Рубеж — страница 3 из 15

сть третьяИсчезник и колдунья

Пролог между небом и землей

На этот раз его ждали.

Стены западни готовились долго. В основу ложилось все – донесения Рубежного караула, доклады застав с границ Сосудов, косые, обманчиво мимолетные взгляды вслед, когда он вихрем проносился сквозь порталы.

Сегодня ловушка захлопнулась.

Напротив, закрывая выход, светящимся дымным маревом клубился тот, кого звали Самаэлем. Тот, кто силой своей и чужой исстари держал Рубеж на замке; для кого личным оскорблением была всякая свобода, не желающая знать ограждений и пределов.

Самаэль смеялся.

Прозрачный ранее Рубеж неожиданно встал навстречу переплетением толстых, пружинящих канатов; рядами проволоки с колючими железными репьями; стеной синего холода, сиянием, откуда с треском били молнии о семи зубцах, не давая приблизиться, отшвыривая обратно. И безнадежность клубилась грозовым облаком исхода.

А Самаэль все смеялся.

Потому что далеко отсюда медлил над полыньей молодой чумак, готовясь опустить в ледяную смерть младенца-нехристя, сына блудной матери своей и адского любовника; чумак стоял далеко, а Самаэль стоял здесь, загораживая дорогу, и надо было спешить, и спешить было нельзя.

– Забрал бы сына… – издевательским сквозняком пробрало издалека. – Придушу ведь… соберусь с духом – и придушу!

Впервые в жизни он испытал ненависть и боль. Впервые в удивительной жизни, где всей боли было – внезапная смерть Ярины, а ненависти не было совсем. И внутренний свет стал внешним, делая его подобным кипящей лаве. В прошлый раз он ушел шутя, а молодой страж Рубежа, вцепившийся в него мертвой хваткой, растаял в плотском мире судорожной, дрожащей вспышкой. Ему потом было даже немного жаль глупого щенка, совсем немного и совсем недолго…

Сейчас ему было не жаль даже себя.

Они сошлись в Порубежье, сшиблись грудь-в-грудь – и он понял: не уйти. Тьма давила, отсекала пути, тщательно затаптывая отлетевшие прочь искорки; к услугам Самаэля были таможенные склады всех Рубежей, доверху набитые изъятой контрабандой, Имена и Слова хлестали наотмашь, и молча ждала добычу черная полынья вдали. Упругие жгуты пеленали его кольцами, гася волю… нет, не уйти.

Такому, какой он есть, не уйти.

Он знал, что не может отменить случившееся – и знал, что оставить все, как есть, тоже не сумеет. Кто он такой, если не смог спасти смертную свою любовь? Если сына своего не может спасти?! Он ненавидел себя. Он стыдился себя-нынешнего, себя-затравленного, слабого; он пожелал, сам до конца не осознавая своего желания. Изо всех сил пожелал… И произнес запретное Имя. Почувствовав обостренным чутьем умирающего, что врата судеб открыты, что ему внимают, он выкрикнул то главное, страстное, что еще позволяло ему держаться на пределе бытия.

И задохнулся.

– Забери малого, слышишь? – эхом вплелось в его крик. – Чертяра…

В миг просветления он вдруг отчетливо осознал, что и эта, последняя лазейка была подстроена, была тайной пружиной мышеловки, – но осколок меркнущего сознания отчаянным метеором ввинтился в открывшуюся прореху Рубежа, жадно плеснула вода в полынье, упустив добычу; и вдогон ударил голос, шедший, казалось, отовсюду:

«Не в добрый час твое желание услышано, бродяга. Не в добрый час».

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

Золото.

Внизу, сверху, слева, справа… всюду. Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот, и заточены в мертвый металл сфиры Малхут-Царство, Год-Величие и Нецах-Вечность, не позволяя встать на ноги, шевельнуть пусть самыми кончиками пальцев, а сфира Йесод в золотой броне надежно сковала детородный уд, замыкая центр, сердцевину нижнего треугольника… выше, выше, скорей выше, пока еще огонь заката пьяным канатоходцем пляшет на макушке Древа, окрашивая живым багрянцем высшую сфиру Кетер-Венец, пока солнце еще не рухнуло за золотой горизонт!.. выше!.. но пустота клокочет в груди, и руки, мощные руки мои – бессмысленная тяжесть, ибо средний треугольник Гевуры-Силы, Хесед-Милости и Теферэт-Красоты почиет в саркофаге, откуда нет выхода, и лишь в завершающем треугольнике, в триединстве сфир Бины-Разума, Хохмы-Мудрости и багряного Венца еще плещет умирающий прибой, судорожно теряя последние капли, исходя пеной…

Тянусь чем могу – волей.

Остатками.

Выплескиваюсь из золота – куда?

Ползу жужелицей по тайным каналам чужого и в то же время странно родного тела, когда хотел бы лететь самумом пустынь, проницая триста девяносто небосводов, наполняя собой все и всем – себя; ползу, тащусь, уговариваю пропустить, где раньше ломал запоры, просачиваюсь капелью, куда раньше врывался волной; и взглянуть на мир из не-моих глазниц труднее, чем прежде – смеясь, рвать Рубежи и уходить от погони.

Смотрю.

Кричу из не-моих глаз – в глаза.

Передо мной Заклятый.


…что?! Рио, это ты? Неужели разговор не окончен?!


Чужие глаза видят плохо.

Я ворочаюсь в них, как ворочалась однажды иссохшая мумия в погребальных пеленах (было!.. помню!.. а я тогда стоял и смеялся в пыльной тишине пирамиды…). Но тьма не-моих глаз свежа и прохладна, в ней нет ни крупицы, ни пылинки проклятого золота.

И из этой спасительной прохлады я горстями швыряю в Заклятого видения-мольбу, его же собственную память, надежно похороненную в этом бесчувственном сундуке с двойным дном. Я бросаю в лицо его души дым магнолий и хруст фарфора под сапогом, свечу белого платана и ненависть превыше обреченности; я выбиваюсь из сил, умоляя его нарушить условие Заклятия, совершить выбор, спасая себя и меня. Я беззвучно кричу, как уже кричал ему раньше, умирая не в золоте – в дурацкой клетке после неравного боя со сворой Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе… да, я еще кричу.

Остатками.

Пока не понимаю страшную истину: все изменилось.

Это совсем другой Заклятый. Это не глупый герой Рио, это Двойник, и с его клинка мне меньше всего нужна смерть – с его клинка мне нужна пощада.

У каждого Заклятого свой Запрет… и свое нарушение Запрета.

Умолкаю, возвращаюсь и тону в плавящемся металле забытья.

На дно.

Поздно.

Золотые корабли идут по золотым хлябям, золотые тучи идут по золотым небесам, золотые пылинки пляшут в золотом луче, драгоценный дождь нитями тянется к литой тверди, желтые листья бубенцами звенят на желтых деревьях, на златом Древе Сфирот… нет, поздно.

– Пан Юдка? – эхом спрашивают из ниоткуда. – Да что с вами?!

«Со мной – все», – хочу ответить я, но не могу.

И вовсе не потому, что обращаются не ко мне, а к Двойнику, в кого я напрасно швырял дым магнолий и хруст фарфора, когда надо было швырять страшный дух горящей плоти и молчание сестры Рахили, на беду себе прожившей дольше обычного…

Нет.

Все-таки поздно.

Не дотянусь.

* * *

Старый, очень старый человек сидит у очага, раскачиваясь вперед-назад и монотонно выпевая песнь без смысла и цели.

Я стою рядом, наполовину утонув в стене.

– Ну почему? – вновь говорю я. – Рав Элиша, почему ты зовешь меня каф-Малахом, тогда как остальных из Рубежей ты всегда называешь бейт-Малахами?! Ответь мне! Ответь – и я принесу тебе полные ладони света!

Маленький каганец чадит в углу, играя тенями.

Снаружи и внутри – духота, которая безразлична мне и безразлична старику у очага.

– Глупый, глупый каф-Малах, – хриплым смешком вплетается в песню без цели и смысла, и тень на белой известке все качается от тайного сквозняка, то увеличиваясь, то уменьшаясь. – Зачем мне твой свет, зачем мне твои ладони? Уйди в стенку, не мешай старику умирать… Тебе мало, что меня и так наградили прозвищем «Чужой», а синагогальный служка плюет мне вслед, когда я еду мимо на осле? Мало, да?! А ведь мой осел ничем не хуже ослиц рабби Пинхаса и язычника Балама, разве что не вещает прописных истин для народа! Уйди в стенку, неудачник, и забудь ко мне дорогу…

– Почему?! – Я согласен уйти в стену и не мешать старику раскачиваться, но только после ответа.

– Глупый, глупый каф-Малах, – меленько хихикает песнь. – Он держит во рту сто языков и еще один, Язык Исключения, употребляя который, мудрецы прячутся от гнева и ревности ангелов! Он гуляет меж Сосудами, как правнук дряхлого рав Элиши-Чужого гуляет в гранатовом саду за городом! Он вертит кукиши из престолов и врат, из времени и пространства… Так нет: ему этого мало, ему еще и надо мучить бедного рав Элишу дурацкими приставаниями! Пойми, позор матери, которой у тебя никогда не было, – первая книга Пятикнижия начинается с буквы Бейт, основы всего сущего, и означает она: «Именно так!» А великая Каббала, Путь взыскующих Святого, благословен Он, лежит под знаком буквы Каф, означающей: «Как если бы…» Вот потому-то ты, негодный убийца стариков, зовешься каф-Малахом, а Существа Служения из Рубежей зовутся бейт-Малахами, ибо они постоянство, а ты – случай! Уйди в стенку, дай отдохнуть перед смертью…

Тень качается на белой известке, то уменьшаясь до черного комка, то вырастая до восьмого небосвода, и я знаю: рав Элиша так шутит.

Потому что я гуляю там, где он находится всегда, не вставая с засаленной циновки.

– Тогда почему ты вступаешь в беседу только со мной? – не сдаюсь я. – Почему ты ни разу не откликнулся на зов Рубежей?! Ты, вошедший в Сад Смыслов и вышедший не с миром, но со знанием?!

– Потому что, путая Бейт с Каф, можно разрушить Мироздание, – с внезапной строгостью отвечает песнь, и больше мне не удается выудить из нее ни слова.

Ухожу в стенку.

Я все-таки принесу ему полные ладони света – это единственное, что он берет у меня.

* * *

И снова – золото.

Детские пальчики (на левой руке – четыре, на правой – шесть) вертят мое тесное узилище, переворачивают… Луч солнца, идущего в зенит где-то далеко-далеко, едва ли не за тысячу Рубежей отсюда, ныряет в витраж оконного стекла (чувствую!.. клянусь Тремя Собеседниками, чувствую!.. так слепой радуется лучистому пятну во тьме…) – и впитывает рукотворную радугу. Багрянец аспекта Брия сливается с изумрудно-тонким аспектом Ецира, третьим из сокрытых цветов; западный край их слияния слегка затенен аспидной чернотой Асии, зеркала радуги – в ответ мое сознание проясняется, и холод рассудка обжигает золотую осу в золотом медальоне, трепетом пронзив крохотное тельце.

Оса – это я.

Остатки.

Все, что я успел отбросить прочь в смертный час, вывернувшись на миг из-под тяжести Самаэлевой своры.

Пальцы настойчиво теребят, вертят, играют, пальцы сына моего, рожденного глупым каф-Малахом от смертной! – что ты делаешь, младенец?!

Щелкает застежка.

Живой воздух касается меня. Мгновенно воспряв, вслушиваюсь – насквозь, как бывало раньше. И с ужасом понимаю, как мало от меня осталось. Прежде я шутя ловил шелест игральных костей в мешочке, когда двенадцатирукий Горец в дебрях Кайласы намекал на славную возможность проиграть ему горсть-другую пыльцы Пожелай-Дерева; о, прежде…

И все-таки медальон открылся не зря.

Рядом, совсем недалеко – на полброска мне-прежнему – дрогнули три сфиры из десяти, словно готовясь силой Света Внешнего нарушить влияние верха на основу, что в ракурсе Сосудов дает возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья – надежду на всплеск Чуда.

Старый рав Элиша бен-Абуя, ехидный Чужой на циновке, ты бы, наверное, изругал меня вдребезги за такую трактовку Сокровенной Книги Сифры де-Цниута…

Прости, мудрый рав, но сейчас надежда мне стократ важней любых тонкостей.

Что, собственно, от меня осталось, кроме надежды?

Сфиры дрогнули еще раз, надолго замерли, словно колеблясь, после чего взорвались гулким эхом – и снова тишина.

Осмелюсь ли я-нынешний?

Решусь ли?!

– Лети…

Сперва я не поверил сам себе. Прозрачные крылья тронули воздух, расплескав пыль и затхлость драгоценной слюдой. Впервые в жизни, в удивительной жизни, где время значило меньше горсти пыли, а расстояние покорным псом терлось у ног, – впервые в жизни я испытал страх. Назад, скорее назад, в теплую мглу золота, в нору, в убежище, где меня не настигнет Самаэлева свора, где пестрый ястреб не смахнет на лету крылом мою последнюю искорку, где легко не жить и не умирать без мыслей, без боли, – назад, глупый каф-Малах!

– Лети…

Он видел мой страх. Он, мой сын от смертной из Адамова племени, видел страх отца своего, слышал этот страх, вдыхал с воздухом, ощущал вместе со мной всем своим существом и понимал, не осуждая. Рав Элиша часто говорил мне про Хлеб Стыда, пищу сильных; я же кивал в ответ, думая, что это просто красивая аллегория, просто…

Сейчас это оказалось так же просто, как ужалить за миг до хруста под тяжелой подошвой судьбы.

Золотая оса вырвалась из медальона и закружилась по комнате.

Мой сын подошел к лежанке, застеленной атласным покрывалом, и лег поверх вышитых жар-птиц на спину. Открытый медальон покоился на его узкой груди, он бездумно игрался моей распахнутой настежь темницей-убежищем, а лицо ребенка сейчас отчаянно напоминало лицо его матери. Тогда, когда Ярина сама легла навзничь, не глядя на меня, а я, смеясь, потянулся за три Рубежа и достал кубок с утренней росой прямо из чьих-то рук – чьих? не помню… не рассмотрел.

До того ли было?

Оса кружилась по комнате, не решаясь выскользнуть в приоткрытое окно.

Как долго я смогу продержаться снаружи?

Но там, совсем рядом, подобно рукам записного пьяницы, дрожит треть сфир, обещая Чудо в ракурсе Многоцветья! Не потому ли семицветные бейт-Малахи, подлинные Существа Служения, сами из всех цветов различают лишь белый и черный, что для них нет и не будет чудес?

Я задержался у переплета оконной рамы, вновь окунувшись в багрянец, и в зелень, и в черноту; я вылетел прочь.


…Золотая оса летела над равниной ноздреватого снега, над чахлой рощицей близ заваленного по самый сруб колодца, и голодная собака недоверчиво почесала ухо задней лапой, на всякий случай гавкнув вслед.

Собака знала: эти, надоеды кусачие, зимой не летают.

Меньше всего собаку интересовало, что под золотой осой по снегу стелется удивительная тень – подобие длинного черного человека, только с четырьмя пальцами на левой руке и с шестью – на правой.

* * *

Когда грохнули выстрелы – не первый залп, взметнувший дальнее воронье с ветвей, а два одиночных, один чуть позже другого, – Древо Сфирот мотнуло так, что я едва не возомнил себя прежним. Я даже затянутую голубоватым льдом речушку, над которой как раз пролетал, вдруг увидел насквозь. Ну, не совсем насквозь, а так, Рубежей за девять-десять, и на седьмом поприще был июль, рыбаки с бреднями и толстун-водяной, лениво подглядывающий из камышей за толстыми икрами прачек.

Видение явилось и ушло, обдав кипящими брызгами отчаяния.

Оказалось: нет, не прежний – ворона среди прочих, вспорхну и сяду, разве что Древо иное, видно подальше.

Не дотянуться, не уйти в чужой июль.

А даже и дотянусь, уйду – кем буду? осой на шиповнике? пылью, где был ветром?! доживу до осени и опаду в палую листву, золотом в золото?!

Сфиры в ответ передернулись мокрым псом, страшно колебля уровень порталов. Надо было спешить. Неужели впрямь свершается нарушение Запрета? – то, на что я не смог подвигнуть этого толстокожего героя Рио, однажды променявшего цветной мир на способность видеть лишь ясно видимое?!

Тогда тем более надо спешить.

Оса забила крылышками и с жужжанием понеслась вперед – туда, где смешные свинцовые осы жалили не в пример сильней меня-нынешнего.

Туда, где гортанный крик вихрем взметнулся над кровавыми сугробами:

– Живьем! Живьем брать обоих – и пана, и панну!


Крепкие парни в серых жупанах прыгали из седел, с хрустом ломая корку наста, без суеты вынимали из ножен кривые шабли и облавной дугой шли к канаве. Туда, где скорчилась зародышем в утробе стройная девичья фигурка – и рядом, словно на картине плохого салонного живописца, закрывая девушку собой, спокойно ждал с мечом наголо герой Рио. Увы, герой, с головы и до пят, ибо таково было условие его Заклятия, когда-то превратившее чудо-мальчишку в бронированный могильный курган для самого себя – трижды увы, потому что иначе я бы его уговорил еще при первой нашей встрече.

Жаль.

Терпеть не могу героев – вечно у них в ножнах чешется.

Змеей мелькнул волосяной аркан. За ним – другой, вдогон… но первый промахнулся, а второй на лету встретил лезвие, бессильным обрывком скользнув на дно канавы.

Я ясно увидел: аура вокруг нападающих, сперва густо залитая здоровой алой кипенью, мало-помалу тускнеет, вспухает сизыми прожилками колебания… так вянут гладиолусы. Простые существа с простыми страстями, и души их в молодых телах жили просто, красивой бессмыслицей окрашивая внешний свет – приказ есть приказ, руби сплеча, пока кровь горяча, да сдуру лезть на рожон, на длинный рожон в ловкой руке заезжего пана…

Один из сердюков (самый яркий, меньше прочих битый морозом опаски!) вдруг прыгнул через канаву первым, на миг сломав дугу. Присел врастопырочку, закрутился волчком, норовя достать вражьи колени хитро, с вывертом, но меч легко порхнул навстречу и вниз, завертел лихой сабельный удар зимним бураном – скрежет, звон, и вот: забияка спиной влетает на прежнее место, с размаху сев на снег.

Без оружия, зато с навсегда раздвоенной верхней губой.

Рио носком щегольского сапога толкнул обломок шабли в канаву, к свернувшейся петле аркана, и неприятно улыбнулся.

Может, эти недотепы все-таки разозлят моего героя?.. вон, ни палача при нем, ни лекаря – полыхнет душа, не удержится… Ах, славно было бы! Жаль, души-то в Рио и нет – видимость одна, нечему полыхать, все давно сгорело в свече белого платана да в пламени последнего желания. А остатки я и рад бы зажечь костром, только не выходит пока…

Кто-то из парней не удержался, с ругательством рванул из-за пояса пистоль.

– Живьем, собачьи дети!

Собачьи дети переглянулись и решили не торопиться.

Я смотрел на всю эту детскую карусель, опустившись на черную ветку терновника, и недоумевал: что же заставило дрогнуть Древо Сфирот? что?!

Пожалуй, если бы второй Заклятый не произнес в этот момент личное значение шестого из десяти Нестираемых Имен, я бы его и не заметил. Еще один раненый, не более того. В свару не лезет, сидит на снегу близ своей лошади, за плечо держится. Щекой от боли дергает. Впрочем, это именно он, Двойник, минутой раньше кричал: «Живьем брать!» И все равно… Впору скорбно помянуть себя-прежнего, когда даже мастерские мантии поверх внешнего света не могли скрыть от моего взгляда насквозь истинную суть личности. Сейчас же, когда Двойник на миг раскрылся для произнесения, я почти ничего не успел заметить! Ничего! А ведь Нестираемые Имена… это ступень рава, посвященного рава! Рав Элиша всегда напоминал мне: если в одном из таких Имен допущена ошибка в произношении – у говорившего отнимается пять лет жизни при искажении «вкуса» и десять лет при искажении «венца»! Если же ошибку допустит косорукий писец – ему следует начать сорокадневный пост, а свиток не подлежит кощунственному исправлению, ибо до заката должен быть предан земле с надлежащим погребальным обрядом…

Нет, все-таки рыжебородый Двойник не рав… во всяком случае, не посвященный рав.

Это я вижу.

Как и то, что его зовут… Иегуда?

Да, Иегуда бен-Иосиф.

«Пан Юдка? Да что с вами?!»

Помню, память, помню, дрянь ты этакая! – и дым магнолий помню вместо смрада горящей плоти, ошибку мою случайную…

Недоумевая, я смотрел, как Юдка встает. Рана, казалось, не тяготила его больше – и до вечера тяготить не будет, а после надо за лекарем посылать, если жизнь дорога. На какую-то долю секунды я поймал насквозь взгляд рыжебородого: там, в черной глубине, плескалось недоумение втрое поболе моего! Словно пан Юдка, знаток Нестираемых Имен, удивлялся пуще малого дитяти: я жив? еще жив? почему?!

«…ведь если Смерть… и Двойник… и Пленник!..» – уловил я обрывок мысли, проскользнувший за мантию; но покровы вновь запахнулись наглухо, и не жалким осам было прорываться внутрь.

Однажды я видел уснувшего навеки бога.

Сейчас я смертельно завидовал ему – он хотя бы мог выбирать сны.

Сердюки охотно расступились, пропуская вожака вперед. Пан Юдка – сейчас имя Иегуда бен-Иосиф подходило ему меньше, чем мне мысли о мести Самаэлю, – встал у канавы, развел пустыми руками, демонстрируя свои мирные намерения.

Герой Рио меча не опустил.

Рыжая борода встопорщилась: пан Юдка смеялся.

– Мой добрый пан! – Смех стал словами, оставаясь смехом. – Мой славный пан! Зачем нам лишние свары?! Я даже не прошу вас сложить оружие – на здоровье, носите, ведь пан сам оружие, хоть с железом, хоть без… Послушайте старого жида, знающего жизнь: езжайте с нами по-доброму! И панночку возьмите, иначе плакать сотнику Логину по дочке кровавыми слезами! Что скажете, мой славный пан?

Герой отрицательно покачал головой.

– Я благодарен вам, пан Юдка, за столь щедрое предложение. Но я нанялся на службу к госпоже Ирине, а долг…

Он помолчал. То ли подбирал нужное слово, то ли заменял одно другим, обжигающим язык хуже красного перца.

Рыжебородый не торопил его, тихо катая смешок в зарослях бороды.

– …долг наемника – отрабатывать службу до конца. Еще раз прошу великодушно простить меня и – командуйте вашим людям! Я жду.

– Вэй, пан, шляхетный пан! Вы еще скажите, закрутив ус: «Через мой труп!» – и я спляшу от радости фрэйлехс, будто на свадьбе родной дочери! Но ведь старому жиду мерещится: вы уже раньше имели счастье наняться на службу? Не вам ли было поручено доставить к вашему князю некоего младенца? не вам ли давалась для того виза через Рубеж? или я таки не прав?!

Меч в руке героя дрогнул.

– Вы правы, пан Юдка. Но…

– Какие могут быть «но», мой дорогой пан?! Сами знаете: одной, простите, задницей в двух седлах… не шляхетно, да и неудобно, скажем прямо!..

Вдруг Юдка стал серьезным, мигом превратившись в Иегуду бен-Иосифа; и я опять не успел уловить изменение его внешнего света – а свет внутренний у него был такой же, как у любого Заклятого.

Гроб с заживо погребенным – вот их свет.

– Милостивый пан Рио! Я полагаю, нам хватит беседовать попусту. Вот мои предложения, раз уж нам обоим было суждено остаться в живых: вы вместе с панной сотниковой сдаетесь на милость пана Мацапуры-Коложанского, моего господина. Местные дела вас не касаются. По приезде к пану Станиславу я приложу все усилия, дабы вы и панна Ярина не потерпели ущерба. Что скажете?

Похоже, герой готов был отказаться и прыгнуть через канаву.

Но случилось непредвиденное, то, о чем я успел подзабыть: дрожь сфир. Причем расторжение нижнего Слияния длилось столь долго, что аспект Скрытой Мудрости успел одеться в Глас Великий, почив на белом огне, – еще миг, и энергия Приговора стала бы явной.

Странно: не один я заметил это.

Пан Юдка весь напрягся, разом забыв о герое Рио с его смешным мечом, а сам герой покачнулся и до крови закусил губу. Взгляд Рио слепо шарил по лицам парней с шаблями, мимоходом скользнул по рыжебородому, и дальше, дальше – лошади, тела на снегу, тела, тела…

Так безглазый побродяжка ищет в пыли рассыпанную милостыню.

Взгляд остановился, закаменел – и полыхнул изнутри неизъяснимой мукой.

– Спасите… спасите его! – Отчаяние полновластно воцарилось в голосе героя, мальчишеское отчаяние, некогда заставившее откликнуться Рубежи. – Я согласен! Я на все согласен! Только спасите его! Или нет… я сам! сам!

Кинувшись вперед, Рио легко разбросал сердюков, заступавших ему дорогу (захоти Юдка задержать героя… нет, не захотел), и вскоре рухнул на колени возле дальнего тела в сером знакомом жупане.

Рядом бродила чалая лошадь, изредка всхрапывая.

– Не умирай! – Вопль заставил кружившее в небе воронье откликнуться суматошным карканьем. – Не умирай, будь ты проклят! К'Рамоль, где ты?! Где ты?!

Перед Рио, до половины зарывшись ногами в сугроб, лежал первенец моей Ярины – Чумак Гринь. Которого я однажды не убил только ради его матери. Это над ним сейчас смерчем закручивались сфиры, колебля Древо от самого основания, это над ним, над умирающим парнем, сейчас пылал белый огонь, изливаясь в порталы Великим Гласом; это его рана, его беспамятство вырвали меня из медальона и бросили на поиски вожделенного.

