетого и осведомленного.
— Что ж, полагаю, у меня нет особого выбора.
— Ни малейшего. Итак, Даниель. Вы видели, как я толку порох и ссыпаю его в мешок, — тут отпираться бессмысленно. Без сомнения, вы подумали обо мне худшее, как думаете со времён нашей общей учёбы в Кембридже. А как человек в моём положении может подкинуть картуз в пороховой погреб военного корабля? Ясно, что никак. Это сделал кто-то другой. Обладающий влиянием и связями, о каких мне нечего и мечтать.
— Герцог Ган…
— Молчите! Молчите! И в молчании поразмышляйте о сходстве между пушкой и ртом. Профан видит пушку и полагает, что это безотказное орудие против недругов. Однако старый канонир знает, что пушка, когда говорит, порою взрывается. Особенно если её заряжают в спешке. Когда это происходит, Даниель, враг остаётся невредим. Быть может, он ощущает лёгкое колебание воздуха, не способное даже взъерошить его парик. А вот ретивый канонир и все его товарищи — разорваны на куски. Задумайтесь об этом, Даниель, и хоть раз в жизни проявите чуточку осмотрительности. Не важно, как на самом деле зовут джентльмена, по чьей вине взорвалась пушка. Важно другое: я понятия не имел, что делаю. Откуда мне разбираться в военной артиллерии? В Королевском обществе я свёл знакомство с некими джентльменами. Им стало известно, что я помогаю Исааку Ньютону в алхимической лаборатории. Один из них попросил меня оказать им услугу. Ничего сложного. Очень тонко истереть порох и сложить в полотняный мешочек. Это, как вы помните, я исполнил. За год я изготовил полдюжины картузов. Один взорвался на месте благодаря вам. Из остальных, как я теперь понимаю, один подложили артиллеристам при «Осаде Маастрихта», и в результате пушка взорвалась на глазах у всего Лондона. Четыре попали на военные корабли. Один из них Ричард Комсток обнаружил и переслал отцу. Один взорвался во время боя с голландцами. Оставшиеся два лежат на морском дне. Касательно моей вины: я до последнего времени не подозревал, зачем упомянутый джентльмен обратился ко мне со столь странной просьбой. Заполняя мешочки, я не знал, что они послужат убийству.
Даниель, продевая руки и ноги в новую одежду, верил каждому слову. Он давно потерял счёт моральным изъянам Роджера. Роджер, подозревал Даниель, нарушил все заповеди и совершил все смертные грехи, какие только сумел, и активно искал способы добрать упущенное. Вся история не имела ни малейшего отношения к порочности Роджера. Кто-то подстроил смерть несчастных канониров, чтобы бросить тень на репутацию графа Эпсомского, — ничего гнуснее Даниель вообразить не мог. За этим мог стоять Томас Мор Англси или кто-то из его сыновей, ибо, как верно указал Роджер, самому ему такое было бы не под силу. Оставался один вопрос: понимал ли Роджер, для чего нужен порох. Англси ему, разумеется, не сказал, а карьера Роджера в Тринити не давала основания ждать от него гениальных прозрений.
Убежденность, что Роджер невиновен, сняла с плеч Даниеля бремя, о котором он до сей минуты даже не подозревал. Облегчение было такое, что включился пуританский самоанализ. Столь приятное чувство могло быть дьявольской уловкой. Быть может, он притворяется, будто верит Роджеру, ради собственного спокойствия.
— Как вы можете встречаться с этими людьми, если знаете, какие мерзости они творят?
— Собирался задать вам тот же вопрос.
— Простите?
— Вы встречаетесь с ними, Даниель, на каждом собрании Королевского общества.
— Я же не знал, что они — убийцы!
— Напротив, Даниель, вы знали это с той самой ночи в Кембридже, когда Луи Англси убил вашего единоверца.
Человек другого склада произнёс бы эти слова с мстительным торжеством. Дрейк изрёк бы их с горечью или гневом. У Роджера они прозвучали остротой. Даниель даже хохотнул, прежде чем одумался и помрачнел.
