Ртуть (1-3) — страница 67 из 190

– Состав континуума, или: что есть пространство? Евклид утверждает, что всякое расстояние можно разделить пополам, затем ещё пополам, и так до бесконечности. Легко сказать, трудно представить.

– Думаю, труднее для метафизика, чем для математика, – сказал Даниель. – Как во многих других областях, современная математика даёт нам средства оперировать как бесконечно большим, так и бесконечно малым.

– Что ж, быть может, я и впрямь в слишком большой степени метафизик, – заметил Лейбниц. – Понимаю, вы говорите о методе бесконечных последовательностей и рядов.

– Именно так, доктор. Но, как всегда, вы себя умаляете. Вы продемонстрировали Королевскому обществу, что знаете об этих последовательностях больше кого-либо из живущих.

– Однако они не разрешают моих затруднений, лишь заставляют задуматься о глубине нашего непонимания. Например…

Лейбниц шагнул к свисающему с карниза на углу здания фонарю. Проект освещения Сити застопорился из-за того, что в стране закончились деньги. Однако в этой неспокойной части города, где (по мнению сэра Роджера Л’Эстранжа) в любом тёмном углу могли прятаться непокорные диссиденты, расходы на ворвань для фонарей сочли оправданными.

Лейбниц взял палку из груды мусора, которая ещё недавно была златокузнечной лавкой, и, встав в круг желтовато-бурого света, нацарапал в грязи несколько первых членов последовательности:



– Сумма этих членов стремится к «пи». Так что у нас есть способ приблизиться к значению «пи» – тянуться к нему, но никогда его не достичь… подобно тому и человеческий разум, устремляясь к Божественной Сущности, получает несовершенное знание, но неспособен взглянуть Богу в лицо.

– Бесконечные ряды не только служат метафорой непознаваемости – они могут и прояснять! Мой друг Исаак Ньютон творит с ними чудеса. Он научился описывать бесконечными рядами любую кривую.

Даниель забрал у Лейбница палку и нарисовал на земле кривую:

– Это отнюдь не отвращает его от познания, напротив, укрепляет в понимании, давая способ определить касательную в каждой точке.

Он прочертил прямую, касающуюся кривой.

По улице прогрохотала чёрная карета. Четвёрка лошадей, подстёгиваемая кучером, опасливо шарахнулась от груды развалин. Даниель и Лейбниц отступили в арку, чтобы её пропустить, колёса расплескали лужу и превратили Лейбницевы гиероглифы вкупе с Даниелевыми загогулинами в систему каналов, быстро смывающих нарисованное.

– Проживёт ли дольше хоть что-либо из наших начинаний? – горько произнёс Даниель.

Лейбниц коротко рассмеялся и на протяжении следующих нескольких ярдов не проронил ни слова.

– Я думал, Ньютон занимается одной алхимией, – сказал он наконец.

– Время от времени Ольденбургу, Комстоку или мне удаётся растормошить его на математическую статью.

– Может быть, меня тоже следует тормошить, – произнес Лейбниц.

– Это сможет делать Гюйгенс, когда вы вернётесь.

Лейбниц резко тряхнул плечами, как будто хотел сбросить с них Гюйгенса.

– До сих пор он был мне хорошим наставником, но сумел дать лишь задачи, уже разрешённые англичанами, а следовательно, знает математику не лучше меня.

– Ольденбург тоже вас подталкивает – хотя и к иному.

– Ради Ольденбурга я постараюсь найти в Париже кого-нибудь, кто построит арифметическую машину, – вздохнул Лейбниц. – Это достойный проект, но там осталась работа для механика.

Они вошли в свет от следующего фонаря. Даниель воспользовался случаем заглянуть спутнику в лицо и оценить его настроение. Лейбниц выглядел куда решительнее, чем под прошлым фонарём.

– Ребячество – ждать, что старшие направят мою мысль, – сказал доктор. – Никто не говорил мне думать о свободной воле и предопределённости. Я сам вступил в этот лабиринт, и заплутал, и вынужден был отыскать выход.

– Вас ждёт второй лабиринт, – напомнил Даниель.

– Да… время углубиться в него. Отныне это моя единственная цель. Следующий раз, когда вы увидите меня, Даниель, я буду первым математиком мира.

В устах любого другого европейского законоведа эти слова прозвучали бы нелепым бахвальством; однако их произнёс монстр.

Я бросил поводья на шею своих похотей.

Джон Беньян, «Путь паломника»


Как-то утром Даниель проснулся от приглушённого взрыва и решил, что за городом испытывают новую пушку. Он уже собирался заснуть, когда вновь раздалось: «бух!», словно точка в конце книги.

Утренний свет наполнял башню Бедлама и медленно пробирался по балкам, крепям и лесам вниз, туда, где спал на соломенном тюфяке Даниель. Наверху кто-то двигался, не наобум, как вор или мыши, но проворно и точно, как птицы и Роберт Гук.

Даниель встал и, не надевая парик, чтобы прохладный ветер обдувал коротко остриженную голову, полез к свету по лесам и верёвочным лестницам. Просветы между досками над головой розовели прямыми линиями, тугими и параллельными, словно клавесинные струны. Он протиснулся в люк, вспугнув пару ласточек, и оказался под куполом башни, в полукруглом помещении вместе с Робертом Гуком. Воздух искрился пылинками. Гук разложил на полу большие чёрные крылья и воздушный винт. Перед окном он установил стекло, аккуратно расчерченное чёрной декартовой сеткой, на которое наносил параболы – траектории пушечных ядер. Гук любил наблюдать, как летит ядро, и восковым карандашом рисовать его траекторию.