Клянусь Тремя Собеседниками – благословенна будь пуля, метко пущенная героем! Благословенна трижды, ибо сейчас Чумак умрет от выстрела Рио, и будет нарушен Запрет, и смерть сойдет в мир не с клинка, но с рук Заклятого! Я стану прежним! Я…

– Не умирай!

В лице героя уже исподволь проступали черты мальчишки из огненной купели. Крик то и дело срывался подростковой фистулой, и сердюки неловко крестились, пятясь назад.

– Не умирай, говорю тебе! Живи!.. Спасите его! Или хотя бы добейте!..

Я ждал, ощущая, как мало-помалу пробуждается нижний треугольник, как эхо колеблемых порталов входит в меня живительным ознобом.

Сейчас!

Сейчас…

– Пан Рио клянется сдаться на милость пана Станислава? Тогда старый жид еще поторгуется…

– Клянусь! Клянусь памятью отца! Да сделайте хоть что-нибудь!

Покровы резко спали с Иегуды бен-Иосифа, обнажив сияние внешнего света, – и вода слов щедро пролилась под корни Древа, унимая биение сумасшедшего пульса.

– Истинно говорю: сказал Святой, благословен Он, костям сухим: «Вот, Я вкладываю в вас дух, и оживете!» Именем Ав, чье число семьдесят два, и именем Саг, чье число шестьдесят три, и еще именами Ма и Бан, чьи гематрии составляют сорок пять и пятьдесят два…

Гринь заворочался, расплескивая подтаявший снег. Надсадный хрип родился из его горла.

– Живи!.. живи… – шептал Рио, стоя над Чумаком на коленях и дико поводя глазами, будто отец – над телом умирающего сына.

– …и не ускользнет правда от глаз твоих, побежишь и не споткнешься, и окажется дорога твоя верна… ибо Хесед – рука правая, а Гевура – рука левая, Малхут – уста, и Бина – сердце; и стезя мира Ацилут – это орошение Древа, его ростков и ветвей, и оно возрастает от этого…

Я снялся с ветки и полетел прочь.

Обратно – в медальон.

Запрет остался ненарушенным.

Внизу подо мной издевкой судьбы стелилась черная тень меня-былого.

* * *

Старый, очень старый человек сидит у очага, завернувшись в полосатую накидку с кистями, и время от времени прихлебывает из щербатой чашки.

Губы его мокрые.

Я стою рядом, наполовину утонув в стене.

– Ну почему? – спрашиваю я. – Почему ты не позволил мне выставить этого шелудивого пса на посмешище!

Мокрые губы шевелятся, раздвигая седые пряди усов.

– Глупый, глупый каф-Малах! – смеются губы. – Мудрый учитель Торы при всех возвестил, что в день смерти рав Элиша возьмет в рот песнь вместо плача, а в сердце ликование вместо горя. Ну и что? Даже если все вокруг кивали, трясли бородами и твердили, что еретик-Чужой забыл Святого, благословен Он, – ну и что?! Даже если было сказано во всеуслышанье меж народом Исраэля, что рав Элиша нарушает двести сорок восемь заповедей «да» по числу мышц Адама, и нарушает триста шестьдесят пять заповедей «нет» по числу сухожилий Адама, и плюет слюной на святость празднования шаббата – что с того, я тебя спрашиваю?! Разве это повод устраивать посмешище из тех, кто и без твоих потуг смешон в своем гневе?!

Я молчу.

Я не понимаю старого человека.

Если бы не его запрет, мудрый учитель Торы уже сегодня бы хрюкал, прикусив свой раздвоенный язык, подобно свинье, и испражнялся кошерными колбасами.

Кровяными, с чесноком.

Ах, если бы…

– Я – твой ученик, – говорю я. – Я должен…

– Ты ничего не должен! – Мокрые губы перестают смеяться. – Ты мне ничего не должен, дитя блуда случая с нарушением; и ты не ученик мне!

– Тогда кто же я тебе?

– Ты – птица, которая однажды явилась к ослу, чтобы осел рассказал птице, почему она летает. Не научил летать, ибо птица рождена для полета, но объяснил: почему?! Ты – рыба, которая однажды приплыла к тростнику, чтобы тростник объяснил рыбе, почему она плавает. Ты – умеющий, захотевший знать! Ты – внешний свет, захотевший обладать светом внутренним! Ты – духовный потомок Азы и Азеля, строптивых Малахов, пришедших к людям в одеждах людского мира, бравших в жены дочерей наших и за это до Судного Дня прикованных железной цепью в горах без названия! Понял?

Мотаю головой.

Я ничего не понял; и рав Элиша не прав.

– Ты тоже умеешь летать, – говорю я. – Ты летаешь, не вставая со своей циновки. Ты летаешь, сидя здесь, летаешь, мучаясь со своими дряхлыми полупарализованными ногами, и, когда я предлагаю тебе их вылечить, ты ругаешь меня ругательствами погонщика мулов. Я так не умею.

– И не надо, – губы вновь окунаются в чашку, чтобы вынырнуть с мокрой улыбкой. – Если ты научишься ругаться, как погонщики мулов, Древо Сфирот завянет на корню.

Я молчу.

– Глупый, глупый каф-Малах, – еле слышно бормочет старый человек, но мне слышно, как шепчутся озерные каппы за двадцать Рубежей отсюда; и значит, мне слышно все. – Однажды птица явилась к ослу, однажды рыба приплыла к тростнику… и еще однажды, гораздо раньше, некий Заклятый преступил черту Запрета ногой левой и преступил черту Запрета ногой правой, перестав быть утробой для зародыша Малахов, перестав быть могилой для себя-былого, гнилым мясом, куда Существа Служения откладывают личинки…

Молчу.

Жду.

– …и вместо бейт-Малаха в мир явился каф-Малах. Вместо службы – свобода, вместо долга явился ветер, дующий в уши старому рав Элише… Святой, благословен Ты, Б-г отцов моих, они ведь не знают, что ты добр, что в тебе нет ничего, кроме доброты! – они просто строят Рубежи в ослеплении ложных истин, тщетно надеясь уложиться в шесть тысяч лет исправления; они…

Кашель сотрясает тщедушное тело старика, и грязные брызги летят с губ его в чашку.

Ухожу в стену.

Я принесу ему раковину, из которой кричат чайки и доносится соленый запах прибоя, – он всегда делает вид, что не замечает моей раковины, он отворачивается, комкает лоб морщинами, но кашель стихает, и на губах появляется тень улыбки.

А потом он засыпает.

Я мог бы сделать его молодым, но тогда он сожжет меня Именами.


…щелкает застежка медальона.

Золото.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…Уже проснувшись и даже открыв глаза, она некоторое время лежала, не шевелясь, глядя в никуда пустым, отсутствующим взглядом. Человек? Тело без души, без разума? Кукла в смятых простынях?

Нет ответа.

В эти тягучие утренние мгновения, когда стылость рассеянного света медленно, словно нехотя, вползала в спальню сквозь щели между наспех задернутыми шторами, она ненадолго позволяла себе побыть обнаженной. Не без одежд – это банальная обыденность. Без личины. Сейчас ее никто не видел: пан Станислав, повернувшись к ней спиной, сладко всхрапывал во сне, и пуховая перина мерно вздымалась и опадала в такт могучему дыханию зацного и моцного пана… впрочем, он ведь просил называть его просто Стасем, особенно при посторонних.

Интересно, если и впрямь внять его просьбе, что последует раньше: поощрительный смешок или дыба?.. Проверять не хотелось.

Спит. Пусть себе спит. А если притворяется (после короткого, но близкого знакомства Сале не исключала и этого), если даже и исхитрится тайком заглянуть ей в глаза в миг внутренней наготы – подумает, что спросонья все бабы глупы.

Ишь, вылупилась…

На самом деле сейчас Сале бодрствовала. Холодно и невозмутимо, словно река подо льдом. О том, какая она на самом деле, знали всего двое: она сама и ее мастер. Человек, которому она бы с наслаждением вонзила в сердце граненый стилет. А лучше не в сердце – в печень. Чтобы уходил долго и мучительно. Мастера Сале ненавидела, как никого на свете – ведь это из-за него казнили Клика! Но ненависть, единственное яркое чувство в ее жизни, если не считать… не считать!.. забыть, закрыться, иначе… короче, ненависть была до тошноты бессильной, потому что… потому. И мастер знал это.

Именно он дал ей прозвище – Куколка.

Он был прав, как всегда; впрочем, многие полагали это прозвище не очень смешной шуткой. А зря. Шутка была смешная. Вот уже четыре года Сале ходила в личине. Карнавальное тряпье из человеческих страстей, добродетелей и пороков, блестки улыбок, серпантин испуга и тревоги, конфетти растерянности, наивности и откровенности, фейерверк страстных вздохов в постели… Все это было почти настоящим. Почти. Мишура, которую мы топчем ногами, идя похмельным утром после праздника. А внутри этого кокона, этого тела, некрасивого тела, иногда чувственного, иногда чувствительного, жила другая Сале.

Та, которая сейчас смотрела в никуда остановившимся взглядом, потому что спросонья все бабы глупы.

Изредка она-настоящая выходила наружу и наблюдала со стороны, как ее тело едет куда-то верхом или выгибается сладострастной кошкой на ложе. Временами ей, той, настоящей Сале, бывало интересно наблюдать со стороны за собственной оболочкой. Она даже научилась извлекать нечто приятное из ощущений своего тела – и потом, в минуты скуки, перебирала в памяти эти ощущения, как горсть ярких, но дешевых стекляшек.

Временами она задавала себе вопрос: зачем она еще живет? Зачем выполняет поручения своего мастера-убийцы? Зачем носит личину, ест, пьет, смеется, ложится в постель с мужчинами? Зачем? Неужели внутри ее-настоящей, пустой, выгоревшей Сале, еще что-то осталось? Или… или эта пустота – тоже своеобразная оболочка? Кокон в коконе, которым гусеница закрывается уже не от других – от самой себя?

От глубины в глубине?.. нет, не так – от бездны в глубине?!

Но если там, за оболочками, и впрямь крылась правда, то Сале была бессильна до нее добраться. Она пыталась – и всякий раз у нее перехватывало дыхание. Словно при погружении в темную, ледяную воду – судорога, руки бьют наотмашь, и слепой животный страх выталкивает на поверхность. Значит, она способна испытывать страх? Значит, там, в бездне, есть чего бояться?!

Нет ответа.

Надо было жить. Носить приросшую личину, выполнять приказы, куда-то ехать, спасать себя и спутников… И ждать.

Чего именно – Сале не знала. Она уже устала гадать и теперь просто старалась не забивать себе голову подобными мыслями. Она жила в смутной полудреме, инстинктивно следуя течению несущего ее потока событий.

Она была вне.

Пока.

Та, что затаилась в заброшенном чулане души, ждала своего часа.

* * *

Женщина моргнула – и без видимого перехода в глазах ее возникло осмысленное выражение. В куклу-куколку вдохнули душу – она ожила. Как первый человек из глины, о чем пишут местные святые книги. Как тот мертвец, что стоит за креслом милого Стася во время трапез. Как… интересно, она уже кощунствует или еще нет?

Сале сладко потянулась и выбралась из-под перины.

Вечно мерзнущий хозяин здешних угодий всегда накрывался второй периной вместо одеяла. А на вид и не скажешь: такой цветущий мужчина!.. кого хочешь в гроб загонит.

Утро, как выяснилось, было отнюдь не раннее, да и не очень-то утро. Живя с паном Станиславом, большим оригиналом с любой точки зрения, немудрено и вовсе день с ночью перепутать! Сам зацный пан Мацапура-Коложанский давным-давно привык отсыпаться днем, бодрствуя в темное время, а вот у Сале такая совиная жизнь плохо складывалась. В итоге полдня она обычно выглядела как сонная муха – лишь к вечеру мало-помалу приходя в себя (во всяком случае, со стороны это смотрелось именно так). А там хозяин усадьбы изволили вставать к делам праведным, и вся круговерть начиналась по новой!

Пока слуга согрел воду для омовения, наполнив до краев огромную бочку, пока Сале привела себя в порядок, пока ей подали холодную шпундру, как здесь именовалась шпигованная чесноком грудинка, от которой скулы сводило, солнце незаметно миновало зенит. Где-то в глубине дома время от времени слышался дробный топот маленьких ножек – росший не по дням, а по часам младенец резвился в коридорах и выделенной ему дальней коморе. Громко тикали высокие напольные часы в резном футляре из мореного дуба. Больше никаких звуков в доме слышно не было: прислуга появлялась и исчезала бесшумней привидений, у которых, как всем известно, ног нет и не предвидится – знатно вышколил свою челядь веселый Стась!

Или они и вправду призраки?

Следовало до пробуждения пана Станислава покопаться в кое-каких книгах, до которых у нее еще не успели дойти руки. Впрочем, книги никуда не денутся, да и сам Мацапура не станет препятствовать ее занятиям. Зато выйти на двор, вдохнуть свежего морозного воздуха, чтобы в голове прояснилось окончательно, – это надо было сделать наверняка!

Набросив на плечи полушубок из черной, битой сединой лисы (дома за него деревню купить можно было бы!) прямо поверх бумажной керсетки, Сале вышла на крыльцо.

Двое усатых сердюков у крыльца мигом бросили резаться в «хлюста» засаленными картами, вскочили и почтительно поклонились женщине. При других обстоятельствах это, возможно, даже понравилось бы Сале. Не так уж часто кланялись ей там, где она имела несчастье родиться. Но… сейчас у нее хватало забот помимо честолюбия!

Морозный воздух слегка обжигал, покалывая кожу тонкими стеклянными иголками. По ту сторону Рубежа так холодно не бывает никогда. Сале ловко присела, сгребла в ладошку скрипучий снег и, слепив упругий комок, запустила им в стойку ворот под одобрительное хмыканье сердюков.

Попала.

Ножи и метательные клинья она тоже бросала изрядно. Только мало кто знал об этом ее таланте. А кто знал, тот помалкивал по многим причинам.

В конце улицы послышалось гиканье, конский топот. Возвращались сердюки, отправленные утром в лесную засаду. Похоже, не поздоровилось черкасам сотниковой дочки! Смышлен пан Юдка, ох смышлен в делах тайных… И Гриня этого знал, на что купить: видишь свою Оксану? Жива, здорова, по тебе сохнет. Вот теперь сгоняй по-доброму к панне сотниковой, передай, что велено, да с усердием – и забирай девку! Хоть завтра свадьбу сыграем!

И не ей, Сале Куколке, судить парня! Он за любимую чужих людей под лихую смерть подставил, а она? Что бы она сделала, лишь бы своего Клика спасти? Мир бы сожгла, не то что чужих в могилу спровадить – да без толку все. Делай не делай, жги-полыхай, хоть пополам перервись – нельзя лопоухому помочь было, никак нельзя…

Все! Хватит! Не вспоминать!

Кажется, на миг у нее снова стали настоящие глаза – недаром же тот сердюк, что постарше, странно скосился на пришлую бабу. С сочувствием, что ли, с опаской? с подозрением?!

Пусть его косится!

Сале заставила себя с извечным бабьим любопытством взглянуть на приближающихся всадников – и едва не вскрикнула. Так кричит ребенок, сунув руку в крапиву; так наступают на гадюку. Обычное зрение чуть запоздало, и лишь через мгновение Сале осознала: иссиня-черный сполох над всадниками, столь испугавший ее впопыхах, – двойной. Первый язык его клубился над санями, из которых торчали две пары ног, а второй жадно облизывал рыжебородого мужчину, ехавшего впереди кавалькады.

Юдка!

Консул был ранен, и ранен опасно. Если вовремя не оказать помощь…

Почти сразу взгляд женщины наткнулся на долговязого воина с прямым, нездешним, мечом у пояса. Рядом с ним, держа руки на рукоятях пистолей и посмеиваясь в усы, ехали трое сердюков постарше.

Рио!

Значит, где-то рядом должен быть и к'Рамоль, которому местные знахари-шарлатаны в подметки не годятся! Юдку надо спасать, он обязательно должен выжить, консул им нужен позарез, без него…

Женщина умом не вполне отчетливо понимала, что означает это «без него…», но сердце подсказывало: в чужом Сосуде потерять консула, который в обход правил предупредил чужаков о заговоре Малахов, – глупость и безрассудство.

Чтобы не сказать большего.

– Рио! Где к'Рамоль?!

Сперва ей показалось, что она заглянула в колдовское зеркало – таким опустошенным, выжженным показался ей ответный взгляд героя.

– Застрелили его, Сале. Понимаешь… совсем застрелили. И Хосту – тоже.

На миг она растерялась. Внутри оплыл слезами кусок подтаявшего льда – не помогла ни маска, ни пустота… Взять себя в руки! Немедленно! Сейчас нужен лекарь. И если сердцееда к'Рамоля волей судьбы больше нет среди живых…

Она обернулась к ехавшим следом довольным, ни о чем не подозревающим сердюкам.

– Лекаря, быстро!

– Благодарю за заботу, сиятельная пани! – с некоторым усилием усмехнулся Юдка. – Тому хлопцу, что в санях, лекарь таки потребен!

Кого он хотел обмануть? Сале прекрасно видела, что консул держится из последних сил. Проклятье! Дура несчастная! Он ведь еще и раненого сердюка держит, не только себя!

Она сбежала с крыльца и остановилась перед замешкавшимся всадником в сером жупане, широких черных шароварах и смушковой шапке.

Впилась взглядом в изумленно вытаращенные на нее карие глаза.

Не отпустила.

– Скачи за лекарем! Живо!

Только снег взметнулся из-под копыт.

Да, здесь ее и без того невеликие силы киснут, как молоко на солнцепеке, – но на такое… грех скряжничать. Иначе этот болван-десятник до вечера бы за лекарем собирался!

С коня консул слез сам.

– Да ты никак ранен, пан Юдка!

В дверях стоял сам пан Станислав, в мятой ночной сорочке и накинутой поверх нее медвежьей шубе, без шапки, в остроносых домашних туфлях на босу ногу.

Озабоченный отец семейства. Как здесь говорят?.. Ах да – пан добродий.

– Вэй, пан Станислав, разве ж незамужние девки умеют ранить? Смех, не рана…

– Ну-ну, – похоже, Мацапура-Коложанский прекрасно все понял: и то, что рана серьезная, и то, что Юдка не хочет показывать этого при сердюках. – Удачно ли на охоту съездили?

Сердюки разом заухмылялись. Как же: с победой вернулись, и пан доволен, вон, шутить изволит!

– Удачно, пан Станислав. Поглянь, какую козочку заполевали!

Юдка медленно, нога за ногу, двинулся к дому. А Сале не удержалась и вслед за Мацапурой подошла к остановившимся саням.

В смятых плащах, брошенных на дно розвальней, лежали двое: Гринь, брат урода-младенца, и уже виденная Сале сотникова дочка. Оба были без сознания. «Девчонку просто оглушили, оправится быстро, – сразу определила Сале, – зато парень плох. Только на Слове консула и держится».

– Да то ж панна Яринка! – вполне натурально всплеснул руками Мацапура, и любой, кто не знал веселого Стася, вполне мог увериться: зацный пан искренне удивлен и огорчен тем положением, в котором оказалась девушка. – А ну, живо! Хлопца до хаты, пусть лекарь его пользует, а о панне Ярине я сам позабочусь…

Пан Станислав уже забирался в сани, как был, в шубе и в ночной сорочке. Уселся на передке, взял в руки кнут, обернулся к стоявшей рядом Сале.

– В замок отвезу, там за ней присмотрят! – Губы Мацапуры расплылись в добродушной улыбке. – Перевяжут, вином напоят, чтоб кровью не изошла. Кровь молодая, чистая, нельзя, чтоб панночка ею изошла, никак нельзя!

И Сале поняла, что имеет в виду пан Станислав.

* * *

…Консула она тогда, при первой встрече, узнала сразу. Добро б просто узнала! – ловчим псом вывела спутников прямо на него, идя по невидимой ниточке быстро слабеющего следа. Да, здесь ее способности уходили водой в песок – но она успела дотянуться верхним чутьем. Успела и расслабилась, решив, что миссия, ее последняя миссия, практически завершена…

Как бы не так!

Оказалось, что все еще только начинается!

Вернее, началось раньше.

Ну кто, кто мог знать наперед, что этот ироничный красавчик Рио, рубаха-парень и рубака-парень, стеснительный благодетель многодетных побродяжек, – двоедушец?!

Нет, то, что герой находится под заклятием, Сале, конечно, знала – но она и подумать не могла, что дело обстоит настолько серьезно! Ведь тогда, при Досмотре, когда строго прозвучало: «Вы пытаетесь провести через Досмотр второго человека? Вторую личность?» – она растерялась. И испугалась. При последующих словах Малаха-Досмотрщика: «Вам известно, что лиц, уличенных в нарушении визового режима, постигает административная ответственность?»

Однажды ей довелось видеть, что бывает с теми, кто пытается пересечь Рубеж нелегально. В ушах до сих пор звучит вопль неудачника, возомнившего, будто он может беспрепятственно миновать Досмотр. Он был самоуверен. У него имелась действительно стоящая контрабанда, за такую любой чародей с радостью опустошит свою казну; и он рассчитывал… не рассчитал.

Он кричал долго, пытался сопротивляться… Потом по ту сторону Рубежа, куда он так стремился, упала его пустая оболочка.

Бычий пузырь, из которого выпустили воздух.

Наверное, действительно великим магам изредка удается прорваться через Рубеж – силой или обманом. Краем уха Сале слыхала о случаях прорыва, хотя Малахи и не любят распространяться о своих неудачах. Однако живьем она ни одного нарушителя не видела.

Сале запаниковала (хотя страшная и малопонятная «административная ответственность» угрожала сейчас отнюдь не ей) – и неожиданно услышала обращенные лично к ней слова Малаха-Досмотрщика:

– В принципе, мы можем сделать некоторое исключение из правил для вашего спутника.

Сале не поверила своему внутреннему слуху! Малах предлагал ей…

– У вас есть вещь, которая могла бы помочь нам в работе. С ее помощью значительно легче отслеживать запрещенные к провозу сущности и вибрации…

Сале сразу поняла, на что намекает Малах. Это бабнику к'Рамолю и простодушному герою Рио она потом соврала первое, что пришло на ум: «Крючок для ловли саламандриков»! Нет, это и на самом деле был крючок, только ловилась на него дичь куда более серьезная. Чужие Слова, даже непроизнесенные вслух (или, как называет их консул, – Имена). Артефакт на самой грани дозволенных к провозу через Рубеж; и то лишь при наличии заверенной декларации с обязательством возвращения имущества.

Она не колебалась ни единого мгновения, ибо этого мгновения ей попросту не дали. И вовсе не уловила, в какой момент оказалась вместе со спутниками вне Рубежа – без крючка, но, как позже выяснилось, на крючке. В тот момент Сале не могла думать ни о чем, а в голове истеричной мухой билась одна-единственная мысль: «Пронесло!»

Потом было чужое село, бегущие люди, избитый парень со странным младенцем на руках, хата, вооруженные гости, грохот огненных самострелов (не впервой доводилось Сале видеть такое, не впервой; в одном из дальних Сосудов подобные штучки были куда опасней…); и, наконец, – встреча с консулом.

Удача?

Провал?

Консул, конечно, себе на уме – но, хорошо хоть, предупредил! Только теперь Сале поняла, как их ловко подставили! И кто? Сами же Рубежные Малахи! Придрались к Рио-двоедушцу, вынудили дать взятку – и все, обратный путь для них закрыт! Проклятье, попасться, как сопливой девчонке, с перепугу согласной на все и с кем угодно! Дура! Набитая дура! Надо было плевать на Рио, возвращаться, брать того лысоватого Убийцу Драконов – или, если бы Рио пощадили, выписывать на него вторую визу… Время? Да, время бы они потеряли, зато тогда уж комар носу не подточил бы! Хотя… Если их и впрямь решили подставить – подставили бы так или иначе!

Одно странно: из-за кого весь сыр-бор? Из-за нее, Сале Куколки? Да кому она нужна, колдунья-недоучка! Из-за героя-двоедушца?! Так чего проще было – подвергнуть сразу «административной ответственности», и дело в шлеме! Спутники Рио вообще пустышки…

Значит, остается ребенок.

Малахи не хотят, чтобы он оказался по ту сторону Рубежа!

Только сами же Малахи перед этим и отдали распоряжение доставить ребенка в местный Сосуд!

Голова кругом идет… ну что, Куколка, еще побарахтаемся или как?!

Сале криво усмехнулась.

Она вполне отдавала себе отчет, что «побарахтаться» ей могут и не дать.

* * *

– Ну, хто туточки ликаря пытал?

В дверях коморы, где лежал пластом надворный сотник, воздвиглись: посередке – овчинный кожух с обшитым черкасином подолом, снизу и сверху соответственно, – растоптанные чоботы из войлока-стеганки и лихо сбитый набекрень малахай. Внутри этого изобилия, кочерыжкой в капусте, прятался на диво румяный дедуган, хитро поблескивая глазками-маслинками из-под заиндевелых бровей.

«И когда это он успел? – мимоходом отметила Сале. – Верховой едва-едва коня в стайню отвел, а он уже следом! Да и второй раз топота слышно не было. Пешком прибежал? Или на пузыре воздушном прилетел, о котором консул рассказывал?»

– Это ты, что ли, лекарь? – без особого радушия поинтересовалась она.

По тону сказанного сразу чувствовалось: в лекарские способности деда женщина не верит ни на грош.

– Ни, який же я ликар, ясна пани? – искренне удивился дед, разоблачаясь и шмыгая носом-картошкой. – Пасичник я, Рудый Панько, тут, окромя вас, меня всяка собака знает! И пан Юдка знает, мы пана Юдку с Божьей помощью третий раз за пейсы из домовины тащим! Вы, пани ясна, не терзайте серденько, я не ликар, от меня ему вреда не будет…

– Пусти его! – прохрипел с кровати Юдка, и Сале подчинилась.