Условия сделки прояснялись. Почему Даниель отказывается ненавидеть Роджера? Не потому, что слеп к его недостаткам, — он видел моральную трусость Роджера, словно Гук, смотрящий в микроскоп. И не из христианского всепрощения. Он отказывался ненавидеть Роджера, потому что Роджер видел моральную трусость Даниеля, видел все эти годы — и не проникся к нему ненавистью. Всё честно. Они — братья.
Однако моральные терзания по поводу Роджера померкли через полчаса, когда Даниель, в парике, галстуке, камзоле и при часах, которые Роджер каким-то образом выцыганил у Гука, вышел из Бедлама и сел в карету. Ибо одна из женщин была Тесс Чартер. Сердце глухо стукнуло в груди. Бух.
Отсмеявшись вместе с подружкой выражению Даниелева лица, Тесс подалась вперёд и взяла его за руку. Она была умопомрачительно и пугающе живая — более живая, чем он. Тесс взглянула ему в лицо и сказала с французским акцентом:
— Право, Даниель, это такая замечательная роль — играть любовницу джентльмена столь чистого, столь духовного, что он не способен мыслить о тебе плотски! — Потом на простонародном лондонском наречии: — Однако я больше люблю играть перевоплощения — это и отделяет меня от Нелл Гвин.
— Интересно, что отделяет от Нелл Гвин короля? — спросила её товарка.
— Десять дюймов бараньей кишки с узлом на конце, если король себе не враг! — засмеялась Тесс. Бух.
И далее в том же духе. Даниель повернулся к Роджеру, сидевшему рядом с ним.
— Сэр! С чего вы взяли, будто я хочу притвориться, что у меня есть любовница?
— Кто говорит о притворстве? — отвечал Роджер и, когда Даниель не рассмеялся, сказал, подобравшись: — Пфу! Явиться в Уайт-холл без любовницы — всё равно что прийти на дуэль без шпаги. Право, Даниель, никто не воспримет вас всерьёз! Решат, будто вы что-то скрываете.
— А он и скрывает — хотя и не очень успешно, — сказала Тесс, указывая глазами на выпуклость в Даниелевых штанах.
— Мне понравилось, как вы сыграли в «Голландской потаскухе», — робко произнёс Даниель.
Всю дорогу вдоль Лондонской стены и дальше на запад за любой попыткой Даниеля завести серьёзный разговор следовала придворная острота — часто настолько фривольная, что Даниель не понимал её, как Тесс не поняла бы его выступление перед Королевским обществом, — затем взрыв женского смеха и необъяснимый переход на другую тему.
Как раз когда Даниелю казалось, что он завязал осмысленную беседу, карета въехала на Варфоломеевскую ярмарку. За окном отплясывали джигу медведи и ковыляли на ходулях гермафродиты. Набожные мужчины и благовоспитанные дамы отвели бы взгляд, однако Тесс и её приятельница (тоже актриса и, судя по всему, настоящая, не показная любовница Роджера) были не из таких. Десять минут спустя, когда карета въехала на Холборн, они всё ещё обсуждали увиденное. Даниель решил взять пример с Роджера, который не пытался беседовать с дамами, а смотрел на них и лыбился, словно деревенский дурачок.
Они остановились на углу Уотерхауз-сквер, чтобы ритуально восхититься земельным приобретением Роджера и съязвить по поводу дома, который построил себе Релей. Вердикт был таков: эту исполинскую кучу архитектор Релея наложил в приступе несварения желудка. Сходным образом дамы отозвались о наряде вдовой Мейфлауэр Хам, которая как раз выходила из дома, чтобы тоже отправиться в Уайт-холл.
