а, вы питаете величайшее отвращение.
Лорд главный судья – некий Джеффрис, который и в лучшие-то времена славился кровожадностью. Всю жизнь он заискивал перед кавалерами, католиками, офранцузившимся двором и, когда Яков взошёл на трон, получил-таки свою награду: стал верховным судьёй королевства.
Едва лишь в воздухе запахло кровью, Джеффрис, как угодливый пёс, держа нос по ветру, учредил в этой части страны ассизы – выездную сессию суда. Он казнил не менее четырёхсот человек – вдобавок к тем, кто погиб в боях или был вздёрнут Февершемом. В иных европейских странах четыреста казней прошли бы почти незамеченными; для Дорсета это очень и очень немало.
Как видите, Джеффрис всячески изыскивал поводы, чтобы отправить людей на виселицу, но против иных даже он не мог отыскать улик и вместо казни приговаривал их к рабству. И этот ирод считает, что рабство – более лёгкое наказание, чем смерть!.. Джеффрис продал в неволю тысячу двести протестантов из западной части страны. Сейчас их везут на Барбадос, где они, а затем их потомки будут рубить сахарный тростник вместе с ирландцами и неграми без малейшей надежды когда-нибудь обрести свободу.
Девушку, которую я люблю, Абигайль Фром, продали в рабство. Как и всех таунтонских школьниц. По большей части их на сахарные плантации не отправили – они бы не выдержали дороги, – а распродали лондонским придворным. Джеффрис торговал ими, как устрицами из бочки. Таунтонским родственникам оставалось лишь выкупать их назад за любые деньги, которые потребует владелец.
Абигайль досталась старому однокашнику Джеффриса – Луи Англси, графу Апнорскому. Её отец повешен, мать давным-давно умерла, из двоюродных братьев, дядьёв и тёток многие сейчас плывут на Барбадос, у оставшихся нет денег на выкуп. Апнор своими карточными долгами разорил отца и заставил его много лет назад продать дом; теперь он надеется расплатиться с частью долгов, продав Абигайль.
Можно не говорить, что я хотел бы убить Апнора и когда-нибудь, бог даст, убью. Однако это не спасёт Абигайль – она перейдёт к его наследникам. Её свободу могут купить только деньги. Вы хорошо разбираетесь в деньгах. Выкупите Абигайль. Взамен я отдаю себя. Знаю, вы ненавидите рабство и не захотите владеть человеком, но если вы мне поможете, я буду вашим рабом во всём, кроме названия.
Рассказывая свою историю, Боб Шафто вёл Элизу тропами через лес, который, судя по всему, знал как свои пять пальцев. Вскоре они вышли к каналу, идущему от города к схевенингенскому побережью. Берега здесь не были облицованы камнем, как в городе, а полого спускались к воде и местами заросли камышом. Коровы, жуя камыш, смотрели на Боба с Элизой, временами прерывая его повествование протяжными бессмысленными жалобами. Ближе к Гааге Боб засомневался, куда поворачивать, и Элиза взяла руководство на себя. Пейзаж почти не менялся, только дома и мелкие поперечные каналы стали попадаться чаще. Слева начался лес. Гаага подкрадывалась исподволь, ибо не была укреплённым городом, в который входят через ворота. У одного канала – настоящего, взятого в каменные берега, – Элиза свернула вправо, и Боб впервые понял, что они в пригороде. И не просто в пригороде, а в Хофгебейде. Отсюда за несколько минут можно было дойти до основания Бинненхофа.
В лесу Элиза остерегалась говорить со всей откровенностью; здесь, в городе, она могла, если что, кликнуть на помощь стражников из гильдии Святого Георгия.
– Твоя готовность отплатить мне ровным счётом ничего не значит, – сказала она.
Ответ был холодный, но и день выдался холодный, и Вильгельм Оранский обошёлся с ней холодно, а Боб Шафто сбил её с лошади.
Боб сник. Не привыкший быть обязанным никому, кроме Джона Черчилля, командира, он внезапно оказался во власти двух девушек, не достигших и двадцати лет: Абигайль владела его сердцем, Элиза (по крайней мере так он полагал) могла купить Абигайль. Человек, более привычный к беспомощности, не сдался бы без борьбы. Однако Боб Шафто опустил руки, как янычары под Веной, когда те увидели, что все турки-командиры погибли. Он мог лишь смотреть на Элизу увлажнившимися глазами и ошалело трясти головой. Элиза продолжала идти. Ему ничего не оставалось, кроме как следовать за ней.
– Меня обратили в рабство так же, как твою Абигайль, – сказала Элиза. – Нас с матушкой смыло на берегу волною и унесло в пучину. Никто не бросился выкупать меня. Значит ли это, что я справедливо попала в рабство?
– Теперь вы говорите ерунду. Я…
– Если дурно, что Абигайль – рабыня, а я считаю именно так, то твоё предложение услуг несуразно. Если её следует освободить, то следует освободить и других. От того, что ты предложил мне какие-то услуги, она никак не становится первой в очереди.
– Ясно, вы хотите всё превратить в моральный вопрос. Я солдат, у нас есть все основания недолюбливать такие вопросы.
Они вышли на площадь к востоку от Бинненхофа, Плейн. Боб настороженно огляделся. На бросок камня от них располагалась кордегардия, служившая заодно тюрьмой; Боб гадал, уж не туда ли Элиза его ведёт.