Пасичник, у которого под кожухом обнаружилась очень даже приличная, чуть ли не щегольская, чумарка на вате, мигом оказался рядом с кроватью. И принялся споро извлекать из принесенной с собой латаной торбы какие-то скляницы, горшочки и узелки, выставляя их на столик в одному ему ведомом порядке.

– Славно тебя стрелили, жид, славно, лысый бес начхай им в кашу! – бурчал дед, ловко сдирая присохшую повязку и со знанием дела осматривая рану. – Хто ж это так?! Ой, славно, аж завидки берут…

Сале присела в углу; смотрела, слушала. Дед явно был не прост, но женщина все еще не до конца верила, что этот замшелый хитрован сумеет поднять консула на ноги. Лучше здесь остаться. Мало ли? Вдруг знахарю помощь потребуется? В лекарском деле Сале кое-что смыслила, хотя и недостаточно, чтобы самой вытянуть умирающего (в последнем она не сомневалась!) консула с того света.

– Дочка сотникова, Ярина, из мушкета саданула, – Юдка закашлялся, на губах у него выступила кровавая пена, пачкая усы.

Сале порывисто встала, но Рудый Панько, не оборачиваясь, махнул ей рукой.

– Сидите, пани ясна, бросьте тугу-печаль, все ладом выйдет! Пан Юдка такой орел, что хоть сала не ест, зато горелку кухлями свищет, его ни християнская, ни жидовская погибель не возьме – подавится…

Удивительное дело: в здешних краях Прозрачное Слово, прилагаемое к любой визе, действовало далеко не лучшим образом; а в случае со старым пасичником – и вовсе из рук вон плохо. Треть сказанного дедом оставалось малопонятным, и приходилось больше догадываться по смыслу.

Сале села обратно, но сидела словно на иголках.

– Не в попа, не в дяка кров, мов юшка з буряка, – скороговоркой забормотал меж тем Панько, чуть не тычась бороденкой в открытую рану, – тою кров'ю гоять раны молодого юнака… перший у верши, третий в очерети, п'ятый – проклятый…

Сале с изумлением вслушалась, даже без смысла вжилась в ритм… Пасичник читал заговор! И добро б из простых! Пожалуй, такого не смог бы и покойный к'Рамоль… не срывая чужого Слова, подложить свое!..

– Добряче тебя дивчина приложила, всякого ей счастья и парубка доброго, – странным образом умозаключил Панько, закончив нашептывание и занявшись собственно раной. Безмолвно возникнув в дверях, слуга поставил у кровати медный тазик с горячей водой и вновь исчез. Сале не слышала, чтобы Рудый Панько кого-нибудь звал. То ли слуга сам догадался, то ли дед еще с крыльца распорядился.

В ход пошли остро пахнущие мази, медовые соты, серый порошок с запахом цветочной пыльцы. Лоскуты для перевязки тоже нашлись в торбе, причем на удивление чистые.

Пулю от мушкета, невесть как оказавшуюся в корявой ладони деда, тот аккуратно завернул в платок и спрятал за пазуху.

– Ну, ныне узвар сготовим, напоим тебя, пан Юдка, – и плясать тебе гопака у меня в хате!

Панько обернулся к исходившему паром тазику, мимоходом мазнув взглядом по застывшей в углу Сале. Только тут до женщины дошло, что вода в тазике кипит и не думает успокаиваться. Вот тебе и дед!

А дед тем временем увлеченно бросал в кипяток горсти сушеных травок и продолжал без умолку болтать, обращаясь в основном к тазу и Сале (консул, похоже, все истории Панька знал наизусть и сейчас впал во временное забытье).

– Ты, пани ясна, за пана Юдку не держи заботы! Рудый Панько и живого вылечит, и мертвого подымет!.. Хотя мертвяки – дело особое, про них все больше пан Станислав слухать любит… Зазовет к себе и просит (слышь, пани ясна, просит! – а не велит!): «А ну, диду, набреши-ка мне страшну байку про опырякив!» Ну, про утопленницу там, про дидька лысого, про чорта-немца… Рудый Панько баек много знает: что сам видал, что дедусь мой (тоже Рудый, и тоже Панько) по вечерам брехал, что батька… Любит он, пан Мацапура, про мертвяков байки, пуще баб с горелкой любит! Прям як паныч из Больших Сорочинцев – помню, все у меня те байки выспрашивал да пером гусиным в малой книжечке малевал. После укатил к москалям, аж в самый Питербурх; байки мои там, сказывают, друкует, про души мертвячьи, а народ читает да нахваливает: «Он бачь, мол, яка кака намалевана!» Вот паныч и вовсе-то загордился: шинель напялил, нос задрал и по ихнему клятому Невскому прошпекту гоголем – гоп, куме, не журися, туды-сюды повернися…

До непутевого паныча из Больших Сорочинцев и маловразумительной дедовой болтовни Сале не было никакого дела. Ее гораздо больше волновало состояние пана Юдки – но консул, кажется, уже начал приходить в себя. Щеки порозовели, обвисшая было борода браво встопорщилась; пан Юдка открыл глаза и, закряхтев, приподнялся на локте:

– Ты, Панько, самому турецкому султану баки забьешь! Узвар готов, или как?

– Готов, готов, пан Юдка! Пей на здоровьечко!.. А скажи-ка, пан Юдка, чи много нынче народу полегло?

– Да десятка два будет, – консул, отдуваясь, на миг оторвался от огромной чашки, из которой с шумом хлебал снадобье.

– А болтают люди, и чужинцев там двоих положили? – в тенорке пасичника вьюнами в бочаге мелькнули странные нотки, не имевшие ничего общего с его предыдущей болтовней. – Врут, что и души-то пропащие, не крещеные, не в обиду почтенному жиду?

– Положили, Панько, положили. На просеке в снегу и остались.

– Добре, добре, – меленько покивал дед. – Треба будет съездить, глянуть… може, на что и сгодятся. Кожушанок им под голову подстелить, чтоб опосля моль не тратила, или лозиной обмерить, для новых ульев…

«Вот тебе и дед! – вовсе изумилась Сале. – В этом Сосуде что, одни некроманты собрались?!»

– Съезди, – равнодушно кивнул Юдка, возвращая пасичнику опустевшую чашку. – Слушай, кликни там кого-нибудь, нехай мне чарку вудки принесут да товчеников, что ли, с карасями! И хрена чтоб не жалели, гои необрезанные!

«Выживет!» – с облегчением вздохнула Сале.

* * *

…В книгах она все-таки покопалась, как и собиралась. Темнело здесь рано, однако предупредительный молчун-слуга вовремя принес три витых серебряных шандала, на семь свечей каждый, и установил их на редкость удачно, так что Сале даже не пришлось прерывать своих изысканий. Впрочем, ничего особо нового ей на этот раз не подвернулось. Разве что два косвенных подтверждения тому, что пан Мацапура ошибался, переводя без счета кровь младенцев, – для «Багряных Врат» под чистой кровью подразумевалась скорее всего кровь девственницы.

«По крайней мере, мне это не грозит», – криво усмехнулась Сале.

Дневной отъезд милейшего Стася с раненой девушкой в санях говорил об одном: эту ошибку зацный и моцный пан успел осознать. И если он сумеет сдержать свою поистине звериную похоть…

Ладно, завтра выяснится.

Женщина уже собиралась погасить свечи и, отобедав (или отужинав? все перепуталось!), ложиться спать в одиночестве. Хозяин явно решил заночевать в замке, и это Сале вполне устраивало. Не устраивало ее другое: строка вверху заложенной перышком страницы.

«…ночь, когда запредельные силы проникают на короткий срок в мир человеческий, и мощь всякого колдовства увеличивается многократно…»

Она поспешно захлопнула книгу. Пламя свечей дрогнуло, колыхнулись тени на стенах библиотеки, и на миг Сале показалось, что пошатнулся сам дом от фундамента до крыши. Хотя это, конечно, была лишь иллюзия.

Про чудесную ночь ей уже говорил Мацапура. Как он сказал?.. «Ночь на Ивана-Купалу»?! Скорее всего пан Станислав знал, что говорит: по-видимому, в эту ночь их шансы нелегально прорваться через Рубеж значительно повышались. Вот только… Путем несложных вычислений Сале успела определить: ночь на Ивана-Купалу, которой надо было ждать около полугода, наступит ровно за сутки до истечения срока их визы. Разумеется, ни герой-двоедушец Рио, ни его ныне покойные спутники не знали, что в действительности означает «истечение срока визы».

Невозвращенец, уколотый золотой иглой, просто-напросто умирал. Причем эту смерть не назвал бы легкой даже добродушный пан Мацапура.


Она проснулась затемно, за два часа до рассвета, как и приказала себе, засыпая. В комнате стоял кромешный мрак: свечи погашены, дверь плотно прикрыта, шторы на окнах задернуты – ни лучика, ни искорки звездного света!

Пора.

Пора вершить задуманное.

Сале несколько раз глубоко вздохнула. Закрывать глаза в этой темноте было совершенно не обязательно – но привычка взяла свое. Веки смежились, мысли одна за другой канули вниз, в темный омут внутренней бездны, растворяясь в ней; тьма перед глазами постепенно наполнилась внешним светом, проступающим оттуда, из-за грани плотского мира…

Кеваль – означает «Проводник».

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

…отстань!

Не слышит.

Уйди!.. дай сдохнуть…

Не хочет слышать.

Ты не сын мне! Ты – палач, ты – убийца матери, лишивший меня Ярины; ты – подлый выродок, что глумливо разрывает могилу отца своего, забавляясь голым черепом, силой пробуждая останки к чудовищному подобию жизни… отыди от меня!

Теплые пальцы с осторожной властностью раскрывают створки драгоценной раковины; вынимают золотую осу из медальона.

Чего ты хочешь, маленький ублюдок?!

Сизая мгла клубится за единственным окном. До восхода не меньше двух часов, и Древо Сфирот оплывает мутным киселем, тем соком, что, даже загустев, не останется на стволе янтарной капелькой – мгла исподволь обволакивает спящую жизнь, и черные остовы тополей еле-еле проглядывают вдали, тянутся из савана бессильными руками мертвеца.

Ну отпусти же меня… молю!

Дай не-быть…

У стены напротив, на дубовой кровати с резной спинкой, прямо в смятых простынях – женщина. Нагая. Незнакомая, чужая. Сидит, бесстыдно скрестив ноги. Плотно сомкнуты тяжелые веки, прошитые лиловыми строчками вен, и залегли мешки под глазами, темнея озерными бочагами. Смеюсь неслышно. Сын мой, враг мой, что ты делаешь в этих покоях, рядом с этой женщиной?.. не отвечает. Замер в дверях истуканом, держа на ладони золотую осу; ежесекундно облизывает языком вывернутые губы. Ты похож на меня не только лицом, да? Ты тоже любишь Хавиных дочерей?.. не отвечает. Конечно, ведь тебе еще не дано их любить по-настоящему, тебе еще не исполнилось тринадцати месяцев, как смертным должно исполниться тринадцать лет, прежде чем их «нэр-дакик», духовная сердцевина, оплодотворится истинной душой, итогом совершеннолетия… Зачем же ты пришел сюда? зачем смотришь? зачем принуждаешь меня смотреть?

Ладонь теплая, спокойная, и шесть тонких пальцев слегка согнуты в суставах, словно держат не осу, а спелый персик – боясь раздавить, брызнуть ароматным соком.

Зачем?!

Часть сыновнего тепла в ответ переливается в меня нежданным подарком. Сопротивляюсь. Как могу, как умею, ставлю преграду за преградой. Увы, потуги тщетны – тепло движется помимо моей воли. Я согреваюсь, я сдаюсь, презрев гордыню; я ем Хлеб Стыда, обжигаясь им, захлебываясь, и искорка внешнего света сама собой пробуждается в остатках… останках каф-Малаха.

Уголь в пепле погребального костра; рдеет случайным отсветом-милостыней.

Смотрю.

Женщина некрасива. Не только лицом; телом тоже. Вялые груди смотрят в стороны сосками, не знавшими прикосновения губ младенца, руки густо покрыты белесым пушком, лежат на костистых бедрах двумя сбитыми влет птицами, и складка простыни едва касается раскрытого лона. Аура над женщиной тоже некрасива: знакомый кисель, матовый, бледный, какого полно за окном – без лазури мечтаний, без кровавого багрянца похоти, без ажурной зелени грез.

Пустота; между полночью и восходом.

Вглядываюсь.

Да, правда. Женщина не здесь. Здесь лишь тело, бренное тело, чья нагота бессмысленна и бесполезна. Ткни это тело каленым железом, опрокинь на спину и сотвори насилие, ударь по щеке наотмашь – не заметит.

Зачем мы пришли сюда, сын мой?!

– Лети…

Куда?!

Ладонь движется вперед. Цепляюсь лапками за линии жизни и бугры достоинств, словно надеясь изменить судьбу младенца; раздраженно бью крыльями, закручивая воздух смехотворными вихрями; сотрясаю пространство гневным жужжанием.

Тщетно – меня просто-напросто стряхивают.

Сижу на женской ключице. Рядом, чуть выше, – подбородок. Неожиданно твердый, резко очерченный. Кожа подо мной еще упруга, но это ненадолго. Это все ненадолго; и я в том числе. Раздражение заполняет меня целиком, без остатка, мутный яд течет во мне, мутная мгла без надежды на рассвет, сухие руки меня-былого обиженно тянутся к съеденному тучами небу, и я чувствую: сдерживать злобу больше нет сил.

Осиное жало впивается в бесчувственную плоть.

Жалю, чем могу.

Не испытывая облегчения.

Аура вокруг женщины закручивается водоворотом, меня втягивает в воронку, и, прежде чем захлебнуться этой гнилостной мутью, я успеваю заметить: мой сын стоит на пороге, по-птичьи склонив голову к плечу.

Он улыбается.

* * *

Грязь чавкает под ногами. Легкие туфельки на каблуке-шпильке совсем не приспособлены для хождения по болотам, по мокрым склонам, текущим оползнями глины, – но тем не менее… и липкая жижа почему-то не задерживается на атласе лакированной кожи. Поодаль, до половины утонув в осоке, стоят рядком плакучие ивы – свесили желтеющие косы до самой земли, изумленно глядят вслед.

Гляжу и я.

На легкие туфельки, на белую пену кружев вокруг корсажа на китовом усе, на роскошь платья из розовой тафты, чья шемизетка сплошь расшита соцветьями изумрудов и бриллиантов; а над всем этим великолепием царит сияние жемчужных нитей в волосах. О, восхититесь! – юная красавица стремглав бежит по кочкам и лужам, вишневым цветом порхает над зарослями чертополоха, мотыльком огибая топкие места, смеясь над растопыренными колючками терновника…

Да, я понимаю.

Она, та некрасивая женщина в простынях, – такой она видит себя здесь, в Порубежье.

Завидую; мне никогда не увидеть себя-прежнего даже в грезах.

Увидеть – значит стать, а для меня это потеряно.

Дальше, начинаясь близ ореховой рощи, проглядывают из тумана деревянные столбы. Длинная, бесконечная вереница; каторжники бредут по этапу. Сочувствую: бывшие деревья, мы с вами одной крови, пролитой на потеху врагам. На столбах рядами натянуты жилы из металла, украшенные стальными репьями. Ржавчина густо испятнала ограждение, запеклась повсюду бурой коркой, и нижний ряд жил тонет в грязи, сливаясь с ней. По ту сторону – опять болота, холмы, деревья и сухой кустарник. Все так же, как и здесь, но красавица в бальном платье смотрит вдаль с тоской во взоре. Ей смертельно хочется туда, за жилы из металла, за рукотворный репейник.

Да, я понимаю.

Она, та некрасивая женщина в простынях, – таким она видит Рубеж изнутри.

Засмеяться бы, но нечем.

Меня здесь нет, я здесь случайно… я – яд в чужой ауре.

Туфельки несутся двумя обезумевшими лодочками, рукава знаменами полощутся на ветру – быстрее, еще быстрее! Только тут до меня доносится отдаленный лай, переливчатая, почти членораздельная злоба: там, во мгле, свора идет по следу. По следу юной девушки с жемчужными нитями в волосах, по следу некрасивой женщины в смятых простынях, рискнувшей явиться в Порубежье без надежды прорвать и уйти.

Дочь любопытной Хавы, что ты здесь делаешь?!

Лай вдруг стихает, будто невидимые псы потеряли след. Но радоваться нечему: по ту сторону ограждения из-за приземистого холма выезжает одинокий всадник. Жеребец под ним отливает аспидной чернотой, горделиво ступая по земле; сам всадник почему-то одет в пышный наряд кастильского дворянина, каких много собиралось поглазеть на костры соплеменников старого рав Элиши. В облике всадника есть все: кожа и шелк, парча и бархат, пряжки и эполеты, ножны длинной шпаги у бедра, лаковые голенища сапог и перо на широкополой шляпе. Даже плащ на нем того цвета свежих роз, который получается лишь при смешении кармина с персидским кобальтом… нет лишь главного.

Лица нет, рук нет – вместо открытой взгляду плоти ровно дрожит голубоватое сияние.

Свет в мирских одеждах, верхом на жеребце из мрака.

Да, я понимаю.

Она, та некрасивая женщина в простынях, – таким она видит Самаэля, гордого Малаха, чья власть зиждется на силе… да, я понимаю.

И еле удерживаюсь, чтоб не закричать; хотя кричать мне нечем.

Меня здесь нет, я здесь случайно…

Самаэль подъезжает к ближайшему столбу. Спешивается. Ленивый свет вытекает из-под обшлага, трогает металл репья, ласкает ржавчину. Пространство между кружевным воротником и шляпой вспыхивает пламенем свечи: белая вершина, чья суть – Благо, голубая сердцевина, чья суть – Уничтожение, и красное основание, чья суть – Поддержка. Мгла вокруг Малаха редеет, рвется клочьями тумана, но вместо звезд в небе проступают искрящиеся буквы. Йод, Шин, снова Йод, и снова Шин, и снова – слово «Бытие», многократно подхваченное небосводом.

Красавица останавливается.

Ее бег завершен.

– Подойди, Проводник, не бойся! – говорит Самаэль.

Ржание вороного жеребца эхом вторит ему.

Бальное платье – у столба. По эту сторону заграждения. И псы совсем умолкли в туманной дали. Словно умелые псари дернули сворку, уводя клыкастых питомцев прочь от добычи. Двое стоят, разделенные колючей паутиной: Существо Служения и душа одной из дочерей Хавы.

А вокруг все так, как хочет видеть смертная.

– Ты все-таки боишься, Проводник? – спрашивает Самаэль. – Ты не ожидала встретиться здесь со мной?

– Да, боюсь, – отвечает красавица.

Голос ее тускл.

Засиженное мухами стекло – вот ее голос.

– Почему?

В ответ стекло трескается отчаянным воплем.

– Потому что ты предал меня! Потому что я выполняла твой приказ, о могучий Самаэль, когда отправилась сюда за этим чудовищным ребенком! Ты… ты обещал мне, что это будет последнее, самое спокойное задание, что после него ты выведешь меня из мира-мертвеца, из треснувшего Сосуда! Ты обещал; ты клялся непроизносимым Именем Творца о четырех буквах! И что же?! Теперь Рубеж наглухо закрыт для преступницы, и меньше полугода отделяют меня от смерти! Где справедливость?! Ты лжец, великий Малах! Слышишь?! Я, Сале Кеваль, Проводник, утверждаю: Ангел Силы, ты подлый лжец!

Тишина.

Лишь огонь лица Самаэля теперь течет вверху пурпуром, а внизу – белоснежным молоком.

Голубая сердцевина, чья суть – Уничтожение, неизменна.

– Это все, Проводник? Все, что ты хотела сказать мне, воровским образом явившись в Порубежье?

Без гнева, без злобы – одно равнодушие царит в вопросе Самаэля.

Сале Кеваль (теперь я знаю, как зовут некрасивую женщину в смятых простынях!) молчит.

Кажется, она выгорела.

Дотла.

Напротив нее стоит высокий воин: двуслойный панцирь с алыми шнурами надет поверх черно-синего кафтана, рогатый шлем с пятирядным нашейником «кабанья холка», на блестящих пластинах набедренников красуются по три бабочки из полированной меди. У пояса – меч в ножнах с чехлом из медвежьей шкуры; за плечом висит лук, туго обтянутый лакированным волокном пальмы.

Между налобником шлема и нижней частью «кабаньей холки» – свет.

Мертвенный, холодный свет букв в небе.

– Я никогда не лгу, Проводник. Не умею; не способен. И никогда не оправдываюсь – запомни это, если не хочешь смерти более страшной, чем просто смерть. Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет…

Позади хозяина надрывно стонет гигантский нетопырь, в нетерпении дергая кожистыми крыльями.

Вороной жеребец – в прошлом.

– Так должно быть, и так будет, – заключает Самаэль после долгого молчания. – Но Десница в лице этого старовера-Рахаба, этого олицетворения трусости и ожидания, чья сущность – Досмотр чужих карманов… Впрочем, это не твое дело, Проводник. Забудь. Ты поняла меня?

– Я поняла тебя, великий Малах, – судорожно кивает Сале, закусив губу.

– Ты хорошо поняла меня?

– Да. Я хорошо поняла тебя, Ангел Силы.

Бунт женщины умер, не начавшись.

Так смолкает невольный богохульник перед тяжестью косматых туч над головой, чреватых бурей.

– Запомни, Проводник: то, что случилось с вами при Досмотре, – ошибка. Умысел осторожного Рахаба и моя невольная оплошность. Я властен, но не могу исправить ее. И поэтому обычный путь назад для тебя закрыт. Знаешь ли ты пути иные? Способна ли повести спутников через Порубежье?

– Багряные Врата, – еле слышно бормочет женщина, но Самаэль слышит ее, удовлетворенно кивая.

Слышу и я – ведь меня здесь нет… меня вообще нет.

Слышу, захлебываясь Хлебом Стыда, ибо счастлив, что грозный Ангел Силы не видит меня-нынешнего.

Прав был рав Элиша, тысячу раз прав, ругая меня последними словами и называя болтуном! Сглазил!.. – подслушали. И Рубежные бейт-Малахи начали охоту за моим сыном едва ли не с момента его зачатия!

– …Хорошо, Проводник. Открывай Врата любым способом, не медли. Я прикажу всей Шуйце пропустить тебя через пограничную полосу без вреда. Тебя, ребенка и тех смертных, на кого ты укажешь мне заранее. Остальные… полагаю, тебе хорошо известно, что бывает с нарушителями. Ты ведь и сама в некотором роде… нарушитель?

Напротив Сале – строгий мундир болотного цвета, чьи погоны украшены лживыми звездами: буквами Йод и Шин. Кожаный пояс с латунной пряжкой, тонкие ремни крест-накрест по груди, лак чехла для малого пистоля; глянец сапог с высокими голенищами…

Между стоячим воротничком и козырьком фуражки – свет.

Теплый, розовый, словно платье бесплотной красавицы.

– Смейся, Проводник! Смейся вместе со мной, ибо близок час! Воистину, не смешно ли? – кладовые Рубежа ломятся от конфискованных Имен, способных до Страшного Суда подымать мертвых из гробов, темницы Рубежа полны величайшими из великих, а Рахабовы служки ловят тебя на какой-то крючок для отслеживания астральной пыли! Смейся, говорю! Существа Служения в раздоре своем унизились до скрытого обмана, сделав подобных тебе участниками раздора – о потеха! Приказываю: смейся!

Жиденький смешок вырывается из груди Сале Кеваль. Налетевший ветер комкает его, словно пальцы нервной старухи батистовый платок; и что-то урчит в брюхе железного чудовища позади Самаэля.

Тишина.

Грязь пенится под ногами красавицы, налипает на туфельки-лодочки, струится по расшитому серебром подолу… чавкающий рот болота подымается к корсажу, шемизетке… душит крик слюнявым поцелуем, тянется к жемчужным нитям в волосах…

Тишина.

И буквы Йод и Шин в небесах обреченно смотрят вниз.

Меня здесь нет, я здесь случайно… меня здесь нет.


– Что… что ты здесь делаешь, маленький мерзавец?!

Нет ответа.

– Ты подглядывал? Ты никогда не видел голых женщин?!

Мой сын кивает, щелкает застежкой медальона и идет по коридору, оставив за спиной покои с вернувшейся женщиной в смятых простынях.

Я – внутри.

Я перебираю, словно четки, слова Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе.

«Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет…»

Сын мой, похоже, мне теперь надо выжить не ради себя одного.

Не смешно ли?

* * *

Старый, очень старый человек сидит в саду на каменной скамье, бездумно вертя в пальцах сухую веточку жимолости.

Я сижу напротив, на бортике фонтана.

– Почему? – спрашиваю я. – Почему ты не приказал ему встать и идти?!

«Мой правнук умер», – молчит в ответ скорбь на скамье.

– Но ведь ты мог бы?..

«Мой правнук умер, – отвечает молчание. – И какое теперь имеет значение: мог я или не мог?!»

Не понимаю.

Когда я могу – это значит, я делаю.

«Глупый, глупый каф-Малах… Ты полагаешь, свобода – это действие? Ты полагаешь, скрытое непременно должно проявляться? Так однажды уже считал пылкий сын Иосифа и Марьям, когда ушел из Санхедрина, дабы открыто воспользоваться знанием Каббалы: «Постигающий Меня ради Меня зовется Сыном Творца, достойным слов: «Се Человек!» Ради этой истины он кормил тысячи людей пятью хлебами и заставлял мертвых восставать из погребальных пелен! Ради этой истины он бросался Именами направо и налево, как неопытный пахарь швыряет семена в иссохшую землю, не знавшую плуга! Тщетно наставники говорили ему: «Лишь в 5755-м году от сотворения мира, лишь через два тысячелетия без пяти лет после твоего рождения, о сын Иосифа и Марьям, когда лицо поколения станет подобно морде собаки, знание Каббалы откроется многим!» Он же отвечал наставникам: «Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы». И что? Кто увидел смысл за покровами всех этих чудес, творимых им? Единицы, как всегда и везде, единицы… Слово «Каббала» означает «Получение», и получивший не имеет права слепо раздавать полученное, словно безумец, дающий золотушным лекарство от боли в суставах! Приведет ли это к свету?! Нет – такие дары приводят лишь к Хлебу Стыда…»

Молчу.