Затем мимо многочисленных полей, церквей и скверов, носящих имя святого Эгидия, и по Пиккадилли до Комсток-хауса, где Роджер велел кучеру остановиться и несколько минут любовался тем, как Серебряные Комстоки выезжают из особняка, в котором их предки жили с войны Алой и Белой розы. Исполинские живописные холсты с охотничьими сценами и морскими баталиями стояли прислонённые к чугунной ограде. Рядом примостились картины поменьше, в основном портреты, лишённые золочёных рам, которые ушли с торгов. Казалось, будто целая толпа Серебряных Комстоков, по большей части в старинных дублетах и брыжах, уныло смотрит через ограду. «Да, за решётку их следовало отправить лет сто назад!» — сказал Роджер и рассмеялся собственной шутке так громко, что Джон Комсток, наблюдавший, как из дома выносят батальное полотно размером с грот линейного корабля, обернулся в его сторону.
Даниель смотрел на картины не отрываясь. Отчасти потому, что вид графа Эпсомского внушал ему грусть, отчасти потому, что слишком много времени провёл с Лейбницем, а тот часто говорил о таких картинах в связи с Божественным разумением. На одном холсте, словно бы с одной точки зрения, живописец изобразил различные стычки, прорывы, кавалерийские атаки и гибель нескольких главных участников, которые на самом деле происходили в разное время и в разных местах. И это была не единственная вольность в обращении с пространством и временем: подведение подкопа под бастион, взрыв и последующий штурм художник тоже нарисовал так, словно они происходили одновременно. Эти сцены располагались рядом, подобно заспиртованным личинкам в собрании Королевского общества, пребывая в одном времени, но так, что, скользя по ним взглядом, можно было представить себе весь ход событий. Батальное полотно, разумеется, было не одно, а в окружении других картин, вынесенных из дома ранее; его восприятие дополнялось другими сценами, которые Комстоки видели на своём веку и сочли достойным запечатления. Сейчас все они перемешались по скорбному поводу. Однако видеть падение Серебряных Комстоков в обрамлении стольких моментов их истории было не так страшно, чем если бы оно происходило само по себе, одинокое во времени и пространстве.
Граф Эпсомский повернул голову и взглянул через Пиккадилли на своего Золотого родича, однако чувств никаких не выказал. Даниель вжался в спинку сиденья, надеясь, что его скроет мрак. Джон Комсток показался ему почти умиротворённым. Поди плохо жить в Эпсоме, каждый день охотиться на лис и ловить рыбу? Так сказал себе Даниель — однако позже скорбное, осунувшееся лицо графа вставало перед его глазами в самые неподходящие минуты.
— Не глупите, Даниель, из-за того, что вы увидели его лицо, — сказал Роджер. — Этот человек вел кавалерийские атаки против парламентских пехотинцев. Видите эту кошмарную мазню: двоюродный дед Комстока вместе с друзьями преследует лису? Замените лису голодным йоменом, безоружным и одиноким, и вы поймёте, что делал Джон Комсток во время Гражданской войны.
— Знаю, — отвечал Даниель. — И всё же он и его семья мне милее герцога Ганфлитского с его семейством.
— Джона Комстока надо было убрать и войну проиграть, прежде чем случилось бы всё остальное, — сказал Роджер. — Что до Англси и его отродья, я люблю их не больше вашего. Не беспокойтесь из-за них. Радуйтесь своему торжеству и своей любовнице. Англси предоставьте мне.
Затем в Уайт-холл, где различные Болструды, Уотерхаузы и другие смотрели, как король подписывает декларацию религиозной терпимости. Составленный Уилкинсом, этот документ давал свободу вероисповедания всем. Версия, которую сейчас подписывал король, была сильно урезана: она исключала крайних еретиков, таких, как ариан, не признающих Троицу. Тем не менее это был достойный повод поднять в память Джона Уилкинса несколько кружек в нескольких тавернах на Друри-Лейн. Якобы любовница Даниеля сопровождала его на всех этапах эпохального загула, который завершился в театре у Роджера, в одном из помещений за сценой, где по чистой случайности оказалась кровать.
— Кто здесь изготавливает колбасы? — удивился Даниель. Тесс зашлась от хохота. Девушка как раз стягивала с него штаны.
— А у тебя очень даже хорошенькая колбаска, — выговорила она наконец.
— Я бы сказал, что это твоя работа, — возразил Даниель и (поскольку искомая часть тела была теперь на виду) добавил: — Хотя я не вижу в нём ничего хорошенького.