Она остановилась перед домом: большим, барочным, но несколько чудно́ украшенным. Над трубами, где обычно располагают кресты или статуи античных богов, торчали армиллярные сферы, флюгера и подзорные трубы. Элиза порылась в складках пояса и, отодвинув стилет, вытащила ключ.
– Это что, женская обитель?
– Не пори чушь. Я похожа на французскую мамзель, которая останавливается в монастыре?
– Постоялый двор?
– Это дом моего знакомого. Вернее, друга моего знакомого.
Элиза помахала ключом на красной ленточке, к которой тот был привязан.
– Идём, – сказала она наконец.
– Простите?
– Идём в дом и там поговорим.
– Соседи…
– Ничто не обеспокоит соседей этого джентльмена.
– А что сам джентльмен?
– Он спит, – отвечала Элиза, отпирая дверь. – Тише.
– Спит? В полдень?
– Он бодрствует по ночам – наблюдает звёзды.
Элиза подняла голову. На крыше, в четырёх этажах над ними, была установлена деревянная платформа с цилиндрическим приспособлением, недостаточно прочным, чтобы стрелять из него ядрами.
Большая комната на первом этаже выглядела бы великосветски, ибо смотрела огромными окнами на Плейн и Бинненхоф, не будь она замусорена отходами шлифовального производства и заставлена книгами – тысячами книг. Хотя Бобу это было невдомёк, здесь имелись не только натурфилософские труды, но также исторические и литературные сочинения, почти сплошь на французском и на латыни.
Для Боба обстановка была лишь умеренно чудно́й, и он, несколько раз нервно оглядевшись, научился её не замечать. Что на самом деле парализовало его, так это всепроникающий шум – и не потому, что был громким, а совсем наоборот. В комнате разместились по меньшей мере две дюжины часов или часовых заготовок, приводимых в движение гирями и пружинами, суммарная энергия которых могла бы поднять амбар. Энергию эту сдерживали и направляли в нужное русло механизмы самых разных конструкций: бронзовые жучки неумолимо ползли по ободу шипастых колёс, созвездия металлических звёздочек вращались на тёмных медлительных осях, всё – в ритме качающихся отвесов.
В Бобовом ремесле живучесть напрямую связана с умением постоянно быть начеку. Даже самый тупой новобранец наверняка услышит громкий звук. Старикам вроде Боба полагается различать тихие. У Элизы сложилось впечатление, что Боб – из тех, кто постоянно шикает на всех в комнате, чтобы задержать дыхание и понять, кто там скребётся: мышь в буфете или вражеские сапёры, ведущие подкоп под укрепления. Или что там мерно отдаётся вдалеке: сапожник в соседнем доме стучит молотком или вражеская колонна подходит к городу.
Каждая шестерёнка в комнате производила звук, от которого в обычных обстоятельствах Боб Шафто застыл бы, как испуганный зверь. Даже когда он окончательно усвоил, что всё это часы, ощущение спокойной механической жизни вокруг заставило его утихнуть и присмиреть. Он стоял навытяжку посреди большой комнаты, пуская ртом пар и стреляя глазами по комнате. Все часы были созданы исключительно для того, чтобы точно показывать время, и ни для чего больше. Если Боб ждал боя, мелодий и уж тем более кукушек, он мог бы ждать долго – покуда не превратится в пыльный скелет среди затянутых паутиной зубчатых колёс.
Элиза заметила, что он перед встречей побрился – Джеку бы такое никогда не пришло в голову. Интересно, что заставляет мужчину сказать: «Перед этим делом я должен выскрести щеки бритвою». Может быть, он такой жертвой символически выражает свою любовь к Абигайль.
– Это вопрос гордости, да? – спросила Элиза, засовывая кусок торфа в чугунную печку. – Или, как бы ты сказал, чести?
Вместо ответа Боб на неё посмотрел. А может, взгляд и был ответом.
– Вести себя тихо не означает молчать, – сказала Элиза, ставя на печку чайник.
– Что у нас с Джеком общего – мы ненавидим побираться, – ответил Боб наконец.
– Так я и думала. Значит, ты не клянчишь у меня выкуп за Абигайль, а предлагаешь сделку – заём с последующей оплатой услугами.
– Я не знаю таких слов, но что-то в таком роде имел в виду.
– Тогда почему я? Ты – в Голландской республике, финансовой столице мира. Ни к чему искать определённого кредитора. Ты можешь обратиться к любому.
Боб медленно мял в руках складки плаща.
– Для меня финансовый рынок – тёмный лес. Я предпочитаю не обращаться к чужим.
– А я тебе разве не чужая? – со смехом спросила Элиза. – Я хуже, чем чужая. Я метнула гарпун в твоего брата.
– Да, потому-то вы мне и не чужая. Отсюда я вас и знаю.
– Это доказывает, что я ненавижу рабство, да?
– Да, и другие качества, которые здесь важны.
– Я не важная особа, и нет у меня важных качеств, так что не говори со мной так. Это лишь доказывает, что ненависть к рабству толкает меня на странные поступки – как тот, о котором ты меня просишь.
Боб выпустил из рук скомканный плащ и неуверенно присел на стопку книг.