Он плачет без слез, а я молчу.

Я хотел заставить небосвод пролиться цветами над погребальным шествием правнука рав Элиши, но старик запретил мне это. Он сказал, что ему достаточно слов, которыми ответил мудрый учитель Торы на вопрос своего собственного сына.

Сын спросил:

– Будут ли надо мной скорбеть столь самозабвенно, как над правнуком этого еретика?

– Нет, – ответил учитель Торы. – Потому что ты лев, сын лисицы, а он – лев, потомок многих львов.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

Если б еще Сале понимала… Но нет. Ничего она не понимала, ровным счетом ничего; и меньше, чем ничего, – откуда, из какой грязной клоаки взялся этот кошмар.

Поначалу все складывалось славно.

Выйдя из транса и брезгливо прогнав из коморы дерзкого урода-ребенка, гораздого подсматривать за бабьей щедрой плотью, измученная женщина сразу рухнула обратно, на перину, и провалилась в сон. В обычный, несущий силы и успокоение сон. Как правило, после визитов в Порубежье она спала без видений, но сейчас, впервые в жизни, после злой Самаэлевой шутки с трясиной вместо простого возвращения, все вышло совсем иначе: приснились руки. Теплые руки, до боли похожие на руки Клика, – невидимые, они легко касались нагого тела, и смазанные бальзамом ладони бродили в самых потаенных местах лепестками роз. Истомная нега охватывала Сале, погружая в пушистый мех блаженства, в грезу забытья, а руки все двигались, ласкали, истекали благовонной жидкостью – треск оконной рамы, порыв свежего воздуха, и Сале не удивилась, обнаружив, что летит.

Купаясь в звездах.

Снаружи, в небесах, вместо рассвета царила непроглядная ночь.

«У снов свои законы и свое время», – успела лениво подумать Сале, прежде чем отдаться бродяге-ветру, кружившему ее над сонной землей. Она скучала по рукам, звала их, но те исчезли, а вскоре тишина раскололась вдали гомоном сотен голосов и еще почему-то – отчетливым хрюканьем свиньи. «Не хочу! – капризно подумала Сале, упрекая сон в явной безвкусице. – Не хочу! не надо свиньи! шума не надо…»

Увы, сон упрямился, сворачивая по своему усмотрению и длясь дальше.

Небеса болезненно сменились землей, холодной и каменистой, а покой в свою очередь сменился неистовством шутовского карнавала. Сале несколько раз доводилось вместе с мастером участвовать в стихийных оргиях ради обретения силы, но здесь, в проклятом сне-мороке, творилось нечто уж вовсе непотребное, и главное – совершенно бессмысленное. Вокруг без числа роились всякие смазливые рожи и такие, что в другое время чего только не дашь, лишь бы ускользнуть от этого знакомства; над самым ухом кто-то ухарски свистнул в кулак и дробно расхохотался. «И без твоих лап холодно, слякоть ты эдакая!» – взвизгнул совсем рядом молодой девичий голос. «Ишь, занозистая! – был ответ. – А на рога, егоза?!» Сале вздрогнула и почти сразу больно споткнулась об охапку ухватов, отчетливо заговоренных в три слоя, потому что прикосновение к ним отдалось колотьем в боку. Из черной пасти небес один за другим вывалились, лопаясь и распадаясь, сразу три гроба. «Новенькая? колбасы Хозяину принесла? гляди, чтоб несоленая!» – наскоро поинтересовался у Сале один мертвец широкоплечий и звякнул кольцами оков, мимоходом огладив живот своей собеседницы. «Ну-ка, девка, подыми мне веки!» – Коренастый, почти квадратный урод, похожий на страдающего ожирением карликового крунга, сунул Сале в руки цельнометаллические грабли и в ожидании подставил бельмастую морду. Крутанув грабли способом «Могучая белка ворует орех Йор», женщина отшвырнула нахала прочь и принялась вовсю расталкивать толпу, истово мечтая проснуться, проснуться немедленно – но вдруг оказалась на пустом пространстве.

Одна-одинешенька.

Прямо перед ней возвышалось кресло с высокой спинкой, сделанное если не из червонного золота, то уж наверняка из красной меди, ярко начищенной до почти нестерпимого блеска. Поставив копыта на маленькую красную скамеечку, в кресле развалился здоровенный рогач, надменно разглядывая Сале умными, пронизывающими насквозь глазами.

Поверх мохнатой груди рогача висела цепь с блюдом из олова, на котором был вычеканен какой-то герб; какой именно, Сале не успела разобрать.

– Подарки! подарки давай! – засвистел прямо в ухо неожиданно знакомый тенорок. – Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба, не взяла ничего!

Рогач ждал, лениво пощипывая козлиную бороденку. Наконец ему ждать прискучило; и он притопнул копытом о скамеечку. Сильные руки вцепились в женщину со всех сторон, поволокли за спинку кресла; потная ладонь с силой надавила на затылок, пинок под коленки – и Сале с ужасом обнаружила, что стоит нагая на четвереньках, а насильники толкают ее головой вперед, подсовывая под сиденье кресла. «Целуй! ну целуй же, кошачье отродье!.. – бормотал рядом советчик-тенорок, брызгал слюной в щеку и заводил наново. – Целуй, дура!» Крик застрял в горле Сале, когда она рванулась вьюном, попытавшись вывернуться: сверху, в специальном вырезе кресла, вместо мерзкой козлиной задницы, на женщину холодно смотрело ее же собственное лицо, и из приоткрытого рта слегка тянуло сивухой.

Мокрые губы надвинулись, и больше Сале ничего не помнила.

* * *

– …Бовдуры! Йолопы, три сотни чертей вам в печенку! Где пан Мацапура, спрашиваю?!

Кричат. Громко кричат; непонятно. Это снаружи. А что внутри? Внутри бродило жалкое эхо кошмара, наполняя все тело отвратительной слабостью. Сале открыла глаза и некоторое время лежала без движения.

Тишина.

Отчего-то подумалось: «Если милейшему Стасю ночами всегда снится подобная пакость, то неудивительно, что он предпочитает отсыпаться днем!»

Мысль мелькнула и исчезла, оставив привкус непроходимой глупости.

Уксусный привкус.

– Да чтоб вам в башке клепки поразбивало, бурлаки чортовы! Бежите за паном, говорю!

«Важно бранится! – чуть слышно булькнуло снаружи у самого окна. – Ох, важно… аж кулаки чешутся!..»

Чувствуя себя вконец разбитой, Сале сползла с кровати и, стыдно кряхтя по-старушечьи, стала одеваться. Из полуоткрытого окна (со вчера забыла запереть на щеколду?) зябко тянуло промозглостью; наверное, это было кстати, потому что голова мало-помалу начала проясняться. Суставы невыносимо ломило, надеть сорочку стоило большого труда, а уж натянуть поверх приталенную керсетку, тщательно застегнув ее на все многочисленные крючочки, – и вовсе мучение. Возясь с кашмировой юбкой, Сале обнаружила, что ноги ее до самых бедер покрыты синяками и следами от щипков.

Думать о причине этого безобразия было больно и немного страшно; женщина сунула ноги в сапожки, прихватила полушубок и, охая, пошла на крыльцо.


Снаружи был день, сползающий к вечеру.

А еще снаружи на весь двор горланил пожилой дядька, ежеминутно утирая рукавом нос, больше похожий на сизую сливу. Дядька ругательски ругал караульных «бовдурами» и «йолопами», обещая их отцу знатный «прочухан» на том свете, а матери – плохопонятную «трясцю» и сто чертей с вилами в придачу. Дядька требовал встречи с паном Мацапурой-Коложанским, встречи, как он выражался, «сей же час», а если пан Мацапура занят, то нехай к нему, к сизоносому дядьке, выйдет самолично пан надворный сотник; а еще лучше – пусть его, дядьку, пустят в теплую хату, к пану Юдке, и тогда он расскажет нечто наиважнейшее.

Караульные сердюки переглядывались, хмыкали в усы. Пан Станислав до сих пор не вернулся из замка, и посылать туда за зацным и моцным паном мог решиться лишь сумасшедший. Что касается надворного сотника, то пан Юдка после ранения вряд ли способен был выслушивать наиважнейшие донесения от подозрительного дядьки.

Если вообще был еще жив.

Брать же ответственность на себя, слушать и потом принимать какие бы то ни было решения… этого сердюкам страх как не хотелось.

– О, вот и пани! – Явление Сале вселило радость в сердца караульных. – Слышь, горлопан, ты с сиятельной пани говори! Или проваливай, ежели брешешь!

Дядька шморгнул своей сливой и с недоверием уставился на Сале.

– Чего надо?! – с отменной гримасой поинтересовалась женщина, вкладывая в короткий вопрос все раздражение сегодняшней безумной ночи (дня?!). – Я слушаю.

– Хведир-писарчук в саму Полтаву ускакал, – ни с того ни с сего заявил дядька после некоторого размышления, хмуро уставясь на ближайший сугроб, словно на давно не виденного кума. – Соображаешь, пани? Вот так прямо взял и ускакал с десятком хлопцев. А тут талдычишь им: «Зовите пана Мацапуру!» – отмалчиваются, дурни, чтоб их в пекле смажили…

– Ну и что?

Путешествия некоего Хведира сейчас интересовали Сале меньше всего.

– А то, пани ласковая, что в Валки двое всадников прискакали. Еще вчера, на закате. Коней запалили, и под седлом которые, и заводных, а прискакали. От сотника Логина гонцы: есаул Ондрий Шмалько и с ним куренной отаман, батька Дяченко. Сказывают, на Дунае с турками-нехристями замирение вышло или еще что… Вот Логиновскую сотню к Великому Посту домой услали, на прокормление. Заместо убитых реестровцев две дюжины молодых чуров вписали; а вдобавок еще и ватага сечевиков прибилась, с дозволения пана наказного гетьмана. Вот оно как вывернулось, ласковая пани! Сечевики все сорвиголовы тертые, битые, на соломе смаленные, да и логиновские черкасы тоже не пальцем деланы! Гонцы сотню с обозом недели на две, а то и на полторы обогнали… Выходит, сотник Логин сейчас через Днепр переправляется. Вскорости домой нагрянет, к галушкам да вареникам. Ясно?!

Не нужно было иметь семь пядей во лбу, завернутых на манер малахая Рудого Панька, чтобы понять смысл дядькиных слов. Возвращение домой бравого сотника Логина во главе седоусых ветеранов, прошедших огонь, воду и медные трубы, тем паче что в сотне, по словам самого пана Станислава, реально насчитывалось бойцов сотни две с половиной… Явись Логин сюда в самый разгар территориальных притязаний Мацапуры-Коложанского, да узнай, что дочка его сидит в панских погребах, – гореть Мацапуриному замку сверху донизу!

Сале незаметно улыбнулась.

Ее вполне устраивала любая причина, в связи с которой милейший Стась не захочет тянуть до Купальской ночи с открытием «Багряных Врат».

– Еще что-то принес? – Женщина с наигранной озабоченностью уставилась на дядьку. – Выкладывай!

– Та Хведир же, говорю… В Полтаву ускакал, с челобитной. Валки на есаула Шмалька покинул и ускакал. Какой, говорит, из меня вояка, смех один и это… как его?.. дивное умов помраченье! Он, бурсачья его душа, иной раз как завернет, аж ухи пампухой скрутит! Намалевал бумагу и в Полтаву, разом с хлопцами и куренным батькой. Сказывал, первым делом полтавскому полковнику жаловаться будет на панский произвол; вторым макаром – на подворье самого владыки пойдет. Дескать, пущай велит попам предавать пана Мацапуру анафеме на веки вечные, за грехи тяжкие, как упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого! Хведир – он ученый, балабонит складно, глядишь, и уговорит владыку…

– Не слыхал, из Полтавы они навстречу к Логину не собирались? – внятно спросили из-за спины Сале.

Женщина обернулась.

В дверях, держась за наличник, стоял пан Юдка. «Поглянь, поглянь!.. – зашептались сердюки. – Белый, як крейда…» Действительно, выглядел надворный сотник ожившим мертвецом, но на ногах держался, не падал, и черные глаза на бледном лице Иегуды бен-Иосифа жили своей, яркой и страшной жизнью.

Дядька попятился, машинально крестясь.

– Та слыхал, пан Юдка, как не слыхать, – забормотал он, кланяясь. – Хведир на раде говорил: он в Полтаве задержится, а куренного батьку обратно пошлет, к Логину! Нехай сотник поспешает, если не хочет к родной дочке на поминки вместо свадьбы прибыть!

– Это, значит, дней десять, – раздумчиво протянул Юдка, плотнее запахивая на груди серый жупан. Было видно, что мороз сейчас беспокоит надворного сотника в последнюю очередь, и жест его скорее машинальный, символический. – А если гнать будет…

– Будет! – охотно подтвердил дядька. – Будет гнать-то! Дяченко-куренной – он в седле родился, в седле крестился, под ним аргамаки, что мухи, мрут!

– Значит, неделя, – бесцветно подытожил Юдка. – Вэй, не вовремя…

Сале кивнула, пряча радость глубоко-глубоко, туда, где ее не смог бы высмотреть черный взгляд консула, чудом восставшего из мертвых.

Чудом, Именами и стараниями Рудого Панька, румяного деда-словоблуда.

* * *

– …ну иди, иди ко мне, моя красавица! Гой-да, гой-да! Распрягайте, хлопцы, коней и ложитесь почивать… до Страшного Суда! Гой-да, гой-да…

Колено пана Станислава было толстым и твердым; как и все панское бедро. Оно мерно двигалось под Сале, боком сидящей сверху, будто и впрямь спина крестьянского тяжеловоза, вынуждая подпрыгивать с закаменевшей улыбкой. Совсем рядом поблескивали толстые стекла окуляр. Ни дать ни взять, добрый папаша шутит шутки с дочкой-переростком в домашней библиотеке, перед тем как взять со стеллажа фолиант, доверху набитый исключительно мудрыми мыслями о добродетели. Улыбайся, Куколка, улыбайся… и расслабься, чтоб тебя Тень Венца покрыла!

Слышишь!

– Ну что, пан Юдка, подложил нам с тобой писарчук свинью?! Ешь сало, не ешь, а придется! И турки хороши! – замирение, замирение, чтоб их всех Магометка по второму разу обрезал! Ладно… в полковничьей канцелярии у меня лапа есть. Славная лапа, волосатая, с золотыми цехинами в горсти, – жаль, у владыки полтавского свои лапы втрое волосатей! И зуб на пана Мацапуру-Коложанского… давний зуб, глазной. С дуплом. А ну как и впрямь анафему пропоет, старый пропойца? И тебе заодно, сотник надворный… Слышь, пан Юдка, быть тебе первым пейсатым, которого сам владыка с амвона анафеме предаст! Клянусь гербом Апданк! Все жидовство от радости взвоет! Шучу, шучу… гой-да, кони, снег топчите…

Тихо горела лампа зеленого стекла, бросая тени на горбоносое лицо Иегуды бен-Иосифа. По приказу пана сердюки втащили в библиотеку дощатый топчан и поставили у стены, под фамильным портретом, застелив малой периной и покрывалом вишневого атласа. Юдка долго сопротивлялся, возражал, что негоже ему бока пролеживать в присутствии мостивого пана; но Мацапура был неумолим. В итоге раненый консул волей-неволей лег, сам Мацапура вместо излюбленного кресла опустился на дубовый табурет; а Сале, исполняя просьбу неутомимого на выдумки Стася, вынуждена была присесть к нему на колено. И когда же он угомонится, прекратит забавляться дурацкими качалками?!

По всему выходило, что ой как нескоро.

– Ладно, будем поторапливаться. Не люблю, а будем… гой-да, гой-да, шибче, кони!.. Придется тебе, милочка, вторую ночь без меня коротать – я обратно в замок вернусь, дорожку к Вратам торить! Да по первому снежку дадим коням батожку… Ты не бойся, милочка, я без тебя стучаться не стану. Без тебя, да без пана Юдки с дюжиной сердючков (чуешь, Юдка?!), да без младенчика нашего славного! Гой-да, кони… А скажи-ка мне, милочка: что, твой князь за младенчика пану Мацапуре маеток отвалит?! Малый такой маеток, с курячий огузок, чтоб только хату поставить?

Сале кивнула – и чуть не прикусила язык: так сильно подбросило ее чужое колено.

– Венец из белой кости даст, не поскупится, – сказала она, приноравливаясь к новому ритму. – Верно говорю, даст…

– Из кости? Кость – это хорошо, это славно… чья хоть кость-то? Ну да там видно будет… значит, до Купальской ночи ждать не станем! Небось рада, моя красавица?.. не слезай, не слезай, дай старому Стасю поиграть всласть! Эй, пан Юдка, не помнишь, какие у нас большие праздники на носу?!

Влажные глаза консула смотрели в потолок. Сале осмелилась, пригляделась искоса, и ей показалось: там, в чудной глубине черноты, на самом донышке, по сей час теплится искорка негасимого изумления: «Я еще жив? почему? почему?!» Тонкие пальцы, которым не оружейную рукоять держать, а гусиное перо в чернильницу макать, задумчиво оглаживали рыжий пожар бороды.

– Праздники, пан Станислав? Да уж и не скажу так сразу… Месяц лютый, восьмой день? На той неделе был «Ту-би Шват Эрец-Исраэль», «Новый год деревьев», до месяца березня тихо, а там уже и «Пурим» рядом! «Амановы уши» печь надо, подарки голоте раздавать…

– Да что ты мне свои жидовские вечерницы в глаза тычешь?! Разлегся перед паном, сучий потрох, шутки дурацкие шутишь… Встать!

Словно норовистый жеребец брыкнул задом под Сале. Женщина отлетела к стене, чудом удержавшись на ногах, и больно ударилась плечом о край портретной рамы. Узкоплечий молодчик с картины сочувственно улыбнулся: «Терпи, Куколка, терпи, мне больше терпеть доводится – ты живая, а я вон какой…» Цепь с белым камнем оттягивала шею молодчика, напоминая больше не украшение – груз, навешенный палачами будущему утопленнику. Глубокий вдох, медленный, опустошающий выдох; и когда Сале ощутила себя готовой повернуться, за спиной миролюбиво прозвучало:

– Ладно, пан Юдка, не бери зла в сердце! Сам понимаешь, как оно сейчас… иной раз и не выдержишь. Облаешь слугу верного, под горячую руку. Лежи, лежи, не береди рану-то…

Картина, представшая взгляду Сале, была прежней: пан Станислав на табурете, пан Юдка на топчане. Благодать, семейный вечер. Тихо горит лампа, тихо смотрит молодчик с портрета. Разве что в воздухе разлит терпкий, пьянящий аромат… опасности? крови? чего?! Нет ответа. И, похоже, чем дальше, тем больше становится вопросов и меньше – ответов.

Пан Станислав встал, поправил на носу окуляры.

– Сам сказал, пан Юдка, – бросил он с добродушной ухмылкой, – месяц лютый на дворе. Значит, к тринадцатому числу, к понедельнику, бабы на обед коржи-жилянки подадут да горелку мужьям по-доброму выставят – рот полоскать, чтоб ни крошки не осталось! Великий Пост с тринадцатого заходит, пан Юдка, с Жилистого Понедельника, как у нас, добрых христиан, говорят… А слыхал ли ты, пан Юдка, как в здешних краях да еще в Таврии этот понедельник по-свойски кличут? Когда боженька в сторону смотрит?!

– Мертвецкий Велик-День, – равнодушно отозвался консул, поудобнее умащиваясь на топчане. – Иначе Навское Свято.

– Пять дней осталось, значит… Нам пять дней, сотнику Логину – пять; владыке полтавскому тоже пять, чтобы анафему петь мне за это… как там подсыл сообщил?

– За грехи тяжкие упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого, – с тайным злорадством слово в слово повторила Сале и вспомнила, что собиралась задать милому другу Стасю один вопрос. – Пан Станислав, а что значит «упырь»? Это вроде Глиняного Шакала?

Гулкий хохот был ей ответом. Отсмеявшись, Мацапура рысцой протрусил к левому стеллажу, долго копался, с головой забираясь во вторые ряды, и наконец бросил женщине потрепанную книжицу, заложенную на середине шелковой полоской.

– Читай, милочка! Да вслух читай, дай и нам с паном Юдкой посмеяться…

– «Промемория войсковой енеральной канцелярии по делу Семена Калениченка», – начала Сале, досадуя на саму себя за несвоевременный вопрос; и вдвое – на Прозрачное Слово, за изрядные сбои в переводе. Если б она еще знала, что дальнейший текст будет вообще понятен едва на треть…

– Дай сюда!

Мацапура нетерпеливо вырвал у нее из рук книжицу и прочел сам, нараспев, во всю глотку, подражая площадному глашатаю:

– «Сего году, июля пятнадцатого дня, полковник киевский Антоний Танский прислал в войсковую енеральную канцелярию человека Семена Калениченка и при оном его допрос, в котором допросе показал Семен себе быть упиром, и якобы в городе Глухове и в Лохвици, прийдучой Спасовки сего году, имеет быть моровое поветрие. Пре то з войсковой енеральной канцелярии оный Калениченко и подлинный его допрос при сем в коллегию посылается. А по усмотрению упира оного разсудила войсковая енеральная канцелярия его быть несостоятельнаго ума, и потому оние его слова от него показани знатно по некотором в уме помешательству. О чем колегия да благоволит ведать». Поняла, милочка? – «…показани знатно по некотором в уме помешательству»! Вот оно, просвещение, вот плоды его сладкие!

С топчана хмыкнул консул. Видимо, он понял в этой тарабарщине существенно больше Сале.

Грузное тело Мацапуры плюхнулось в кресло, и бедная мебель взвыла, но выдержала. Книжица полетела в угол, шурша страницами, тень огромного мотылька метнулась по стене, вдребезги разбившись о край стеллажа. В окулярах полыхнул зеленый отсвет лампы, превратив лицо Стася в стрекозиную морду; Сале машинально прикрылась улыбкой – и строго-настрого заказала себе вести лишние разговоры с паном Станиславом о чем бы то ни было; во всяком случае, до возвращения на родину.

А там видно будет, кто кого на колене прокатит.


Меньше всего она жалела, в самом скором времени слушая удаляющийся топот копыт, что ей вторую ночь придется ночевать без любвеобильного Стася.

* * *

Впрочем, до ночи еще оставалось время. Постояв у внешней двери, Сале миг раздумывала: выходить наружу или нет? подышать воздухом на сон грядущий или поразмыслить в тишине о будущем? – но ее отвлек от размышлений знакомый тенорок с крыльца.

Аж дрожь пробила. «Подарки! подарки давай! Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба…» Женщина моргнула, успокоила дыхание и толкнула дверь, ругая подлое сердце свое за пустые страхи.

Раньше она была спокойней… или это иная, скрытая Сале, бездна в глубине, чаще стала являться?

На крыльце раскидывал с сердюками-караульными «дурня» на троих не кто иной, как Рудый Панько собственной румяной персоной. Кожух с лихостью распахнут настежь, изнутри светит зарницей свитка алого сукна; жидкая бороденка пасичника азартно встопорщена, и засаленные карты смачно шлепаются о доски крыльца.

– Король козырей! – брызгая слюной, выкрикивал дед, и глазки его из-под косматых бровей так и горели болотными огнями, что морочат головы путникам. – Что, принял? А?! кошачье отродье!.. А туза не хочешь? Туз, валет!.. Дурень ты, хлопец, як есть дурень, и приятель твой дурень от роду-веку! Подставляй нос!

Явление Сале спасло нос незадачливого сердюка от экзекуции. Нимало не смутясь, Рудый Панько встал, одернул кожух и поклонился женщине в пояс, заблаговременно сняв малахай.

– Звиняй, пани ясна, за шум, за горлопанство! Люблю, шельма сивая, в картишки перекинуться… ох люблю! Мимо шел, дай, думаю, зайду, за здоровье пана Юдки справлюсь! Як он там, а?

Сегодня речь пасичника была гораздо понятней. То ли Слово приноровилось, то ли еще что…

– Пан Юдка на ноги встал, – холодно ответила женщина, всем своим видом показывая нежелание вести светские беседы с дедом. – Сейчас спит, велел не тревожить. Завтра заходи. Или тебе не заплатили как следует?

Умом Сале понимала, что должна быть благодарна деду за спасение консула. Но благодарность никак не складывалась. Ее в пасичнике раздражало все: и дурацкая свитка, подходящая более шуту гороховому, и наглая манера разговора, и подмигивание, и… короче, все, и все тут!

– Га? – Рудый Панько приложил ладонь к волосатому уху, делая вид, что недослышал. – Спит? Ну и нехай себе спит, на здоровьечко! А я уже иду, пани ясна, я геть иду… ось, нема меня…

Пятясь задом к воротам, он зачем-то сунул левую руку себе под мышку, и этот идиотский жест просто взорвал Сале. Не понимая причин бешенства, охватившего ее, как пламя охватывает сухой хворост, она кинулась следом, догнала деда уже за воротами и ухватила за отвороты кожуха.

– Ты чего сюда таскаешься, старый сыч? – с неизъяснимым наслаждением прошипела она в румяное лицо Панька. – Подслушиваешь? Подсматриваешь?! Иди отсюда, и чтоб я тебя…

Панько ухмыльнулся без малейших признаков испуга, вытащил руку из-под мышки и показал Сале здоровенный кукиш. Чудное дело: злоба мигом покинула женщину, оставив после себя щемящий холодок удивления: я кричала? ругалась? нет, правда, – я?!

– Так ты, пани ясна, ведьма не роженая, а робленая? – спросил дед, пристально глядя Сале прямо в глаза. – Роблена, луплена, за три копы куплена? Ну, я так себе и разумел… роблена, та еще и волоцюга – телепаешься туды-сюды, бедолаг за нос бурьянами водишь!..