— Оба раза мимо! — Тесс протянула руку и схватила предмет их разговора. Даниель ойкнул. Тесс потянула. Даниель вскрикнул и шагнул к ней.
— Ах, так он всё-таки растёт из тебя. Значит, ты сам за него в ответе, и нечего валить всё на бедных девушек. Что до хорошенького… — Она ослабила хватку и, держа Даниелево хозяйство на ладони, всмотрелась внимательнее. — Ты просто не видел гадких, так ведь?
— Меня учили считать, что все они гадкие.
— Может, и так — это всё метафизика, верно? Но поверь, одни гаже других. Вот почему мы держим здесь кишки для колбас.
Затем она проделала нечто поразительное с десятью дюймами завязанной на конце бараньей кишки. Не то чтобы Даниелю нужны были десять дюймов, однако Тесс не поскупилась на кишку, может быть, желая сделать ему комплимент.
— Значит ли это, что соития на самом деле не происходит? — с надеждой спросил Даниель. — Раз я с тобой не соприкасаюсь? — На самом деле он с ней соприкасался, и не в одном месте, а она — с ним. Однако в самом главном месте он соприкасался только с бараньей кишкой.
— Твои братья по вере часто задают такой вопрос, — сказала Тесс. — Так же часто, как разговаривают во время этого дела.
— А ты что отвечаешь?
— Отвечаю: не соприкасаемся и не любимся, если тебе так спокойнее. Хотя, когда всё будет позади, тебе придется объяснить своему Творцу, зачем ты сношался с дохлым бараном.
— Ты меня смешишь! — воскликнул Даниель. — Больно ведь!
— Чего тут смешного? Я говорю правду. Тоже мне скажешь — больно!
Даниель понял, что она права. Слово «больно» совсем не передавало его ощущений.
Когда ближе к следующему полудню он проснулся на той же самой кровати, Тесс рядом не было. Она оставила записку. (Кто бы подумал, что она грамотная? Впрочем, ей же приходится читать роли.)
Даниель!
Попозже снова займёмся изготовлением колбас. Мне надо играть. Да, ты, верно, запамятовал, что я — актриса.
Вчера я работала: изображала твою любовницу. Роль была трудная, потому что скучная. Однако теперь это факт, не фарс, и мне больше не придется актёрствовать, что куда легче. И поскольку я больше не играю твою любовницу в профессиональном качестве, твой друг Роджер Комсток больше не будет выплачивать мне вознаграждение. А раз я теперь на самом деле твоя любовница, уместны были бы маленькие подарочки. Прости мою прямоту. Джентльмены знают, как принято, пуритане нуждаются в руководстве.
P.S. Тебе потребуются наставления в актёрском ремесле. Охотно помогу.
Даниель некоторое время ходил по комнате, сперва собирая одежду, затем пытаясь надеть её в правильной последовательности. Справившись, он пробрался между декорациями и реквизитом на подмостки. Театр был пуст, только несколько актёров дремали на скамьях. Даниель обрёл своё место: он — лицедей, хотя никогда не будет играть на сцене и должен придумывать реплики экспромтом.
Он ясно видел будущую роль: видный диссидент, по совпадению известный учёный, член Королевского общества. До последнего времени Даниель не счёл бы её трудной, поскольку она была очень близка к жизни. Однако все его иллюзии касательно собственной праведности умерли с Дрейком и сгорели с Тесс. Он воображал себя натурфилософом, но понял, что бессилен тягаться с Исааком, Гуком и Лейбницем. Что до роли, которую сочинил для него Роджер Комсток, она представлялась весьма заманчивой. Что ж, может, ему, как и Тесс, будет даже лучше.
Так думал Даниель в то утро 1673 года. Однако последствия были настолько же недоступны его уму, как дифференциальное исчисление — уму Мейфлауэр Хам. Он не мог предвидеть, что карьера актёра на лондонской сцене продлится двадцать пять лет, а если бы и предвидел, никогда не предположил бы, что сорок лет спустя его вызовут на бис.