– Отвесь мне пять гран пороха, – сказал Гук, не отрывая глаз от разрежающей машины: снабжённого поршнем цилиндра, одного из тех, при помощи которых они с Бойлем исследовали расширение газов.

Даниель подошёл к установленным на столе точным весам. Рядом на полу стоял бочонок с гербом Серебряных Комстоков. Затычка прилегала неплотно и была усеяна зёрнами чёрного пороха. Рядом лежал цилиндрический холщовый мешочек, диаметром с кулак, набитый, как мучной куль. Когда-то он был зашит, но Гук разрезал неровные стежки. Заглянув под выцветшую ткань, Даниель тоже увидел порох.

– Взять из бочонка или из мешка? – спросил Даниель.

– Мне дороги мои глаза и машина, так что из бочонка.

– Почему вы так сказали?

Даниель снял затычку и увидел, что бочонок почти полон. Взяв медную ложку, которую Гук оставил рядом с весами (медь не даёт искр), он зачерпнул порох и начал сыпать на золотую чашку. Однако взгляд его постоянно устремлялся на мешочек, отчасти потому, что Гук, мало чего страшившийся, счёл его опасным. И ещё потому, что он казался смутно знакомым, хотя Даниель и не мог вспомнить, где его видел.

– Разотрите между пальцами, – посоветовал Гук. – Не бойтесь, не взорвётся.

Даниель взял из мешка щепоть пороха. Ответ не заставил себя ждать: порох в мешочке был тоньше, чем в бочонке. И тут же Даниель вспомнил, где такой видел: в ту ночь, в лаборатории. Роджер Комсток растирал порох и ссыпал в очень похожий мешочек.

– Откуда это? Из театра?

Гук опешил, что с ним случалось нечасто:

– Почему вы задали такой странный вопрос? Как вам пришло в голову столь дикое предположение, скажите на милость?

– Тонкий порох используют в театре. – Даниель кивнул на мешочек, потому что руки у него были заняты. Отвесив пять гран пороха, он ссыпал их в бумажный кулёк и отнёс Гуку. – Такой горит много быстрее грубого.

В подтверждение своих слов он потряс кульком; звук был такой, как если бы встряхивали песок.

Гук забрал порох и высыпал в цилиндр разрежающей машины. Некоторые такие машины были стеклянные, но эта представляла собой тяжёлую медную трубку размером с чайницу, то есть, по сути, миниатюрную мортиру. Поршень входил в неё, как ядро.

– Знаю, – отвечал Гук, – потому и не хочу всыпать пять гран такого пороха в свою разрежающую машину. Пять гран комстоковского пороха горят медленно и ровно, выталкивая поршень, как мне нужно. То же количество пороха из мешка сгорит в один миг, взорвав мой аппарат и меня.

– Вот почему я предположил, что он из театра, – сказал Даниель. – Такой порох не годится для разрежающей машины, но на сцене даёт эффектную вспышку.

– Этот мешок, – сказал Гук, – доставлен с военного корабля. На некоторых кораблях порох по старинке сыплют в пушку из бочонка, как мушкетёр заправляет своё оружие из рожка. Однако в пылу боя наши артиллеристы нередко просыпают порох на палубу или неверно отмеряют его количество. А держать открытый порох рядом со стреляющей пушкой – значит, накликать беду. Сейчас появился новый метод. До боя, когда есть возможность работать сосредоточенно, порох тщательно отмеряют и ссыпают в мешки, называемые картузами, которые затем старательно зашивают. Картузы хранятся в пороховом погребе, и во время боя их подносят к пушкам по одному.

– Ясно, – сказал Даниель. – И канониру надо лишь разрезать мешок и всыпать порох в дуло.

Далеко не в первый раз Гука раздосадовала непонятливость Даниеля.

– Зачем возиться с ножом, если огонь сам вскроет мешок?

– Простите?

– Диаметр мешка равен диаметру дула. Зачем его вскрывать? Нет, весь мешок, как есть зашитый, забивают в дуло.

– И артиллеристы даже не видят, что в нём!

Гук кивнул:

– Артиллеристы имеют дело лишь с порохом для затравки, который насыпается в запальное отверстие и передаёт огонь мешку.

– Значит, артиллеристы полагаются на тех, кто зашивает мешки, – вверяют им свою жизнь, – сказал Даниель. – Если положить в картуз не того пороха…

Он, не договорив, вернулся к мешку и запустил пальцы внутрь. Разница между этим порохом и комстоковским была как между мукой и песком.

– Вы говорите в точности как Джон Комсток, когда тот вручал мне бочонок и картуз.

– Он принёс их лично?

Гук кивнул:

– Сказал, что больше никому не доверяет.

Видимо, на лице Даниеля отразился ужас, потому что Гук поднял руку:

– Я прекрасно понимаю его состояние. Некоторые из нас, Даниель, подвержены меланхолии и во время её приступов терзаются страхами, будто окружающие строят против них козни. Это опасное чувство. У меня время от времени возникают такие подозрения касательно Ольденбурга и других. Ваш друг Исаак Ньютон тоже к ним предрасположен. Из всех живущих, полагаю, Джон Комсток менее всего одержим подозрительностью. Однако когда он пришёл сюда с бочонком, то был целиком в её власти, и это огорчило меня более всех последних событий.