– Что? Что ты несешь?

– Что несу, то мое, пани ясна… Неужели не довелось слыхивать: ежели при робленой ведьме себе дулю под рукав сунуть, она непременно лаяться зачнет? Кто ж тебя робыв, коли такому не выучил… а еще надо было учить, что руку на ведьмача поднять – лучше в печку сунуть! А ты дида за кожух… Небось пан Мацапура и робыв для своих хиханек? То-то ты доброй волей на шабаш не явилась, и Хозяина не уважила, и упиралась, як коза драна… Теперь жди, пани ясна: быть беде. Скажи спасибо, що не взял притыку с плетня и не погнал по селу! Ох, пан Станислав, Мацапура-Коложанский! – мало тебе земли подмять, еще и чужую силу приваживать стал?! Зря, что ли, Хозяин в твою сторону щепоть соли кинул… ну, значит, так тому и быть.

Сале слушала старика с замиранием сердца.

– Уходи, пани ясна, – неожиданно заключил Рудый Панько. – Собирай манатки и сей же час беги отсюда. Иначе… жди вскорости обратно. Пану Мацапуре больше б Хозяина бояться, чем владыку полтавского… эх, строптивый пан!

Старик махнул рукой и быстро, не оборачиваясь, пошел прочь.

Вечерняя заря светила ему в спину, превращая кожух в подобие алой свитки, сейчас скрытой под дубленой овчиной.


…сердюки, молчаливо пропустившие женшину обратно в дом, переглянулись.

Стоит ли рассказывать ясной пани, что Рудый Панько, прежде чем сесть резаться в «дурня», минут пять цацкался во дворе с чортовым младенцем?

Не стоит?

Пожалуй, все-таки не стоит.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

Золотая темница содрогается.

Ее тесно обволакивает эфирная дрожь, словно некое существо, блестками внешнего света отдаленно похожее на меня-прежнего, пытается не телом – самой сутью своей проникнуть сквозь сияющие мертвым великолепием стены саркофага.

Слабая рябь колебаний на границе ближайших шести порталов уровня Малхут – на уровне Брия их число вырастает в десять раз и во сто крат на черном уровне Асия. Раньше я обратил бы на эту дрожь не больше внимания, чем обращает потомок Адама на дуновение ветерка от крыльев пролетевшей рядом бабочки. Сейчас же… О, сейчас эта дрожь клинком пронзает меня насквозь, всколыхнув потаенные глубины, и я стараюсь отозваться, пустив эхо через руины самого себя, ловя сладкий отзвук вибраций, – отчаянная попытка выжать из случайности хоть что-нибудь, напитать жалкое осиное тельце хотя бы крупицами милостыни.

Так пьяница переворачивает опустевший сосуд кверху донышком, моля судьбу о вожделенной капле.

Отчасти мне это удалось. Почти угасшая искорка замерцала снова, осторожно разгораясь. Нет, из этой искры не возгорится пламя, для пламени мне нужен Чистый Свет, подобный великому океану в сравнении с каплями росы, которые сейчас пролились на меня. Но все равно – спасибо тебе, неведомый благодетель, подаривший мне эти капли, крохи…

Подаривший?

Оставь надежду! – и скудные обрывки силы подтверждают еще раз: я прав, ничего не делается случайно.

Тому, кто пытается нащупать меня, просто интересно: что это за необычный золотой медальон висит на шее у жутковатого ребенка? Вот он и простукивает мое узилище по-своему, ища пустоты, так, как в совершенстве умел это некогда я, как при желании умеют делать Рубежные бейт-Малахи; и как отчасти – грубо, с трудом, будто слепец стучит клюкой о дорогу! – могут некоторые смертные.

Люди.

А я попросту поглотил, украл, присвоил часть направленного на меня чужого внимания!

Мной интересуется человек… человек?.. вибрация слишком слаба и беспорядочна, чтобы…

– Экая у тебя цацка знатная, хлопче! Важная цацка! А внутри пчелка! – небось батька сыну подарил?!

Свет. Но не тот, Истинный – обычный, солнечный. Довольно тусклый, ибо снаружи вечер; хотя после проклятого золотого сна и он кажется почти ослепительным.

Неподалеку – человек.

Раньше я его уже видел.

Как говорят смертные, «мы были немного знакомы».

Нелепые слова.

– Ой, мастерят же люди! Така краса! Прям як живая, хоч в улей… А може, хлопче, она у тебя еще и меду даст?

Нет, ведьмач. Нет, Рудый Панько, вожак местного Ковена, я не дам тебе меда. Щурься, не щурься, ухмыляйся в клочковатые усы, подмигивай – не дам. Тем более что ты сейчас не шутишь. Ты прекрасно понимаешь, кто перед тобой, ты ловишь отголосок тех вибраций эфира, которые я не сумел поглотить полностью. Для любого из Ковена, не говоря о его вожаке, телесный облик не имеет значения.

Ты ведь узнал меня, да, ведьмач?!

– Дай диду забавку, хлопче! Та дай глянуть, не отберу!

Мой сын в ответ отрицательно мотает головой и отступает на шаг назад.

– Ну дай, дид пасичник, дида пчелки страсть як любят!..

Молодец, сынок… не давай. Я не враг местному Ковену, вернее, не был врагом, когда мог; но такому, как этот дед, палец в рот не клади. Особенно если у тебя не осталось даже пальца… Может быть, вчера мне и было бы все равно, но теперь я готов платить любую цену, лишь бы выжить!

Потому что люблю жизнь не ради себя самого… за двоих люблю.

– Ишь, куркуль! – Панько шутейно грозит моему сыну сухим, словно из дерева вырезанным пальцем; но следом не идет. – Ну ладно, як ся маешь, хлопче. Стой там, коли хочешь, я с твоим батькой и отсюда побалакаю!

Силен старик! Не только узнал, но и понимает, что я его слышу. И даже, наверное, могу ответить. Могу? Или…

«Что, исчезник, дала тебе доля стусана под коленки? – ведьмач вдруг перестает улыбаться. Он молчит, скучают сердюки у крыльца, а я слушаю его молчание. – Маловато от тебя осталось, ох все склевано-съедено! Но все ж таки признать можно. Панька не проведешь… Знаю, знаю, ты меня проводить и не собирался. Помнишь, говорил я тебе: зря ты к Ярине тогда подкатился, зря дите ей склепал… не поверил Паньку, вот с того твои напасти и приключились. Опять не веришь? Ну и не верь себе на здоровьице! Давай так: баш на баш, ты мне пособишь, я тебе, глядишь, чего измыслю! А надо мне от тебя вот что: ночью сегодня, опосля полуночи, поглянь, что в коморе у панночки пришлой твориться будет. Просто поглянь, а потом раскинь умишком. То тебе не в тягость, а мне в корысть. А я в долгу не останусь! Много не обещаю, но кой-чем пособлю. Ну як, по рукам?..»

Молчу.

«Чую, по рукам. Вот и Слово тебе на закуску; дня три на нем в небесах кружлять сможешь!» – и Панько на одном дыхании выдает неразборчивую скороговорку, от которой сердюки-караульные начинают похабно хохотать, а все мое осиное тело насквозь пробирает озноб.

Действительно, дня на три хватит.

Одно жаль: согласись я помочь ведьмачу в надежде на будущую ответную помощь, не согласись – сути дела это не меняет. Скрыть-то я от него ничего не смогу. Вот и сейчас: стоило мне только подумать, что я хочу ответить ему, – а он уже знал мой ответ наперед.

Я потерял гораздо больше, чем мне поначалу казалось.

Поэтому я непременно снова наведаюсь ночью в комнату, где спит женщина по имени Сале Кеваль; но частично из своих личных соображений.


То, что интересует вожака Ковена, вполне может заинтересовать и останки каф-Малаха.

* * *

…я все еще не знаю, что на самом деле представляет из себя этот ребенок, убивший собой Ярину.

Мой сын.

Сомневаюсь ли я в отцовстве?.. нет. Внешне он очень похож на меня-былого, такой себе маленький каф-Малах; вот только мне, как никому другому, известно, что внешность не значит ничего. Зачастую она вообще может быть иллюзией, а даже если и нет, то под ней может скрываться что угодно, вплоть до полного отсутствия сердцевины.

…много ли из творящегося вокруг понимает мой сын? И, главное, как он это понимает? Как ребенок? как взрослый человек? как я? я-былой или я-нынешний?! А, может быть, у меня просто не с чем сравнить его понимание?..

Но, в любом случае, мне мой сын не препятствует. Можно сказать, даже помогает. Если бы еще не подленькая мысль: «Он ведет свою игру!.. с самого начала, с утробы женщины, умершей ради того, чтобы он жил!.. да?.. нет?!» Возможно ли, что дитя каф-Малаха и дочери Хавы не вмешивается в происходящее лишь потому, что ход событий его пока устраивает?!

…или – вмешивается?! Ведь не зря же он выпустил меня из медальона в комнате женщины по имени Сале Кеваль, когда душа ее рвалась в Порубежье?! Я видел Иегуду бен-Иосифа сыновними глазами, потом – своими собственными, после я видел Порубежье и Самаэля глазами женщины-Проводника… Что из всего этого видел мой сын? чьими глазами он это видел?!

Нет ответа. После первого, случайного прорыва его сущность для меня закрыта наглухо.

А моя для него?

…а ведь Рудый Панько тоже не видел его насквозь! Меня – видел, а его – нет! Я вздрагиваю: жутковатое ощущение чужой власти над собой неожиданно смешивается с новым, непривычным, незнакомым мне ранее чувством.

Чувством гордости за собственного сына.

…родители – первые игрушки детей.

Кажется, я впервые ощутил себя отцом.


Крышка медальона приподнялась.

Полночь.

Пора выполнять условие договора с ведьмачом.

* * *

Дверь в комору женщины не заперта; вон, узкая щель между краем и косяком. Оттуда зябко тянет сквозняком. Поддерживаемое заговором вожака Ковена, осиное тело легко зависает в воздухе, и на миг меня до краев наполняет радость. Радость – и стыд за радость. Три Великих Собеседника! – как, оказывается, мало нужно для того, чтобы обрадоваться… Я, кто проносился сквозь порталы вольным ветром, пронизывал насквозь крону Древа Сфирот, купался в сиянии Истинного Света, черпал его горстями, одаривая тех, кого хотел; я, смеявшийся над Рубежами и их стражами, – теперь я радуюсь безделице: оказывается, мои останки на время могут преодолевать десятки (пусть сотни!) шагов, и даже – проклятье! – оса может летать!..

Я смешон.

Я, крылатый соглядатай, не менее смешон, чем человек, ползущий сейчас от лестницы вдоль коридора. Ведьмач, ты хотел знать, что произойдет здесь в полночь? – здесь в полночь по коридорам ползают люди. Один человек. Странный. Неподвижный. Изнутри неподвижный. Значит, он вроде бы не должен двигаться и снаружи. Но – движется.

Ползет с завидной целеустремленностью.

Ноги у него отнялись, у бедолаги, что ли?

Остановился.

Скрипит дверь, за которой спит женщина в смятых простынях, позволяя сквозняку с облегчением вырваться на свободу.

Человек на пороге коморы поворачивает голову, опасливо косится через плечо – я ловлю его взгляд. Тухлый, словно рыба после двух дней на солнцепеке. Гнилой взгляд.

И вместе со скрипом, вместе с тухлым взглядом ночного гостя ко мне вспышкой во мраке приходит понимание: надо спешить. Ведьмач просил меня только наблюдать, наблюдать и ничего больше в обмен на грядущие услуги, но если я останусь всего лишь чужими глазами, мне никогда не стать прежним! А удивительный человек-червь ползет медленно, ему еще надо миновать порог, затем – почти всю комнату…

Я успею!

Лечу – коридоры, лестница, первый этаж… Снаружи, за внешней дверью, спит стража – я не вижу их, но ощущаю мерцание много-сна на челах спящих: о, на пятом уровне им грезится ночное крыльцо и честная караульная служба, а на шестом и седьмом – глухая попойка у какой-то шинкарки Баськи!.. Спокойствие выполненного долга и нежелание просыпаться – вот что это значит в сочетании.

Умно.

Вожак Ковена, ты не предупреждал меня о таких шутках!

Вот… вот… вот и дверь, за которой обитает Заклятый, спутник женщины-Проводника, – цель моего полета. Закрыто! Я не могу, не могу проникнуть внутрь! Я, для которого не были помехами границы сфир, не могу проникнуть через обычную, скорее всего даже незапертую дверь! Я, который…

Без паники.

Только без паники!

– Лети…

Шестипалая рука слегка толкает дверь. Мой сын смотрит на меня – долго, пристально – и, молча повернувшись, идет обратно. Идет бесшумно – ни одна половица не скрипнет.

Он заранее ждал меня здесь, стоя в стенной нише за портьерой.

Он знал.

Сейчас я почти люблю своего сына.


Уже не в силах сдержать возбужденного жужжания, золотая оса стремительно влетела в открытую дверь.

Внизу, под несущейся искоркой, презирая отсутствие света, стелилась удивительная тень – черный человек с разнопалыми руками.

* * *

Заклятый спал. Тяжело, беспокойно, и дикие видения из сопредельных аспектов терзали его мятущуюся душу, раздвоенную, словно жало змеи. Бесплотные, еще более тонкие, чем духи или эфирные создания, образы снов зачастую приходят из-за пределов. Почему, почему сумеречное сознание Заклятого притягивает к себе одно и то же: дым магнолий, хруст фарфора, белая свеча платана?.. и почему, проснувшись, он хоронит это в себе до следующего сна?

Впрочем, неважно. Когда Заклятый проснется, его ждет кошмар наяву!

Вонзаю жало. И яд струится в человека по имени Рио, под защитные покровы, сразу в обе сплетенных души (хотя и не души это вовсе!) – яд реальности. Смотри!.. смотри! – погружена в много-сон бдительная стража, ползет по полу человек с тухлым взглядом, спит, разметавшись, беззащитная женщина на дубовой кровати… смотри, герой!

В других обстоятельствах можно было бы сказать: «Герой вскочил как ужаленный!» Но других обстоятельств у меня не было; и я едва не опоздал. Трудно было уловить грань пробуждения, и еще труднее – понять, в какой миг Заклятый, как был, нагишом, оказался за дверью, прихватив со стены меч. Все-таки он хорош, этот могильный курган для самого себя! И если мне удастся сделать себя прежним, а его – …

Думать получалось плохо. Все силы уходили на одно-единственное: не отстать от героя.

Силы ушли, и я не отстал.

– Отпусти ее! Слышишь, мразь?!

Все-таки времени прошло больше, чем предполагалось вначале. Ведьмач, вожак здешнего Ковена, ты хотел, чтобы я смотрел – и только?

Пожалуйста: я смотрю.

Тот, неподвижный изнутри, все же успел добраться до кровати. Сейчас он навалился на Сале всем телом, припал к ложбинке между шеей и плечом, намертво обхватив руками отчаянно сопротивляющуюся женщину. Насилует? Или… впрочем, герой Рио уже рядом. В темноте он видит куда хуже меня, но героям, как правило, достаточно силуэтов и собственного воображения. Рывок за волосы, удар рукоятью меча под ребра, прямо граненым медным яблоком – и чужак, грязный, лохматый, кувырком летит в угол.

Чтобы спустя мгновение медленно встать глиняным големом.

Встать?!

На Рио человек с тухлым взглядом не обращает внимания – негнущиеся, словно деревянные, ноги несут его обратно к кровати. Пальцы героя клещами впиваются в плечо насильника, но человек с тухлым взглядом походя отмахивается – и теперь в угол летит уже герой, чудом не порезавшись о собственный меч. Ну, давай же, Рио, вставай! Он встал, значит, сможешь и ты! Разве не видишь: его нельзя остановить, не убив! Убей! Брось в мир щедрую смерть со своего клинка! Преступи Запрет! Иначе… посмотри – у женщины на шее кровь! Кровь! Ты что, совсем ослеп?!

Заклятый бьет в броске с пола – снова медным яблоком рукояти.

По хребту.

Достигни удар цели – человек с тухлым взглядом упал бы со сломанным позвоночником, парализованный – но живой!

К счастью, удача теперь была на моей стороне: ночной гость, словно почувствовав опасность, в последний момент начал оборачиваться – отчего удар обрушился вскользь, разодрав одежду вместе с кожей спины. Желтые кривые клыки ощерились в лицо Рио, из выгребной ямы рта потянулась ниточка кровавой слюны. Острие меча угрожающе ткнулось в грудь чужака, напротив сердца – остановись! стой, погибнешь! сдавайся! – две лапы в ответ ухватили клинок, но ноги, непослушные ноги подвели своего владельца.

Человек с тухлым взглядом упал вперед.

И меч вышел у него из спины.

Мироздание содрогнулось! Эфирные вихри хлестнули со всех сторон, сметая завесы, прорывая Рубежи, верша слияние возможного с невозможным! – сейчас, сейчас вода нарушения хлынет под корни Древа Сфирот, раскроются набухшие почки на ветвях, давая дорогу Истинному Свету, как уже было однажды – и я наконец обрету цельность… Скорее, скорее, я устал ждать!..

Но почему слабеет невидимый ветер, иссякает влага чуда, почему вновь смыкается треснувшая было скорлупа, почему… Не надо! Неужели снова… Ведь вот он, убитый, валяется на полу, с мечом в сердце, и над ним в оцепенении застыл герой Рио, нарушивший, нарушивший – НАРУШИВШИЙ!!! – условие Заклятия!

Почему?!

Заклятый нагибается над лежащим.

– Мертв, – бормочет он, судорожно дергая щекой. – Странно, уже окоченеть успел…

Окоченеть?

Убитый мгновение назад – окоченеть?!

Существо на полу дернулось, и Рио невольно отшатнулся. Отчаянно завизжала на кровати перепуганная до смерти женщина, зажав ладонью рану на шее. Человек с тухлым взглядом рывком извлек из груди меч, аккуратно положил его возле стены и сел.

– Сале, беги! – В крике героя стыло отчаяние.

– Сале? Нет!.. Сале, это правда ты?

Голос – хриплый и одновременно пронзительный – безумным скрежетом разорвал ночь, и даже Рио застыл на месте, словно налетев на невидимую преграду.

Этот голос нельзя было не узнать.

– Хоста?! – выдохнул герой; и я проклял удачу, обернувшуюся чудовищной насмешкой, – дважды просить у Заклятого смерть для одного и того же человека, и дважды не дотянуться до вожделенной цели!

– Хоста?!! Что с тобой? Ты… тебя же убили, я сам видел!

Обнаженный Рио присел на корточки перед живым мертвецом. Женщина, кажется, начала мало-помалу приходить в себя, но по-прежнему не могла вымолвить ни слова. Вместо лишних слов она молча потянулась к изголовью, где стоял тяжелый подсвечник на семь свечей и лежало огниво.

Я к тому времени обосновался на крючке стенной вешалки и мог не опасаться, что при свете меня заметят.

– Убили, – прошептал тот, кого раньше звали Хостой, стараясь пригасить свой жуткий голос. Это у него получилось плохо. – Убили меня, Рио. Холодно мне. Мертвый я. Мысли… сгнили мысли. Сале… ты хоть жива?

Вспыхнула свеча, за ней – другая, и люди наконец смогли рассмотреть мертвеца.

– Жива, – проскрежетал мертвец, и в тухлом его взгляде червями сплелись боль и облегчение. – Помрачение на меня нашло. После смерти… бывает. Я палач; я слышал. Добей меня, Рио! Я для тебя добивал, добей и ты… для меня. Крови я мало выпил. Вот-вот память уйдет – тогда я опять на вас брошусь. Отруби мне голову, Рио… пожалуйста. Ты не бойся, покойникам головы рубить – сущая безделица!.. я знаю, я палач…

– Я… я не могу, Хоста! Не могу!

– Добей! – Бывший палач неожиданно вцепился в руку своего бывшего спутника поистине мертвой хваткой. – Упокой мою душу! Не хочу – так…

– А як же ты хочешь, катюга? – весело спрашивают от двери. – У рай до святого боженьки хочешь?! Некрещена душа, в чужой землице зарыта, чужими людьми кончена, – не, нема таким рая…

Старый ведьмач стоит на пороге. Хитро щурится на непотребную картину: голые мужчина с женщиной и оживший мертвец на полу.

Одно неясно, Панько, зачем тебе я, как соглядатай, понадобился?

– Ну что, ведьма роблена, не сладила сама с моим опырякою? – толстым ногтем пасичник скребет подбородок, ухмыляясь. – Велел же тебе пятки салом смазать – а ты упираешься, лезешь поперед батьки в пекло! Ладно, пани ясна – на цей раз Панько тебя стращал, чтоб думала впредь, як ведьмачей за кожух… Неделю даю на сборы, а больше не дам. Поняла, ясна пани?

– Зачем… зачем ты его? – Вместо ответа на откровенную угрозу женщина кивает в сторону притихшего, сжавшегося в комок Хосты. – Зачем?!

– Я? – Вожак местного Ковена пожимает плечами. – Та ваш приятель и без Панька готовый опыряка был, когда я пришел. Ну, подсобил трошки, не без того…

– А… второй? Лекарь? – Герою все с большим трудом удается держать себя в руках.

– А, той парубок, что Крамольником кличут? Той помер совсем. Як честные люди. Покрестить его успели, вот и помер, як всяка християнська душа. Ликар, говоришь, был? Если добрый ликар – теперь в раю вареники ест!

– Ухо ему отрубить, что ли? – скучным голосом интересуется Рио у женщины. – Или язык отрезать, чтоб не болтал глупостей? Как думаешь, Сале?

Кажется, на этот раз Панька проняло. Понял: этот убить не убьет, а вот язык и впрямь отрежет – глазом не моргнет.

– Ты, хлопче, думай, що балабонишь, – глядя в сторону, бормочет он. – А то как бы не пришлось тебе завидовать тому бурсаку, что панночку мертвую три ночи у церкви отчитывал…

– А ты думай, что делаешь, когда покойников поднимаешь! Говори: чем теперь Хосте помочь можно?

– А чем опыряке допоможешь?! – Пасичник искренне изумлен. – Разве что отнести до кого, чтоб кровушки посмоктал? Так я и отнес!

– А покой дать ему можешь?

– Ну…

– Не «ну», а делай что сказано!

– Больно ты прыткий, хлопче! Добрый опыряка всегда в хозяйстве пригодится! Покой ему… Може, и упокою, если вы драпанете отсюда без разговоров та болтать лишнего не станете. А приятелю вашему и так непогано! Був катом, заризяк всяких на той свет отправлял – а теперь что? Да то же самое! Ему не привыкать… Ладно, ладно, иду. – Панько явно заметил, как изменилось лицо Рио. – По рукам? Вы отсель выметаетесь за неделю – а я тогда его, може, и упокою!

Ведьмач присел, ловко взвалил потянувшегося к нему мертвеца на плечи и поковылял к выходу.


Я вылетел следом.

Я знал, чего добивался старый ведьмач, приглашая меня в свидетели. Местный Ковен вынес приговор несговорчивому пану-чернокнижнику, начав с первого, самого простого – предупреждения его пассии, и бывший каф-Малах должен был это знать.

Зачем?

Неужели чтобы передать сыну?!

* * *

Старый, очень старый человек ругается.

– …Ну вот, и так вечно: едва больной еврей, которому давно пора на тот свет, собирается вздремнуть, как являешься ты! И гонишь сон прочь своей дурацкой болтовней. Что тебя беспокоит на этот раз, позор мироздания? Может быть, ты хочешь, чтобы я открыл тебе все сокровенные замыслы и стремления Святого, благословен Он? Тогда я должен сразу разочаровать тебя: я не знаю, каковы Его сокровенные замыслы и стремления! – Надтреснутый кувшин старческого бормотания течет каплями язвительной надежды. – Если да, то можешь сразу уходить, а мне таки удастся урвать клочок сна…

Он так и разговаривает со мной: лежа на кипарисовом топчане, покрытом циновкой, и поверх нее – одеялом из верблюжьей шерсти. Ему не хочется вставать, и я его понимаю. Я выхожу из колонны портика; я присаживаюсь рядом, у изголовья, чтобы не возвышаться над стариком Вавилонским Столпом.

Восковые веки смыкаются еще теснее – но он не спит, конечно, он не спит. Все-таки ему тоже интересно, зачем я пришел сегодня.

– Поздравь меня, рав Элиша. У меня скоро родится сын!

– Я всегда подозревал, что ты не очень умный каф-Малах, – один глаз приоткрывается и с влажной печалью смотрит на меня. – Но сегодня ты оправдал мои подозрения с лихвой! Кто же, не боясь сглаза, хвастается вслух еще не рожденным ребенком?! Всякое слово имеет свой отзвук, а когда речь идет о том, что еще не случилось, особенно о таинстве рождения… Глупый, глупый каф-Малах!.. кстати, кто она?

Я не сразу понимаю суть вопроса. Так всегда: вот почтенный рав Элиша только что говорил о понятном – а вот он уже молчит, позволяя собеседнику тупо моргать в недоумении.

– Женщина. Смертная. Не отсюда.

– Ясно, ясно, – с удовлетворением кивает старик, вновь занавесив оба глаза мятыми шторками век.

– Что – ясно?

– Что женщина. Смертная. И не отсюда. Таких, как ты, всегда тянуло к дочерям человеческим.

– Ты прав, рав Элиша. Но почему? Я видел тех, которых называли богинями, – и они были действительно прекрасны! Я встречался с теми, кого называли демоницами, – и они были чувственны, и сладострастны, и искушены, как никто, в плотских утехах. Я видел тех, кому еще не придумали имен на известных людям языках, и облик их завораживал. Но едва вблизи появлялись смертные дочери человеков…

– И с этим вопросом ты пришел к старому человеку, доверху полному добродетели?! Уйди, бесстыжий выкидыш неизвестно чьей утробы! Отыди от меня! Я-то думал, что ты пришел спрашивать о замыслах Святого, благословен Он! – и надеялся быстро от тебя отделаться! А ты… – Старик наконец соизволяет открыть оба глаза, и оба этих хитрых глаза смеются. – Ладно, разве что ради твоего будущего первенца, трижды тьфу-тьфу-тьфу в его сторону и сторону его бедной матери!.. но увы, болтливый отец! – начать придется все же с замыслов!..


Сказано в толковании каббалистов Цфата, чьи имена не называют вслух, к Книге Берешит, иначе Бытие:

«В час, когда приступил Святой, благословен Он, к сотворению первого Адама, увидел Он праведников и нечестивцев, что произойдут от него. Сказал: «Если Я сотворю его, то выйдут из него нечестивцы. А если не сотворю, то как появятся из него праведники?» Что сделал Святой, благословен Он? Убрал Он от своего лица дорогу нечестивцев. И призвал к участию в нем Свойство Милосердия, и сотворил его. Об этом написано в Тегилиме, иначе в Псалтыре: «…ибо знает Господь путь праведных, а дорога нечестивцев исчезнет…» И в час, когда приступил Он к сотворению первого Адама, советовался Он с бейт-Малахами, иначе Ангелами Служения. Сказал им: «Сделаем человека в образе Нашем, по подобию Нашему». Сказали Ему: «Адам? а каковы его свойства?» И еще сказали Ему: «Что человек, коль ты вспоминаешь о нем?» Сказал им: «Человек, которого я собираюсь сотворить, более мудр, чем вы». И еще сказал им: «Восстанут из него праведники». Это то, о чем сказано: ибо знает Господь путь праведных. Ибо показал Господь путь праведников бейт-Малахам, иначе Ангелам Служения. А «дорога нечестивцев исчезнет…» значит, что не открыл им Святой, благословен Он, что восстанут из Адама нечестивцы. Ведь если бы открыл Он бейт-Малахам, что восстанут нечестивцы из него, сотворенного по образу и подобию, то не позволило бы Свойству Суда сотворить Адама…

Когда же Адам согрешил, покинув вместе с Хавой эдемские сады, и начали расти на земле колена Адамовы, являя праведников и грешников, – увидев это, сказали двое из Существ Суда, имена которым Аза и Азель: «Если бы мы были на земле, то не согрешили бы!» И, навсегда облачась в плотские одежды, дабы не искушаться возвращением в свет, сошли на землю Аза и Азель, входя к дочерям человеческим и зачав от них исполинов.

Взирая на них из сияния Эйн-Соф, говорили при этом иные Существа Суда: «Вот, потомки Азы и Азеля силой правят сыновьями Адама. Разве таков был замысел Святого, благословен Он?!» И в гордыне своей сочли они, что постигли Его замысел, решив исправить ошибку. Оставшись светом, пали Существа Суда в мир телесный и разделили его на части Рубежами, дабы по мере сил оградить свободных сынов Адама от владычества исполинов. А самих Азу с Азелем в их плотских одеяниях приковали Существа Суда железной цепью (ибо считали, что вправе вершить суд именем Его) к скале Каф, дабы более не плодили они потомства; и по сей день стоят там мятежные ангелы, прикованные, и сведущие люди, взыскуя тайных знаний, приходят к ним учиться запретному.

Но в рвении своем, даже оставшись светом, лишили бейт-Малахи себя возможности вернуться, пока существуют люди и есть что от кого ограждать. Скорбный удел: служить благу потомков Адама, не любя их, ибо было сказано: «Человек, которого я собираюсь сотворить, более мудр, чем вы». Впрочем, известно Существам Суда о том, что в конце времен исчезнет плотский мир и вместе с ним – тела людские, души же возвратятся в Свет Эйн-Соф, сделав излишними Рубежи и служение бейт-Малахов. Ныне же держится мир силами праведников, и едва число их станет меньше положенного – тут и настанет конец земной юдоли.

И тогда здраво рассудили Существа Суда: «Мы разделили мир Рубежами, дабы оградить одних от других, и силу от силы, и знание от знания. Но ведь может статься, что внутри какой-либо из огражденных частей окажется меньше праведников, чем требуется для поддержки мира на краю бездны? Тогда исчезнет эта часть в огне гнева Его, и души людей освободятся от гнета бренных тел, устремившись к Свету, – о, вот способ помочь исполнению замысла Святого, благословен Он! Спасем же целое от гнета бренной плоти, очищая по частям!»

Множа поводы ограждения – царя от царя, демона от демона, жреца от жертвы и знающего от глупца – бейт-Малахи стали множить Рубежи; и впрямь случалось так, что огражденные участки гибли в пламени гнева Его, ибо не хватало праведников для спасения части от участи.

Когда же разверзлись небеса всеобщим потопом, возрадовались Существа Суда, сказав: «Вот! сейчас освободимся мы от служения». Но воды схлынули, вновь обнажив лоно земли. «Плодитесь и размножайтесь!» – вновь прозвучало в мире, и стало бейт-Малахам недоставать сил, чтобы удержать все возведенные Рубежи, желая сверх того строить новые! Вот тогда и позавидовали они черной завистью мятежным Азе и Азелю и их потомству, детям свободного выбора. Ибо кто избрал Свободу взамен Служения, тот ближе к Адаму, чем к Существам Суда; потому и тянет наследников Азы и Азеля, наследников их мятежа, к смертным женщинам, а не к богиням, или демоницам, или безымянным созданиям! Самим же Существам Суда потомства иметь не дано: оставшись светом, бесплодны суть!..»


– Ты доволен?

– Нет, мудрый рав Элиша. Я не доволен. Ты сказал слишком много для ответа на простой вопрос: «Почему меня тянет к смертным женщинам?» И одновременно слишком мало – ибо твой ответ породил во мне другие вопросы. Если количество Рубежей непрестанно растет, а бейт-Малахи не в силах иметь потомство от дочерей человеческих, то как они, Ангелы Служения, исполняют заповедь «Плодитесь и размножайтесь»?!

Нет ответа.

Только легкий храп и присвистывание.

Ухожу в колонну.

Я принесу ему самый тихий сон, который сумею найти, – если, конечно, успею.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…Сквозняк, заигрывая, прошуршал страницами. Сале протянула руку, и этот бастард ветра и щели всем телом приник, распластался вокруг запястья.

«А что это у вас, дражайшая Сале?..» – беззвучно осведомился сквозняк, лаская гладкую кожу.

Женщина, не ответив, улыбнулась.

Прохлада была приятной.

Если до сих пор она плохо понимала, чем Жилистый Понедельник, он же Мертвецкий Велик-день, отличается от прочих пятниц, четвергов и вторников, вместе взятых, то сегодня все стало на свои места. Голову с утра словно мокрым полотенцем обвязали. В висках сухо стучали молоточки, беспрестанно хотелось пить, и трепетно билась жилка под левым веком – отчего казалось, что женщина все время игриво подмигивает.

Знать бы еще – кому?

Сале заставила себя пробежать глазами абзац, затем другой. Речь шла о каком-то невезучем шляхтиче Матковском, сожженном суеверными жителями села Гуменец по обвинению в насылании мора. Поскольку бедный шляхтич вовсю голосил, что просто ходил с уздечкой по полям, отыскивая пропавшую с вечера лошадь, было решено замазать ему рот свежим навозом, а глаза завязать смоченной в дегте тряпкой. Меры помогли, и Матковский голосить перестал. Присланный к нему священник сообщил же гуменчанам следующее: «Я до души, а вы до тела, жгите как можно скорей!»

Женщина зевнула; перелистала страницы.

Время убивалось туго. Минуты растягивались в часы, а часы и вовсе прикидывались неделями. С трудом удалось прочитать еще абзац-другой, повествующий о черниговском полковнике, позднее – генеральном обозном Василии Бурковском. Этот прославился двумя вещами: при жизни участвовал под командованием гетьмана Мазепы, прозванного за женское угодничество Мартоплясом, в разгроме под Полтавой войск «Дракона Московского», а после смерти разъезжал в карете шестерней по Красному мосту, пока под гнетом проклятия не провалился в Стрижень.

Жизнеописание лихого полковника (включающее и малую толику бытия загробного), а также перечень некоторых его милых привычек, интереса опять не вызвали. После тесного знакомства с веселым Стасем… Наверное, все-таки хорошо, что все эти дни пан Станислав практически не вылезал из замка. Интересно, что он там ест? что пьет? с кем спит?

Ничего, сегодня выясним, если не стошнит.

Захлопнув скучную книгу, Сале встала и подошла к знакомому портрету.

Худосочный молодчик на этот раз смотрел ей в глаза с неприятным сочувствием. Тайное полотенце вокруг головы налилось ледяной влагой, молотобойцы внутри черепа мерзко зачастили своими кувалдами. «Гревская площадь… – вдруг уловила Сале верхним чутьем, обострившимся с самого утра; и еще раз, вдвое тише: – Гревская… площадь…»

Она смежила веки и привычно сосредоточилась.

Действительно, пан Станислав был прав: сегодня особенный день. С четверга ей ни разу не удалось всерьез выйти за пределы себя. Судорожно, доводя себя до исступления и обморока, она все это время пыталась связаться с Самаэлем, предупредить Ангела Силы о времени нелегального выхода в Порубежье, о спутниках, которых следовало пропустить невозбранно в отличие от прочих… Тщетно. Ничего не получалось. Женщина неизменно вылетала душой в ночные небеса, где бессмысленно носилась верхом на дурацком ухвате. Светила луна, рой стихийных духов хихикал вслед, а вокруг мельтешили рогатые шуты с собачьими харями. Свита? зеваки? конвой?! Наконец один из них, самый наглый, одетый в мундир с длинными фалдами, хватал луну и совал себе за пазуху – становилось темно, хоть глаз выколи, и Сале с криком падала в пропасть.

И так раз за разом.

Чьи это происки, не стоило и гадать.

«Гревская площадь… «– послышалось снова. И почти одновременно с этим морок прояснился. Но вместо Порубежья женщина и впрямь увидела городскую площадь, полную народа. Люди уже расходились, живо обсуждая что-то между собой. Рядом, на высоком дощатом помосте, разговаривал с палачом в красном капюшоне какой-то человек; за руку человек держал примерно двенадцатилетнего ребенка, очень похожего на молодчика с портрета. Разговор явно ладился, палач протянул руку, взяв бархатный кошелек, – и человек повернулся в сторону пыточного колеса.

Сале затрясло. Там, у колеса, валялось безглавое тело, и отрубленная голова, откатившись чуть в сторону, лениво моргала глазами.

Тело было мощным, кряжистым. Даже если бы не толстые губы живой головы, кривящиеся в знакомой улыбке, подходящей более почтенному отцу семейства…

Казненный был похож на зацного и моцного пана Мацапуру-Коложанского, как бывают похожи родные братья. Не близнецы, нет, и про них нельзя сказать «Одно лицо!» – но сходство тем не менее было несомненным.

– Пойдешь ко мне на цепь? – хрипло спросил человек, заплативший палачу.

Веки того, что лежал у колеса, снова дрогнули. Опустились.

Больше Сале ничего не видела.


За окном усердно распекал сердюков пан Юдка, бодрый, как никогда. Консул поспевал везде: только что его гортанный голос звучал у конюшни – и вот уже град страшных ругательств обрушивается на голову лентяя-кухаря, по сей час не уложившего харч в седельные торбы. Казалось, Юдка никогда не бывал ранен и всю жизнь провел в неге и довольстве, копя силы про запас.

Сале пожала плечами, отогнала прочь видение публичной казни и вышла из библиотеки в коридор.

Молодчик с портрета тоскливо глядел ей вслед.

Словно рассчитывал на помощь, а его подло обманули.

«Гревская…– еле слышно кинулось в спину. – Гревская пло…»

Сале не обернулась.

Вещи она собрала еще до обеда. Собственно, и вещей-то было… Разве что прихватить заодно и скучную книжку, что худо-бедно помогла ей убить-таки часа два времени? Будет дома потешать желающих (особенно – мастера) байками о сожженных ни за грош шляхтичах и посмертно разгуливающих полковниках. Животики надорвут…

Не только в здешнем Сосуде любят «байки про опырякив»; правда, здесь их любят особенной, чистой и бескорыстной любовью.

По всему видать.

До намеченного времени выезда оставалось не меньше двух часов; зимние сумерки бродили за окном, окрашивая мир в лиловую муть. Женщина вздохнула. Она ощущала в душе гулкую пустоту безразличия, и больше ничего. Правильно. Перед серьезным делом у нее так было всегда. Пока другие старались не забыть самую мельчайшую мелочь, планировали и рассчитывали наперед, насилуя воображение, пока другие жгли душу жадным огнем предвкушения…

В то же время Сале Куколка превращалась в сонное привидение, слоняясь из угла в угол с застывшим лицом.

Она умела ждать правильно, завернувшись в кокон снаружи и внутри.

Мастер научил, будь он проклят.

Из коморы, где жил герой Рио, доносился глухой лязг металла. Герой с самого утра возился со своим боевым железом, собираясь перед отъездом вновь переодеться в привычный доспех. Это тоже правильно. Это тоже успокаивает. Брать надо только свое – привычное, знакомое издавна. Чужому доверия нет, любой Проводник это знает назубок. Тем более что перед обедом один из сердюков, отобранных Юдкой в сопровождение, расщедрился и приволок заезжему пану пистоль, долго уговаривая взять с собой «верную зброю». Когда заезжий пан вежливо, но твердо отказался, услужливый сердюк долго шептался во дворе с товарищами, пока наконец не пришел к странному выводу: для такого моцного пана пистоль-маломерок, пусть и турецкий, – кровная обида. Была принесена рушница-кремневка и рог с порохом. В результате Рио молча выставил доброхота за дверь вместе с его рушницей. Совет во дворе продолжился, из арсенала на свет божий была извлечена гаковница совершенно непомерной величины, вкупе с прилагающейся к ней треногой.

Сердюк откашлялся, гордо подкрутил ус и пошел делать пану приятное.

Чуть позже, после грохота, треска и проклятий, он долго еще хромал по двору, делясь с товарищами недоумением относительно раздражительного пана и выбитого собственной спиной окна.

– Ну нема у нас кулеврины! – воздевал сердюк руки к небу, охая и демонстрируя неплохое знание огнестрельного оружия. – И мортиры нема! Где ж я ему…

Когда о случившемся доложили пану Юдке, консул долго хохотал, утирая слезы, и ничего не сказал.

Сале еще немного постояла в коридоре.

Вернулась в библиотеку, к назойливому портрету – но тот молчал.

Обиделся.

Без видимой причины вспомнилось, что вчера герой напился вдребодан. Вышло это случайно или сознательно – Сале понятия не имела. Хотя знать хотелось. Просто в воскресенье, ближе к вечеру, на низких санях-гринджолах, запряженных лохматой кобыленкой, приехал треклятый ведьмач. Рудый Панько вел себя как ни в чем не бывало, низко поклонился «ясной пани» и мигом затрюхал на кухню. Вскоре сердюки перетаскали туда из саней два мешка с солью и множество глиняных жбанов с медом. Панько юлой вертелся рядом и драл глотку, требуя, чтобы гречишный ставили отдельно, липовый отдельно, а какой-то «соняшник» – и вовсе отдельно, лично для пана Станислава.

Минутой позже толстяк-кухарь выбрался наружу, начав с дедом долгий, невообразимо шумный торг.

– Полтора карбованца? – орал он, ударяя оземь шапкой, после чего принимался топтать шапку сапогами. – Сдурел, дед?! Да за полтора карбованца я выкормленного кабана куплю! Кожух дубленый куплю, еще и папаху смушковую! Скидывай цену!

– А соль, соль-то яка?! – не сдавался Панько, подначиваемый развеселившимися сердюками на купеческие подвиги. – Поглянь, блазень ты этакий! – разве ж то «крымка»?! Это ж «бахмутка», самочистейшая! – нет, ты поглянь, поглянь, языком сунь! Кожух он купит… папаху он купит… хрена он купит за полтора карбованца, да и хрена-то не купит!..

Кухарь в сотый раз совал языком, кривился, и торг начинался сызнова.

Когда же наконец денежный вопрос был кое-как улажен, Панько засобирался обратно. Видимо, он был изрядно доволен итогом торговли, потому что на посошок сунул сердюкам бутыль с…

Сале показалось – с водой.

– Выпейте, хлопцы, – задумчиво буркнул ведьмач, дергая бороденку. – Выпейте на помин души… не глядите, что халява – добрый чвирк, двойной перегонки!..

– Чьей хоть души-то? – сразу несколько рук вцепились в бутыль с чвирком – не отнимешь.

Рудый Панько только малахай поглубже нахлобучил да побрел к саням.

Дескать: эх, хлопцы, был бы помин, а душа для него завсегда сыщется!

Когда дед укатил восвояси, а сердюки успели для разгона пропустить по чарке-другой, во двор спустился Рио. Он постоял-постоял, глядя перед собой и словно забыв, зачем выходил из коморы, потом решительно направился к сердюкам и обеими руками поднял бутыль. Пока он пил прямо из горлышка, щедро заливая грудь, в глазах собравшихся вокруг мужчин родилось и выросло до необъятных размеров чистое, искреннее восхищение.

Двойной перегонки.

Сале еще подумала: так сельские дети глядят на канатоходцев и бродячих фигляров.

– Сальцем, сальцем заешьте, ваша мосць!

Даже кухарь метнулся от дверей своей обители поучаствовать в этом чуде: пан гуляет разом с сердюками!

– Заешьте, не побрезгуйте!

Герой заел, смахнул слезу и подсел к выпивохам.

Сверху высунулся из окна пан Юдка, глянул сумрачно, но встревать не стал.

В него плечи, як у бабы,

В него очи, як у жабы,

В него усы, як у рака,

Сам недобрый, як собака! —

вскоре оглушительно затянули сердюки, со значением косясь на окно.

Сам недобрый, як собака! —

блаженно подтягивал странствующий герой, утирая слезы.

Еще позже вся компания ушла со двора, горланя песни и смачно обсуждая прелести шинкарки Баськи, а также лихой вдовушки Солохи, к которым они, собственно, и направлялись – добавить во всех смыслах. Вернулись сердюки далеко за полночь; когда именно, Сале не запомнила, потому что легла спать. Разбудило ее мерное громыхание в коридоре. Сунувшись туда прямо в ночной сорочке, женщина обнаружила героя в полном доспехе, марширующего из угла в угол без особой цели и смысла.

– А, С-Сале… – герой попробовал улыбнуться и неожиданно икнул. – Ежиха Сале со стальными иголками… Не сп-пится?.. и мне не с-с-с… не с-с-спи… а, чтоб его!..

И продолжил маршировать.

– Ты б шел ложиться, – женщина сперва хотела высказать Рио все, что думала о его несвоевременном загуле, но сдержалась.

Сдержалась легко, удивившись собственной покладистости.

Мельком подумалось: а славно было б упиться вдрызг самой!.. Почему раньше ей не приходило в голову такого простого выхода из тупика?! – захлебнуться, забыть, не думать, не помнить и просто шляться в коридоре, мешая честным людям коротать ночь в честном забытьи…

– Заказ! – вдруг возвестил герой, с лязгом садясь прямо на пол. – Большой заказ! Не поверишь, Сале, – я т-так его хотел… т-так ждал… дождался. И к'Рамоль тоже дождался… и Хостик… сейчас рады н-небось!.. до смерти рады. Скажи, Сале! – кому я мешаю на этом свете? Кому? Скажи! Ехал, думал: денег заработаю… миры посмотрю… Насмотрелся! Сыт по горло! Ведь ты тоже сдохнешь из-за меня, а я останусь жить дальше, жить и переезжать с м-места на место, нянчась со своим запретом на убийство! Они пошли к бабам, эти парни, и я пошел вместе с ними… скажи, Сале! – зачем я пошел с ними?!

– Успокойся, Рио, – женщина села рядом, остро чувствуя холод, идущий от половиц.

Не застудиться бы перед самым отъездом!

– Успокойся и иди ложись. Ну зачем мужчины ходят к бабам?.. Нашел, что спрашивать, глупый! Завтра мы уедем, уедем домой, и все вернется на свои места. Иди спать, герой.

– Все вернется на места, Сале? И Хостик вернется? И Рам?! И мы с тобой?! Ты врешь, и сама прекрасно понимаешь, что врешь… и я тоже понимаю. Ладно, пора и впрямь спать… герою пора спать…

Скрежет, взвизг металла – Рио поднялся на ноги и потащился к лестнице.

Встав на первую ступеньку, он обернулся.

– А я ведь… – совсем уж непонятно сообщил он, глядя мимо Сале. – Я ведь с женщинами… еще никогда. Ни разу. Мне ведь, в сущности, еще и тринадцати нет… маленький я еще. Маленький…

И совершенно бесшумно пошел к себе.

Высокий воин в боевом железе; усталый мальчишка, заживо похороненный в убийце с запретом на убийство.

Последняя мысль, явившись из ниоткуда, страшно обожгла Сале, и холод от половиц уже не имел никакого значения.


Минут через десять она на цыпочках подошла к двери коморы, где спал герой, но дверь оказалась заперта изнутри на щеколду.

А на тихий стук ей не открыли.

* * *

– …пан сотник! Пан Юдка, на околице палят!

Многоголосый вопль вытряхнул Сале из пыльного мешка задумчивости.

Вдали, со стороны западной окраины хутора, где начиналась мрачная громада леса, сумерки разом треснули гнилым полотнищем; и еще, теперь уже севернее, от замерзшего пруда.

Женщина запоздало поняла – это не впервые.

Самый первый, робкий треск двух-трех выстрелов она пропустила мимо ушей, не обратив на него внимания: сказалась непривычка к таким методам ведения войны.

Куда только и делась личина безразличия, вся показная неторопливость! Метнувшись в библиотеку, где лежали собранные ею котомки, Сале пнула вещи ногой – пропадай, не жалко! Наскоро застегнув на талии пояс с набором метательных клиньев, она сунула туда же два кривых клинка без ножен, накинула поверх полушубок и вихрем вылетела во двор.

Удивительно: паники не было.

Повинуясь коротким командам надворного сотника, сердюки сопровождения выводили из конюшни заседланных лошадей, двое парней покрепче ждали у ворот с засовом наготове, а еще с полдюжины стрелков, вооруженных нарезными рушницами, ловко карабкались из чердачных окон на крышу – залечь у трубы, за обледеневшим карнизом.

Оборона дома явно отрабатывалась заранее, и не единожды.

Кроме того, большая часть сердюков квартировала на хуторских хатах (многие – с законными женами и детьми); они просто обязаны были задержать продвижение нападающих.

– Кто это, консул? – Женщина вцепилась в рукав Юдкиного жупана. – Писарчук из Полтавы привел?!

Косой взгляд был ей ответом.

– Логиновские черкасы, – наконец бросил Юдка, удостоверясь, что лошади ждут, ворота готовы закрыться в любую минуту, а стрелки на крыше проворно орудуют шомполами. – Бьют грамотно, залпами. Вэй, кто ж мог предвидеть?! Одно хорошо – кони у них небось вконец запаленные! Глядишь, прорвемся к яру, а там…

Сизые от беспробудного пьянства тучи низко нависли над головой. Видно было и так не лучшим образом, а тут еще ветер, как назло, залепил Сале в лицо пригоршней мокрого снега. Ресницы слиплись, женщина утерлась тыльной стороной ладони и вдруг почувствовала себя совершенно никчемной.

Надвигалась метель.

Много чего надвигалось…

– Черкасы? Логиновская сотня?!

– Да какая там, мать ее, сотня! С сотней он еще дня три б шел! Видать, обоз Логин за Днепром кинул, и с малым отрядом – сюда… на Великий Пост разговляться! Все, хватай байстрюка – и в седло! Да шевелись, чорт тебя побери, черкасы ведь окраинные караулы вмиг стопчут!..

– А успеем?!

– Должны успеть! Пока они сюда доберутся, пока дом возьмут, пока хутор перетряхнут сверху донизу… Должны!

Рядом звякнуло железо.

Герой Рио держал под уздцы подведенного ему жеребца.

Смотрел в сторону; спешить за Сале, помочь ей управиться с ребенком явно не собирался. Ладно, после разберемся, кто герой, а кто второй…

Сломя голову женщина кинулась в дом. Пытаться бежать с хутора в замок пана Станислава, и оттуда – нелегалами через Порубежье, оставив здесь на произвол судьбы урода-ребенка, главную цель Большого заказа… Такие шутки были смерти подобны. Разве что смерть откладывалась на некоторое время, дабы подготовиться для радостной встречи.

Больно ударившись плечом о стену, она тенью пролетела коридорами.

С дребезгом откинулась внешняя щеколда. Хлопнула дверь, и Сале, тяжело дыша, огляделась.

Комора, где еще с обеда заперли дитя, пустовала.

Да что он, сквозь землю провалился?!

Впрочем, после здешних похождений женщина не исключала и этой возможности.

– Эй! Маленький, ты где?

Под кроватью тихо завозились, послышался всхлип – и снова наступила тишина. Упав на пол, Сале ужом скользнула вперед, и секунду спустя ее пальцы нащупали хрупкое тельце.

– Иди… иди сюда, мой славный!.. иди к мамочке…

– Пусти! – неожиданно выкрикнул ребенок, отчаянно сопротивляясь. Сале едва не разжала пальцы: столь велико было потрясение от членораздельного, совершенно недетского вопля. – Пусти меня!

Больше он не произнес ничего, пыхтя от напряжения. Увы, силы были неравны. Кусающегося и царапающегося, маленького выродка извлекли из-под кровати и даже подняли на руки. Но скакать с ним, с таким, в седле было бы почти невозможно; тем более что Сале никогда не считала себя превосходной наездницей.

Отдать же ребенка в чужие руки… пусть даже в руки героя или консула… Нет, она бы ни за что не согласилась.

О сердюках даже речи не шло.

– Пусти… пусти меня…

Предоставив ребенку барахтаться у нее под мышкой, Сале правой рукой изо всех сил рванула оконную портьеру.

Раздался треск; ему вторил треск выстрелов с околицы.

После второго рывка часть крючков отлетела. После третьего портьера осталась у Сале – и ребенок был мигом запеленут с головой в тяжелую ткань.

Вместо плача изнутри доносилось только хриплое рычание, как если бы женщине взбрело в голову тащить к проруби изрядно подросшего щенка.

– Ну, тихо… тихо…

Тихо не получалось. Ни в какую. Со стороны могло показаться: обезумевшая мать выносит насмерть перепуганное дитя из охваченного пожаром дома, укрыв свою кровинушку от искр и жара. Разве что дом пока не горел. Сале криво усмехнулась на бегу. Пожар не заставит себя долго ждать. Разве что чуть позже, когда черкасы неистового сотника Логина, стоптавшего взмыленными конями два лишних дня, доберутся сюда.

Еще как полыхнет… ну, тихо, тихо, перестань дергаться, кошачье отродье… да перестань же, говорю!..

– Шевелись, Проводник! – гортанно взметнулось за окнами, и почти сразу, звонким напевом боевой трубы: – Сале! Скорее!

Выбежав на крыльцо, женщина на миг зажмурилась. Вьюга за это время разыгралась не на шутку, снежные плети-тройчатки секли наотмашь, не разбирая, кто прав, кто виноват, кто вообще случаем подвернулся… Смотреть обычным зрением было трудно, а на большее не оставалось сил. Местный Сосуд не создан для таких, как Сале Кеваль… Для кого же ты создан?.. неужели для подобных Рудому Паньку и веселому Стасю?! Вряд ли, скорее, просто посланникам князя не повезло со встречными…

Кто-то подвел ей заседланную кобылку, подставил ладони для опоры. Последнее оказалось как нельзя кстати: толчок – и женщина очутилась в седле, слепо нашаривая поводья.

Кокон, тесно прижатый к ее груди, сперва притих, но тут же взорвался бешеным движением. Из складок портьеры, червем из капустных листьев, выбралась сперва сжатая в кулак ручонка, струясь наружу переливами золотой цепочки; следом показалось лицо. Щелями-бойницами раскрылись узкие, от самых висков глаза, страшное пламя недетского взгляда обожгло Сале…

Она едва не выронила свою ношу.

Судорожный взмах – и драгоценная искорка, кувыркаясь, полетела в снежную пелену.

– Батька! Лети… лети, батька!

Визг проклятого ребенка слился с порывом налетевшего сбоку, предательски, ветра. Проморгавшись, Сале увидела совсем рядом с собой героя Рио – тоже в седле. Князь не ошибся в выборе: сдерживая пляшущего жеребца, герой показывал женщине пойманный на лету золотой медальон.

Тот, что урод-дитя все время таскал на шее, заходясь истошным воем, едва кто-нибудь хотел посмотреть цацку или, упаси небеса, потрогать.

Сокровище, понимаешь…

– Себе! – Женщина сорвала горло, перекрикивая вьюгу. – Себе оставь!

Герой кивнул. Сплюнув через губу замысловатое ругательство (странно… раньше за ним вроде бы не водилось!..), Рио растянул цепочку, которая, словно живая, удлинилась под напором его пальцев; прикинул на глазок – и решительно сунул голову в образовавшуюся петлю.

Миг, и медальон уже постукивает о зерцало доспеха.

– Батька!.. батька, лети!.. лети…

Портьера надежно закутала крик.


Кони рванули с места, и за спинами беглецов злобно громыхнул засов.

«Чумака… жалко Чумака, – верхним чутьем уловила женщина обрывок мысли консула. – Замордуют ведь парня…»

Сале тесней прижала к себе сверток с ребенком.

Ей не было жалко Чумака-предателя, в беспамятстве валявшегося во флигельке, под присмотром краденой невесты.

Ей никого не было жалко; даже себя.

* * *

…эту скачку сквозь метель и выстрелы Сале запомнит навсегда.

Кобыла неслась стремглав, дробно стуча копытами, все силы уходили на то, чтобы удержаться в седле, не выронить ношу и не потерять во мгле спину скачущего впереди Рио. Кое-где в снежной круговерти красноватыми очами чудовища светились оконца редких хат; дважды кони прыгали через украшенные горшками плетни, расплескивая черепки звонкими ударами копыт – дыхание перехватывало, а отдышаться не было ни сил, ни времени. Потом, бешеным метеором, дико вырвалось из тьмы оскаленное лицо консула. Локоны на висках Юдки висели двумя рыжими сосульками; глаза, и без того выпуклые, сейчас чуть ли не вылезали из орбит. «За мной!..» – Сале так и не поняла: почудился ли ей страшный шепот или это и впрямь было на самом деле.

Чужая рука дернула поводья кобылки, разрывая лошади рот удилами, а сбоку, из хаты выбегал сердюк-квартирант в подштанниках и кожухе нараспашку, паля в метель из двух пистолей. Ребенок на руках притих, сжался в теплый, просто горячий комок; Сале казалось, что она везет собственное, вырванное из груди сердце.

Сердце, которого у нее давно не было.

Земля билась и грохотала где-то далеко внизу, раскалываясь кувшином под копытом. «Так гибнут Сосуды!.. так гибнут…» – додумать не удалось. На ворот полушубка налип целый сугроб, вынуждая горбиться, стекая за ворот ледяными струйками, а скачка все длилась, и метель длилась, и бегство, и безумие, и ждал вдалеке замок, ждал веселый Стась, ждал обозленный молчанием Самаэль, Ангел Силы, не способный ничем помочь здесь, в скачке и метели…

Все было именно так.

Все было.

Ветер косым ударом крыла распорол пелену впереди и слева.

Сперва Сале почудилось, что она прихотью судьбы оказалась во главе кавалькады, что это на нее вылетает из крутящегося снега громада чубатого всадника без шапки, взмахивая кривой шаблей.

Откуда-то сбоку вывернулся один из сердюков сопровождения, срывая с плеча рушницу.

Выстрел оглушил женщину, но чубатый исчез, пропал во вьюге, а вместо него явилась запряженная парой бричка. Легкая бричка, какие Сале уже видела здесь – пан Станислав и местные звали их «чортопхайками». Кони захрапели, вьюном разворачивая чортопхайку на месте, и с зада брички ощетинились в снежный морок зрачки сдвоенных гаковниц, готовясь в любую секунду заплевать весь мир рубленой картечью.

«Сворачивай!.. сворачивай, пани!..» – зашипело, забулькало у самого уха; кобыла зашлась истошным ржанием, успев свернуть в проулок за миг до того, как грохнул залп.

Сердце Сале оборвалось в свистящую пропасть, бездну в глубине, в ту самую, где пряталась до поры прежняя, настоящая Сале Кеваль, – и ноздреватый сугроб принял женщину с ребенком в себя. Рядом билась в агонии несчастная лошадь, а у плетня герой Рио силой вынуждал своего жеребца удержаться на ногах – его конь, видимо, был ранен. Из-за ближайшего хлева, примыкающего к рубленой хате в три наката, взвился гортанный зов, но ветер скомкал его в горсти, расплескал, раскидал по округе.

Все было именно так.

Все было.

И, поднимаясь на ноги, тесно прижимая к себе раскаленный комок, Сале Кеваль поняла: не уйти.

Даже если жеребец Рио продержится в скачке, а ее с ребенком кто-нибудь возьмет к себе в седло – не уйти.

Решение пришло само.

– За хлев! – крикнула женщина, надеясь, что ее услышат те, кому этот крик предназначался. – Прячьтесь за хлев!..

Спустя мгновение, расхристанная, простоволосая, с ребенком на руках, она уже бежала навстречу преследователям.


Чортопхаек оказалось две, и передняя ее едва не задавила.

– Панове! Панове черкасы!

Кони с ржанием заплясали на месте, сдерживаемые умелой рукой, и женщина увидела всадников (двух? трех?..), что скакали следом.

– Панове черкасы! Спасите! Вон они, ироды клятые, вон туда поскакали! Мамку мою, мамку старенькую, стрелить хотели… Бровка затоптали… спасите! Они там, там ховаются!

– Не врешь?!

– Христом Богом клянусь! – вовремя вспомнилась местная присказка, не раз слышанная здесь от кого угодно, начиная кухарем и заканчивая сердюками; разве что пан Станислав и Юдка обходились иными словами.

И рука женщины еще раз указала куда-то в черный провал между хатой и хлевом.

– Ну, баба! Вот это баба! Хлопцы, а ну!..

– Пан есаул, на чортопхайке не пройдем!

– Бес с ней!.. Зараз вернемся!

Черкасы прыгали с брички, досадливо швыряя на дно разряженные в бою пистоли и булдымки-короткостволки; кривые клинки шабель скупо взблескивали, покидая ножны. Всадники ринулись первыми; пешие от них почти не отставали.

Трое черкасов с последней брички слегка замешкались. Молодой парень, правивший упряжкой, лихо соскочил на землю, набрав полные сапоги снега; от души хлопнул Сале по плечу.

– Эх, баба! Спаси тебя Бог! Ну, баба…

Он вдруг замолчал, тяжело, со свистом, дыша.

Взгляд его уперся в сверток на руках женщины.

В суматохе портьера разошлась, и на парня смотрели узкие глаза – от переносицы до самых висков.

Шестипалая ручка цепко держала скомканную ткань.

– Баба!.. да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…

Сале Кеваль, прозванная Куколкой, улыбнулась оторопевшему черкасу и шагнула вперед.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

…Златое Древо Сфирот распускалось цветами помыслов Святого, благословен Он. Цветы осыпались вьюгой лепестков, образовывая завязи Сосудов; завязи щедро наливались соком вложенного в них Света, росли, но вскорости начинали чернеть, подтачиваемые изнутри червями – червями противоречивых стремлений и страстей, раздиравших Сосуды на части. И вот уже черенки-порталы не в силах выдерживать тяжесть плодов, набухших густой жижей греха, вот один за другим Сосуды срываются с ветвей и летят вниз, в аспидную бесконечность небытия, по дороге схлопываясь, обращаясь в ничто…

Плодов осталось едва-едва, но эти последыши держались изо всех сил. Лишь на самой верхушке, забытый в шорохе вечной кроны, судорожно цеплялся за жизнь крохотный комочек, безнадежно съеживаясь на глазах. Дуновение ветра, касание крыла летящей мимо птицы, минута, другая – и упадет, рассыплется прахом, перестанет быть…


Я знал, что сплю и вижу сон. Раньше, когда я был самим собой, я не спал никогда – не понимал зачем. Теперь же… За ответ на этот вопрос – зачем?! – я заплатил необходимостью беречь свои скудные силы, как нищий собирает в горсть хлебные крошки.

Силы мне вскоре понадобятся.

Все, без остатка.

Откуда я это знаю? Откуда ветер знает, что если он стихнет – он умрет? Ветер не знает. Он просто играет, летит, завывая, треплет ветки деревьев; ему никто не объяснял, что остановка, отдых – это смерть для ветра… Смерть? конец? отдых?.. Значит, я умер. Я научился спать, как смертные (сон – близнец гибели, младший брат! может быть, поэтому бессмертные не спят?!), – но что-то еще осталось от прежнего вольного каф-Малаха. Я чувствую, я пред – чувствую; ибо еще недавно минуты-годы-века не имели для меня никакого значения, «здесь» означало одновременно и «сейчас»; «там» – могло быть и «завтра», и «вчера».

А сейчас у меня отобрали «вчера» (оставив лишь память – не извлечь, не вытащить, не уйти туда!), оставив лишь «сейчас» и «завтра». Вместо свободного «там» меня обрекли на вечное «здесь», и даже если я куда-то лечу золотой осой – это все равно «здесь», только на несколько шагов левее или правее.

Левее, правее, выше, ниже…

Убогие слова, тесные понятия.

Привыкай, блудный каф-Малах, ибо других у тебя больше нет.

Я сплю.

Интересно, люди спят иначе?

Я вижу сны.

Я беспокоюсь: сморщенный плод готов упасть, все слабее цепляясь порталом за ветвь Древа Сфирот… я сплю, понимая, что сплю, понимая… люди, знакомые мне, описывали сон иначе.

И еще: можно ли испытывать во сне беспокойство?

Не знаю.

Скорлупу сна подбрасывает, словно лодку на волнах, трещины в ней ширятся – но золотой свод еще держится. Золотой? Почему скорлупа сна – тоже из золота?! Как своды моего склепа-медальона! Или мою темницу действительно трясет, и никакой это уже не сон, а…

Тянусь чем могу – волей.

Остатками.

Выплескиваюсь из золота – куда?

Тянусь наружу, тянусь туда, вовне, ожидая наткнуться на привычный барьер, воздвигнутый моим сыном. И не успеваю осознать, что никакого барьера нет, а есть кто-то знакомый, я помню его, он тоже умеет ставить барьеры, только сейчас ему не до меня, потому что…

Я вырвался!.. нет, я ворвался!

Бешеный черно-белый мир распахивается передо мной – мир, который я вижу знакомым взглядом.

По глазам хлещет снежной кашей.

* * *

Вьюга раскололась ослепительной вспышкой.

Впереди кто-то падает – пан Юдка не промахнулся.

Это не моя мысль! Я просто не могу понимать…


…От удара меча шабля черкаса ломается пополам. Стальная молния дважды перечеркивает противника, словно ставя на нем крест, и обе руки его безвольно обвисают. Сердюки добьют. А не добьют – выживет.


Он знает свое дело, герой по имени Рио, и он крепко держит поводья смерти, что обосновалась на конце его клинка.

«Убей!» – хочу я беззвучно крикнуть ему изнутри, но, поперхнувшись, сдерживаю крик. Любое вмешательство может сейчас привести лишь к одному: отвлекшись, герой просто-напросто погибнет, так и не нарушив запрета. Рио дает коню шпоры, сбивая наземь пешего усача, сворачивает за угол грязного хлева, крытого соломой, – и я вижу…

Вернее, мы видим.

Вместе.


– …Баба!.. да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…

Спрыгнувший с брички черкас в изумлении таращится на жутковатого мальчонку, которого держит на руках женщина по имени Сале. Портьеру размотало порывом ветра, выставив на всеобщее обозрение разнопалые руки, заостренные черты лица, исхлестанного ураганным снегом…

– Так ты, мабуть, ведьма!

Перекрикивая вой метели, молодой парень отводит для удара шаблю.


Бросаем коня вперед, понимая, что не успеть – черкасов у брички трое, да и одного хватит…

Мы.

Вместе.


…Женщина по имени Сале зажимает ребенка под мышкой, будто какой-то безгласный тюк. Короткое движение освободившейся рукой – изумление костенеет на лице черкаса, занесенная шабля виснет в свистящей снежной карусели, а женщина по имени Сале делает шаг вперед, и пистоль за поясом истребителя ведьм меняет хозяина.

Выстрел.

Женщину окутывает облако дыма, мгновенно унесенное ветром прочь. Двое падают одновременно: парень – с торчащей из груди рукояткой ножа, его приятель на бричке – с простреленной головой.

– Ах ты, сучья ведьма! Хлопцы, баба Остапа стрелила! Да зараз я твою чортову породу на порох пошматую!

Разряженный пистоль летит в голову третьего черкаса, но тот успевает уклониться. Крепче прихватив ребенка, женщина шарахается в сторону, ныряет под бричку; вторя ветру, свистит шабля, вспарывая колючую метель и опаздывая всего лишь на миг…

– Не уйдешь, стервь!.. не уйдешь!


Почему бричка и люди вокруг нее, играющие сейчас в смертельные догонялки, приближаются так медленно? Или предательница-вьюга нарочно громоздит перед конем снежную стену, сечет лицо ледяными иглами, пытаясь отшвырнуть назад, не пустить?..

Выбиваюсь из сил, чтобы Рио видел насквозь.

Ну хоть чуть-чуть, самую малость…


…Черкас уже на бричке. Ждет, с какой стороны появится ведьма с чортовым отродьем. Но умница Сале не спешит высовываться – тоже выжидает, на какую сторону спрыгнет ее противник.

Грохот бьет в уши.

Жаркая волна обдает щеку. Черкас кулем валится в бричку и, пару раз дернувшись, затихает.


Мы оборачиваемся.

Позади один из сердюков, криво ухмыляясь, снимает дымящуюся фузею с плетня.

Мы одобрительно киваем стрелку.

Мы.

Мне абсолютно наплевать, кто здесь воюет и по каким причинам. Моего сына только что спасли от верной смерти, и значит, женщине по имени Сале вместе с обоими Заклятыми мой сын нужен живым.

Этого достаточно.

Более чем.

* * *

– Стой, кто идет?!

Дорога была страшной. Кони оскальзывались на обледенелых склонах, разъяренная тьма кишела белыми осами, бурля вокруг кучки дерзких, осмелившихся перечить дикой бабе-завирюхе… Бричка дважды едва не опрокидывалась. Раненный в ляжку сердюк, что взялся править упряжкой, матерился на чем свет стоит – и все косил на сторону хитрым зеленым глазом. Что уж он там хотел высмотреть в метели, один Святой, благословен Он, ведает; а может, и Он не очень-то… Сугробы ловчими псами кидались под ноги коней, норовя вцепиться изломанными челюстями наста, позади буран забавлялся эхом криков и редкой пальбы, ловя на лету и разрывая добычу в клочья.

– Вперед, вперед, – бормотал рядом бледный Юдка, хрустко обдирая лед с усов и бороды. – Поспешать надо, хлопцы… поспешать… вэй, черкасы, раклово племя, киш мирин тухес зай гизунт!.. Вперед!..

И маленькая, смятая бешеной мглой процессия упрямо ползла вперед, пока из хуртовины вдруг не выросла черная громада замка, спросив испуганно:

– Стой, кто идет?! – И без паузы: – Стой, говорю! Стрелю сейчас!.. Вот те крест, стрелю!

Только здесь мы с героем Рио очнулись от невеселых дум.

Каждый из нас думал о своем, но мысли обоих не отличались радужностью. Герой, мы с тобой похожи, просто ты еще, а я – уже! Вот если бы ты… ладно, молчу, молчу. Оставим до лучших времен, не будем травить души, которых у тебя две, а на самом-то деле ни одной нет. Давай я попробую помочь тебе выжить, спастись и спасти… хочешь? Молчишь? Небось прикидываешь, как меняла на рынке: «А что потом?» Да ничего потом, совсем ничего, а если из ничего выйдет что-то – куда ты от меня денешься, герой?! Вот он я: ярмом на шее у тебя и клеймом на челе твоем, печатью на сердце и огнем в судьбе…

– Я тебе стрелю, дурья башка! Надворный сотник с панскими людьми едет! Ворота открывай, да живо! – Логиновская сотня на хвосте висит!

Перечить Юдке никто не осмелился. Сквозь усилившуюся (казалось бы, дальше некуда…) метель, застлавшую все вокруг белесой мутью, проступила угрюмая серая стена. Трое сердюков, выскочив как ужаленные из расположенной сбоку караулки, суетливо распахивали дубовые створки ворот, окованные по краям железом.

– Чортопхайку во двор! – деловито распоряжался Юдка. – У крыльца, у крыльца ставь! Эх, бричка-сестричка, повернись к нам лицом, к врагам задницей!.. Гаковницы на ворота наводи!.. А, остолопы, дайте, я сам!

Молодец, пан надворный сотник! Людей бы побольше – глядишь, и отбились бы. При их-то оружии надо бы факела на стену; и к бойницам – сердюков с рушницами… мало, мало сердюков!.. не отстоять…


Это не я!.. это не мои мысли! Или мои? Наши? Кажется, я уже с трудом отличаю, где Рио, а где я! Если так пойдет дальше…


– Пан Юдка? Что за гвалт ты учиняешь?!

На миг все застывают.

Мы оборачиваемся.

У входа в западное крыло, примыкающее к угловой башне, на крыльце стоит пан Мацапура-Коложанский собственной персоной. Сегодня, в Мертвецкий Велик-День, пан – щеголь. На нем длиннополый кунтуш алого бархата, увенчанный бриллиантовыми пуговицами, каждая – ценой в славную деревеньку, выставленную на торги. Под кунтушом – жупан из синего атласа, подпоясанный таким кушаком, словно пан вознамерился опоясаться радугой. На этом великолепие не заканчивалось: глядите! – пунцовые шаровары, сапоги из блестящего желтого сафьяна, на золотых каблуках…

Ладонь веселый Стась держал на фамильной шабле в разукрашенных ножнах; рукоять сабельную покрывал чехол из шкурки соболя, украшенный хохолком белой цапли.

Впрочем, павлинья пышность одежд меня взволновала куда меньше, чем цепь на груди Мацапуры. Цепь с камнем густым, красным, словно пролитое вино… или кровь. Ветер треплет волосы на непокрытой голове пана Станислава, старательно набивая их колючей снежной крупкой, весь кунтуш в снегу, плечи, рукава; а на цепи, на камне – ни снежинки. Да, я не ошибся: камень – Сосуд. Малый, но от этого ничуть не менее интересный. Вокруг меня слегка вздрагивает, недоуменно моргая, герой Рио; прислушивается к самому себе, и я невольно замираю в изумлении.

Неужели он способен частично улавливать мои вибрации, как я – его?!

Или он на миг увидел все это разноцветье?! А ведь он успел привыкнуть к черно-белому миру…

– То не гвалт, пан Станислав, – хмуро отзывается Юдка, боком привалясь к борту чортопхайки. – То пожар, потоп и переполох в придачу. Логиновские черкасы как снег на голову… кто ж мог сегодня ждать?! С трех сторон на хутор вломились. Со мной – семеро, и то двое поранены, да вот еще пан Рио, пани Сале и байстрюк голопупый. Остальные небось уже в пекле смолой разговляются, кто удрать не успел!

– Ясно… – Лицо зацного и моцного пана мгновенно становится мрачнее зимней вьюги, навалившейся на замок. – Как думаешь, сотник, сколько времени у нас?

– Полчаса есть. Пока они дом перешерстят, пока сюда прискачут… Ну а там – сколько замок удержим.

– Людей, говоришь, мало?

– Те, что сказал, да еще трое в карауле у ворот сидели. Я их с караула снял – вон, ворота запирают, лоботрясы…

– Мало. Ах, мало!.. А у Логина?

– Не знаю, пан Станислав. Он, видать, обоз с молодыми чурами покинул, с собой старых реестровцев взял, и то не всех… всех забирать нельзя, мало ли… Ну, еще, пожалуй, сечевиков приписанных. Я бы на его месте всенепременно взял, сечевики в скачке злые. Думается мне, десятка три-четыре есть наверняка, а может, и все пять.

Теперь пан и его надворный сотник говорили вполголоса, чтобы не слышали сердюки, но я позаботился о Рио, чтобы герой случаем не остался в неведении.

Панько, ведьмач, почему ты пожадничал, почему не подал мне еще чуток милостыни?! Стыдно, ох как стыдно…

– Полчаса, говоришь? – задумчиво протянул Мацапура, кусая губы. – А еще полчаса сверх того замок удержишь, сотник?

– Не ручаюсь, пан Станислав. Но постараюсь. Очень постараюсь.

– Ты уж постарайся, мой жид. Ты очень постарайся. Тогда и мы с пани Сале в свою очередь очень постараемся. Глядишь, уйдем, и Логина с носом оставим. А нет… сам понимаешь.

Юдка кивнул, промолчав.

– Тогда командуй. Оборона – на тебе.

– Факелы б на стены надо, – Юдка словно, в свою очередь, прочел наши с Рио мысли. – Одна беда: задует ветром…

Мацапура ухмыльнулся и хлопнул своего надворного сотника по плечу.

Тот аж качнулся.

– Не задует. Мне ли тебя учить, как ветродуя заговаривать?! Ладно, тебе еще силы понадобятся… Сам все сделаю.

И, махнув рукой Сале, он скрылся в дверях. Сале с моим сыном на руках послушно двинулась за паном Мацапурой. Я чуть было не подтолкнул Рио шагнуть следом, но нас задержали.

– Ну вот, пан герой, пришла пора харч отрабатывать, – рыжая бородища Юдки оскалилась белым льдом зубов. – Наверху, я думаю, и без жидов да героев справятся. Или пан – колдун?

Пан не колдун.

Пан следует за надворным сотником, отдающим распоряжения сердюкам.

Пан готов отрабатывать харч.

* * *

Старый, очень старый человек не в духе.

Ругается.

Впрочем, он всегда не в духе и почти всегда ругается.

– Некогда мне с тобой лясы точить, надоедливое ты существо! – слышу я прямо с порога.

«С порога» – это скорее поэтический образ, нежели правда. Я еще ни разу не переступал порога его жилища – ни приходя, ни удаляясь. Обычно я выхожу из стены или из колонны. Странное дело: чем плотнее внешне материальные предметы этого Сосуда – тем легче мне торить сквозь них путь! Надо будет как-нибудь поинтересоваться…

– Почему? – спрашиваю я, зная: этот вопрос действует на старого рав Элишу, как запах вина – на горького пьяницу.

– Что – «почему», ошибка Святого, благословен Он?! Ну вот, из-за тебя богохульствую… Что – «почему», я тебя спрашиваю?!

Это хорошо.

Теперь уже он меня спрашивает.

Значит, сложилось.

– Да, кстати, тебя можно поздравить? – спохватывается старый, очень старый человек. – Ты уже обзавелся потомством?

Это он просто так. Он и сам прекрасно знает: время не значит ничего ни для меня, ни для рав Элиши. Для него моя Ярина будет вечно ходить в тягости, и он не доживет до ее разрешения от бремени – только потому, что время для одних идет, для других бежит, а для третьих…

«Что это такое – время?» – спрашивают третьи.

– Глупый, глупый каф-Малах еще не исполнил заповеди «Плодитесь и размножайтесь»! – смеюсь я, до половины утонув в стене. – Зато глупому каф-Малаху хотелось бы знать, как исполняют эту заповедь истинные Существа Служения, громоздя Рубеж на Рубеж!

– Ты совершеннолетний? – в ответ интересуется рав Элиша.

Пожимаю плечами.

– Я так и знал, так и знал…

– Что именно?

– Что ты ждешь от старого, больного человека непристойностей, дабы слушать и гнусно ухмыляться в ответ! Не выйдет! Потому что бейт-Малахи плодятся вполне пристойным (с их точки зрения!) образом… Известно ли тебе, что до тринадцати лет в человеке еще нет души – есть лишь ее зародыш, искорка «нэр-дакик», которая в день совершеннолетия притягивает к себе душу из круговорота «гилгулим», готовую воплотиться для исправления?!

– Да, рав Элиша. Ты однажды говорил мне об этом, а также о том, что изначальное число душ конечно, и поэтому они иногда вынуждены воплощаться частично… но позволь, я спрашивал о другом!

– Он спрашивал! Нет, люди добрые, только послушайте, что говорит этот неудачник! Он спрашивал! А про то, что мир держится на праведниках, на тех цадиках, кто, сам того не ведая, служит ответчиком за мир перед Святым, благословен Он, – об этом ты не спрашивал?! О том, что большинство праведников с виду отъявленные грешники, как фарисей Савл, любитель кидаться камнями, или рабби Акива, треть жизни проведший в пьянстве и распутстве, – об этом ты тоже не спрашивал?!

Молчу.

Иначе замолчит он.

– А то, что если будущий цадик до своего совершеннолетия, до воспринятия истинной души попадет в безвыходное положение, грозящее ему смертью, если при этом он будет испытывать терзания не только телесные, но и душевные, не в силах помочь себе и близким своим, и если он очень пожелает… Ты спрашивал, что будет тогда?! Ты спрашивал, что случится, если вопль такого мальчишки вонзится в небеса – и в ответ получит исполнение желаний?! Ты… ты…

Старый, очень старый человек долго кашляет.

И впервые не отталкивает мою руку, когда я тянусь за двенадцать Рубежей и протягиваю ему чашу, наполненную прохладой водопадов Джур-Джур.

Капли текут на всклокоченную бороду.

Тишина.

– Он спрашивал… Глупый, глупый каф-Малах! – бесплатный сыр бывает лишь в мышеловках! За исполнение желаний приходится платить, и чаще всего платишь самим собой. Наивные люди! Надо обладать очень богатым воображением, чтобы придумать Дьявола и его присных. Надо полагать свои души слишком большой ценностью, – и здесь они правы, даже ежеминутно втаптывая эту ценность в грязь! – чтобы вообразить рогатого скупщика лежалого товара…

Я жду.

– Пойми, беспутный бродяга: больше никогда, никогда такому мальчишке не стать совершеннолетним. Никогда ему не воспринять в себя истинную душу, а то гнездо для души, та искорка «нэр-дакик», что тлела внутри его, превратится в куколку, личинку, зародыш Существа Служения! Отныне бывшему мальчишке жить в обнимку с Запретом. Он может стать великим воином, или могущественным мудрецом, или… Но самим собой он быть перестал, и мир теперь будет раскрашен для него лишь в два цвета – черный и белый, как видят наш мир бейт-Малахи. Глупец, ну зачем тебе понадобилось это знать?.. ну зачем?!.

Бегу.

Но даже за сотню Рубежей отсюда я слышу тихий, срывающийся голос старого человека, кашляющего в духоте своего дома.

– …и когда бренное тело Заклятого умрет, выходит из него бейт-Малах, чтобы крепить собой Рубежи между Сосудами… а в мире становится одним праведником меньше, и в небе все чаще повисает радуга, говоря безмолвно: «Договор расторгнут, и заступника нет…»

Бегу.

Прочь.

Нет, не убежать. Не убежать от иного знания: как рождаются подобные мне?

Если Заклятый все-таки нарушит Запрет, каким бы он ни был, если бывший мальчишка променяет Служение на Свободу, вновь встав на грань уничтожения… если…

Бегу.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

Зала была о пяти углах, с куполообразным потолком.

На уровне примерно второго этажа ее опоясывала легкая галерея, снизу смотрясь ажурной пентаграммой; такая же пентаграмма, только гораздо меньше, выложенная инкрустированным паркетом, красовалась на полу, в центре.

Внутри нижнего знака, ближе к углам, были вбиты пять заостренных кверху колышков из осины.

А в витражи стрельчатых окон билась вьюга.

Словно силилась дикая ведьма в куски разнести эту радужную роскошь, удивительную там, где больше смотрелись бы узкие щели бойниц.

Пан Станислав хлопнул в ладоши. Почти сразу в дальнем углу открылась неприметная дверца, и из нее вышел человек. Нет, не так – бывший человек. Давно бывший. Деревянным шагом пан Пшеключицкий прошествовал к своему господину, привычно встав у него за спиной.

– Со мной пойдешь, – не оборачиваясь, бросил пан Станислав мертвецу. – В подвалы. Я девку заберу, а ты того, кто останется… ты убей его. Не надо, чтобы черкасы с ним виделись. Ты убей, только…

Зычный голос Мацапуры вдруг сорвался, треснул сломанным клинком.

Чуждые, невозможные нотки пробились наружу: жалость? неуверенность? стон давно умершей совести?!

– Ты его легко убей. Понял? Легко! И чтоб без этих твоих… знаю я тебя!

В ответ пан Пшеключицкий дернул щекой и неуклюже поклонился.

Сале прошлась вдоль стены, обтянутой синими, златоткаными шпалерами. Дешевые свечи, какие во множестве горели в канделябрах, бросали отсветы на вязь узоров: знакомых, частью виданных женщиной в тайных покоях мастера. Сосуды разные, а вино везде вино. Вот «преследование белой змеи», а вот «красавица глядится в зеркало»… а вот неизвестно что, но руками лучше не касаться.

Особенно в такой день, как сегодня.

Да и свечи… знаем мы, из чьего жира такие свечи топятся.

Прямо над камином висела странная статуэтка из дерева: голый человек прибит к кресту. Прибит вверх ногами. Вокруг клубилась такая чернота, что Сале побыстрее отошла от камина и статуэтки.

На всякий случай.

В мозгу плясали игривые бесенята.

– «Уздечки» плести умеешь? – от дверей спросил пан Станислав, прежде чем выйти вместе с мертвецом.

Толстый палец указал на столик-треногу, где лежали пряди длинных волос: в основном черные, как смоль, но встречались и ярко-рыжие.

На корнях кое-где запеклась кровь.

Сале кивнула.

– Ну тогда потрудись, милочка, потрудись…

Хлопнула дверь.

Женщина подошла к столику, ногой придвинула колченогий табурет, которому на первый взгляд было не место в роскоши залы; зато на второй… Пробормотав полагавшееся к месту Слово, она села и принялась за работу. В углу тихонько скулил маленький ублюдок; но бежать или чем-нибудь мешать не пытался.

Хорошая затрещина всегда убедительна.

Плести «уздечки» ей пришлось долго – часть волос оказалась снята с мужних жен, да еще в момент женской нечистоты, что требовало излишне пристального внимания и предосторожностей. Хорошо хоть после этого бывшим обладательницам волос ногти обрезали, как полагается… или это Стась повыдергивал? Пальцы сноровисто заплетали волосок к волоску, на пять черных – один рыжий, и тоненькие косички локтя в полтора длиной ложились отдельно: первая, вторая… пятая…

Как раз на пятой и вернулся пан Станислав.

– Молодцом, молодцом! – пропыхтел он, левой рукой придерживая на плече беспамятную девушку. – Сильна, милочка… вижу, стараешься!..

И, поймав взгляд Сале, пояснил с сожалением:

– Плохо сотник дочку учил! Ох, горазда драться, голубка сизокрылая!.. Пришлось кулачком по затылку, маленечко, для острастки… Ну, в Бога-душу-мать, начнем, благословясь!

Мертвеца с веселым Стасем не было.

Задержался в подвалах.

Снаружи хохочет вьюга, вплетая в свой дикий смех дробный конский топот, – рядом, совсем рядом! – гомон то ли людей, то ли разгулявшейся под праздник нечисти.

– …Бумага! – веселится вьюга, без смысла играя обрывками чужого, сиплого с мороза или от долгой скачки вопля. – Бумага от полковника полтавского! Повеление – на суд… на суд!..

Пан Станислав досадливо мотает головой, заканчивая раздевать донага свою пленницу, так и не пришедшую до сих пор в чувство.

– Ах, сотник, сотник Логин! Наш пострел везде поспел! – бормочет он, укладывая голую девушку на спину в центр пентаграммы, бесстыдно раздвигая ей ноги, раскидывая руки; так, чтобы голова, щиколотки и запястья оказались у осиновых колышков. – Поспел, чтоб тебя сразу в рай забрали! Держись, мой жид, тяни время… держись!

– И что таки в той бумаге написано?! – словно в ответ, издевается вьюга гортанным вскриком.

Досадливый шепот пана Станислава – и на время становится тихо.

Будто замок снаружи обтянули войлоком в пять слоев.

– «Уздечки»! «Уздечки» давай! Стреножить будем…

Женщина молча подает косички из волос: одна, вторая… пятая.

В углу скулит ублюдок.

Над мальчишкой, на багрово-черном ковре, утонув в ворсе, больше похожем на мех хищного зверя, развешано оружие. Немного, но каждый клинок, если правильно прислушаться, да еще в Мертвецкий Велик-День, дорогого стоит. Вон тот гигант-двуручник отсек ноги собственному хозяину; узким эстоком, больше похожим на шпагу, душ людских выпито – куда там иному чернокнижнику… две легкие шабли, от которых изрядно тянет вонью отцеубийства… огромная алебарда успела некогда послужить палачу…

Добрая коллекция.

Годами собиралась.

На миг прекратив свое бормотание, Мацапура (словно поймав нить мыслей женщины!) коротко ощупывает взглядом пояс Сале, откуда торчит кривой нож и торцы метательных клиньев.

– Умеешь? Мастерица или так, для пущего форсу?!

Женщина кивает; по-прежнему молча.

Сейчас слова излишни.

Более того – опасны.

– Славно, милочка!.. ах, славно! Значит, так: я начинаю, а ты, едва нутряной холод пойдет по жилочкам, бери в каждую руку по клинышку, становись вон у той стены, где узоров погуще, и всаживай свое баловство прямиком… Иконки видишь?

Прозрачное Слово опять справляется плохо: что означает «иконки», совершенно не понятно. Но толстый палец веселого Стася безошибочно указывает в угол, где в центре узора «Кошачий Глаз» висят две картины в богатых окладах.

Молодка с грустным лицом кормит грудью младенчика; бородатый каторжник в отрепьях строго смотрит на Сале.

Строго не получается. Возможно, потому, что обе картины, как и деревянная статуэтка над камином, висят вверх ногами. Да еще потому, что подобие княжеского венца из колючих веток терна только каторжанам-душегубам и надевают, в насмешку.

– В лицо, в лицо целься! И не промахнись, нынче за промах три шкуры дерут… Поняла? Не подведешь старого Стася?

Камень на груди пана Станислава задергался, запульсировал вырванным из груди сердцем, разбрасывая сгустки кровавого света.

– Поняла, спрашиваю?!

Сале поняла.

Она все поняла; она будет целиться в лицо и не промахнется.

Потому что за промах дерут три шкуры.

Наверху, на пятилучевике верхней галереи, купаясь в багровых отблесках, толпились замковые призраки: распяленные в крике рты, глаза вылезают из орбит, руки изломаны пыткой или последней мольбой… бывшие участники, ныне зрители, силой призванные на небывалое зрелище.

За окном метелью плясал Мертвецкий Велик-День.

Праздник.


Она все-таки едва не промахнулась. Когда холод от произнесенных Слов ледяной, намоченной в проруби холстиной объял женщину до души ее, войлок за окнами разорвался оглушительным грохотом. Стекла витражей с дребезгом пролились на пол дождем осколков, Сале закусила губу и, прищурясь, метнула клинья, – один за другим, в лицо кормящей матери, в лицо строгому бородачу-каторжнику…

Женщина не видела, что маленький ублюдок выбрался из своего угла, подобрав по дороге зазубренный кусок стекла, и сейчас ползет к очнувшейся девушке, тщетно дергающей тонкие, непрочные на вид «уздечки».

Изнутри «уздечки» порвать невозможно.

А маленький ублюдок все полз и полз, кропя полировку паркета янтарной, светящейся влагой.

Кровью из порезанных пальцев.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

За окнами – снежная мгла. Стемнело. Совсем. Приходится не скупиться, чтобы мой герой сумел хоть что-то различить в этой пурге, доверху наполненной колючей белой крупой.

Приглушенный посвист ветра.

Охряные шары горящих факелов.

Охра? багрянец? пурпур?

Рио цветов не различает, и я убираю лишний подарок.

Просто огонь; герою вполне достаточно.

Буран рвет пламя мерзлыми когтями, пытаясь унести добычу прочь – в ночь, которая еще не до конца ночь, но очень старается. Месяц-лютый, лютый месяц… Пламя отчаянно сопротивляется, трепещет на ветру растрепанными шевелюрами.

Не гаснет, упрямое.

Слово пана Мацапуры – золото.

Ненавижу золото; ненавижу, ненавижу, не…

Конский топот. Трудно сказать, сколько человек скачет, но изрядно. На нас хватит.

У бойниц засели сердюки с рушницами – трое. Всего трое. И то, что у каждого – по три рушницы, да еще по паре пистолей в придачу, дела не меняет. Людей в замке мало, поэтому на стены пан Юдка никого ставить не стал. «Это правильно», – думает Рио, и я с ним соглашаюсь. Наверное, правильно. Беда в другом: сам замок не очень-то приспособлен для обороны – стены низковаты, часть вообще щербата, будто стариковская челюсть, рва с подъемным мостом нет и в помине, из башен только одна и годится для стрелков… похоже, когда отец пана Станислава отстраивал эти руины, он меньше всего думал о серьезной осаде.

Горе, не крепость.

Мы с консулом стоим неподалеку от сердюков, в галерее верхнего перехода, у окна. У обычного, двустворчатого окна. Смешно: нам даже бойницы не досталось!.. Нам надо держаться. Держаться до того, как Сале с Мацапурой откроют «Багряные Врата». Способ их открытия мне неизвестен, ветру никогда раньше не было нужды в костылях, но людям для таких игр всегда нужна кровь. Хорошо, что об этом не знает мой герой – наверняка кинулся бы сломя голову спасать жертву… все испортил бы…

Нет уж, пусть лучше оборону держит, вместе с привычным ко всему паном Юдкой!


…Не думать! Не думать так громко!.. Я уже ни в чем не уверен…


– Ну что, пан Рио, видать, гости к нам? – Кривая усмешка трещиной раздирает бороду надворного сотника. – Гостей у нас песней встречают! Вэй, черкас, не рвися к бою! Старый жид на всем скаку срежет шаблею кривою…

– У меня Запрет. Запрет на убийство, – Рио без стеснения портит песню. – Там, когда мы… когда мы спасались бегством, кажется, обошлось. А сейчас… Мои палач и лекарь погибли.

– Лекарь тебе, мостивый пан, сейчас без надобности. А вот палач… Я подойду? Или побрезгуешь?!

Снова трещина усмешки.

– Да, вполне. Благодарю, – Рио серьезен и, как всегда, безукоризненно вежлив.

Он не врет.

Он действительно благодарен Юдке за это предложение.

Жаль…

– Тогда – по рукам, мостивый пан! Хорошая у нас пара получается: вам губить нельзя, а мне – миловать!

Герой по имени Рио резко вскидывает взгляд на бородатого насмешника – и отворачивается, так ничего и не ответив.

– Эй, пан Станислав, открывай!

Это от ворот.

Глухие удары. Звук сносит ветром.

Внешние ворота крепки – с налета не высадишь. А полезут через стену – тут уж сердюки из окон и начнут пальбу. Видно только плохо, гребень стены еле освещен – целься, не целься!

– Пан Мацапура! Открывай по-доброму! У нас бумага от полковника полтавского! Повеление – на суд тебе явиться! Открывай, пока честью просим!

– Приготовьтесь, хлопцы, – тихо, но внятно произносит Юдка. – Ежели над стеной хоть шапка покажется – стреляйте.

И вдруг, без всякого предупреждения, распахивает окно настежь.

Снежный вихрь ударяет в лицо, метет по полу, вихрится белой поземкой…

– А кто вы такие, что на ночь глядя в ворота зацного пана ломитесь да хозяина на суд требуете?

От зычного рыка у нас с Рио разом закладывает уши.

Герой морщится, отступает в сторону.

Подальше от громогласного Юдки и рвущегося в замок бурана.

– Сотник Логин со своими черкасами, вот кто! Думаешь, не ведаем, что тут у вас за бесчинство творится?! Это ты, Юдка? Зови пана Мацапуру или сам вели открывать! Если доню мою сей же час выдадите, живую да здоровую – Христом Богом клянусь, никого не тронем! Даже тебя, жида некрещеного! А пана Мацапуру к полковнику на суд в целости доставим. Без цепей, слово даю. А там уж – как суд решит.

– А что, пан сотник, говоришь, и бумага от полковника у вас имеется? – В вопросе Юдки сквозит неподдельный интерес.

Будто и не подступают к воротам вооруженные черкасы, будто и не предстоит с минуты на минуту Заклятому биться насмерть…

Впрочем, ему не привыкать.

Он себя давным-давно похоронил, ему терять нечего.

– Имеется! Имеется бумага!

– И что таки в той бумаге написано?

– Ты что, издеваешься, клятый жид?! Написано там, что полковник велит пану Мацапуре-Коложанскому немедля к нему в Полтаву явиться для судебного разбирательства! По поводу разбойных действий, имевших место со стороны пана и его людей!

– Разбойных действий? Это каких еще разбойных действий?!

– Ты мне москаля не крути, пейсатая морда! Думаешь, не знаем? Все знаем! И Хведир-писарчук нам все рассказал, и зрадника вашего мы тут прихватили, Гриня Чумака, с невестой его краденой! Знатно вы на свадьбе у девки погуляли, нечего сказать!

– А не брешешь, сотник? Ежели и впрямь не брешешь, может, пан и велит открыть!

Юдка уже издевался в открытую.

Но и у сотника, видать, тоже было на уме нечто свое, потому как, вместо того, чтобы обложить «клятого жида» сверху донизу черкасским загибом, Логин продолжил переговоры.

– Я – брехун? Я, боевой сотник, – брехун?! Да я после с твоей спины велю ремней нарезать! Гринь, сучья твоя рожа! Иди, подтверди ему!

– Пан Юдка… пан Юдка, я им всю правду рассказал! И про село, и про Оксану… И про те слова, что вы Ярине Логиновне, дочке пана сотника, через меня, иудину душу, передать велели! Все сказал, как на духу! Сдавались бы вы лучше, пан Юдка, а? Живы б остались… и братик мой… живой бы…

Вьюга играла слабым, заискивающим криком Чумака, как кот с мышью.

Попустит, попустит, и снова – лапой…

– Сдаться, говоришь? Ну, то зацному пану, не мне решать. Ждите. Эй, вы слышите там? – жди-и-ите! Пойду, скажу ему.

– Долго ждать не станем! – рявкнул снизу Логин. – Вышло ваше время, христопродавцы, все как есть вышло! Ежели через три минуты не откроете да не вернете мне мою Яринку в целости-сохранности – взорвем ворота к чортовой матери и вашу бесовскую ватагу вщент порубаем!

– А пороха у вас достанет – ворота взорвать? – миролюбиво поинтересовался пан Юдка, меньше всего собиравшийся тащиться к пану Станиславу за ответом.

Ответ Мацапуры он знал заранее.

– Достанет! И не таковских взрывали! – злорадно взвилось откуда-то сбоку.

Логин не замедлил подхватить:

– О! Слыхал?! То беглый москаль-пушкарь, Дмитро Гром, чудодей по минам да подкопам! Он что хошь на воздух подымет: замок, церкву, Столп Вавилонский – один бес! Ему ваши ворота разнести – что комара прихлопнуть. Верно вам Чумак сказал: кидайте зброю да сдавайтесь… Шмалько, ты куда?!! Стой, старый дурень! Стой!

– Да я, пане сотнику, только погляну, что там у них! Больно той жид храбрый! Мало ли… у меня веревка с гаком-тризубом…

– Да куда, дидька лысого тебе в печенки… Хлопцы, назад! Назад, я сказал!

Все происходит быстрей быстрого.

Над стеной возникает сразу несколько голов в косматых шапках – и тут же справа и слева от нас вьюгу раскалывают огненные вспышки.

Громыхает раз, другой, третий.

Стена чиста.

– Ондрий! Есаул, хай тебе грець! Живой?!

– Та живой я, пан сотник, что старому хрену сделается? А вот Свербигуз пораненный… и Нестеренко… стрелили Нестеренку-то!..

– Нестеренку убили?! Ну, все, вражье семя! Молитесь! Давай, Дмитро!

Замок подпрыгнул. С беззвучным запредельным звоном – упругой волной грохота разом заложило уши. Посыпались, разлетаясь осколками, стекла. На месте ворот вспух огненный клубок, вверх взлетела мерзлая земля вперемешку со снегом, обломки дерева…

Мигом позже нам с Рио показалось, что «чудодей по минам да подкопам» зря бахвалился – ворота покосились, но все же остались на месте. Однако в следующее мгновение тяжелые створки с треском распахнулись под напором хлынувших на приступ черкасов, и стало ясно, что беглый Дмитро таки знал свое дело: взрывом ворота приподняло с петель и вырвало из пазов тяжеленный брус, запиравший их изнутри. Сработано было действительно мастерски – другой бы только зря истратил огненное зелье.

Ответный грохот, навстречу казакам ударяют снопы огня – сердюки с установленной у крыльца чортопхайки дали залп из гаковниц.

Из бойниц – беспорядочная пальба.

Кто-то, вскрикнув, падает.

– Вниз, пан Рио. Наш черед.

Мелькают под ногами узкие ступеньки. Надворный сотник по дороге гасит редкие свечи, и в западном крыле воцаряется тьма. Сердюки внизу поспешно запирают тяжелую входную дверь за успевшими заскочить внутрь товарищами – теми, что стреляли из установленных на чортопхайке гаковниц.

– Руби двери!

– Келепы! Келепы давай!

Это снаружи. Приглушенная пальба. Дверь содрогается, но пока держится.

– Сними того, сверху!..

– Станьте по сторонам, чтоб шальной пулей не зацепило, – спокойно распоряжается Юдка. – Они небось, когда дверь вынесут, сразу палить начнут. А мы погодим, пока они пистоли да булдымки разрядят, и как сунутся – в ответ.

Мы отступаем назад. Становимся за колонну, непонятно зачем установленную прямо посреди широкого холла. Позади нас – лестница на второй этаж. Именно ее нам предстоит держать. И в случае чего – отступать тоже туда. К зале, где сейчас, подобно атакующим черкасам, ломятся в «Багряные Врата» Сале Кеваль и пан Мацапура-Коложанский.

Я уже не пытаюсь разделить, где мои мысли, а где – Рио.

Сейчас они у нас общие.

– У нас в Умани кантор был, – ни с того ни с сего говорит Юдка, глядя в пол. – Кантор Лева… его все так и звали: кантор Лева. В синагоге не пел, жил прямо на кладбище. Все на могиле сына сидел. Или внука, не помню уже… Отец говорил: он Леву, кроме как стариком, и не знал. Дед то же самое говорил. Как похороны, Лева явится и «кадеш» поет – хочешь, не хочешь, а плачешь. Денег никогда не брал… ему уж после тайком подбрасывали. Наши говорили, его гайдамаки три раза убивали…

– А у меня коллекция была, – невпопад отвечает герой. – Линзы шлифованные… их – сапогом…

– Зачем?

– Низачем. Просто так…

Гулкий удар.

Треск распахивающейся двери.

– Факелы! Хлопцы, факелы запаливай!

Снаружи в холл вслед за снежной пургой врываются, мечутся на ветру блики пламени – кто-то из черкасов успел зажечь факел.

В дверном проеме одна за другой сверкают вспышки, дробно бьют выстрелы; град пуль мечется по стенам, две или три звонко щелкают в колонну, за которой притаились мы.

Пора!

Я отдаю Рио все, что могу, все, что имел и получил от Рудого Панька, с трудом сдерживаясь, чтобы не оставить чуток про запас.


…и подтолкнуть в горячке боя под руку этого Заклятого с Запретом на убийство… подтолкнуть, самую малость…

Нельзя!

Или все-таки…


Стрельба на миг смолкает, в двери разом ломится толпа черкасов, за их спинами пляшет пламя уже многих факелов – навстречу, справа и слева, бьют ответные выстрелы.

В упор.

Кто-то валится навзничь. Звон стали, крики. В дверях – свалка.

Надворный сотник слегка придерживает за плечо рванувшегося было вперед Рио.

– Не время, пан герой. Потерпите немного. Пусть выпустят все заряды; пусть войдут внутрь. Тогда самый цимес и начнется…

– Но там же… наши люди! Они погибнут!

– Нашим людям так и так конец. Да и нам, видать, тоже. Успеете в пекло, пан Рио. Туда еще никто не опаздывал.

Полотнища света выхватывают перекошенные усатые лица, взблескивают на лезвиях сабель и боевых келепов.

Лязг, хрип… ругань.

– А вот теперь – пора.

Юдка хладнокровно достает из-за пояса два длинных пистоля. Третий, маленький, но зато двухствольный, заткнут за кушак сзади, за спиной.

Запасливый человек – пан Юдка!

– Подвал ищите! А вы со мной, наверх!

Надворный сотник молча разряжает один из пистолей в ближайшую фигуру – и, видимо, в отсвете выстрела успевает заметить новую, подходящую цель, потому что почти сразу стреляет снова.

Разряженные пистоли летят в темноту.

– Хлопцы! Ось они! Рубай вражью силу!

У первого черкаса Рио играючи выбил шаблю и на возврате добавил яблоком рукояти в скулу, швырнув бедолагу прямо на ногайский кинжал в левой руке надворного сотника.

Свист, хруст, хрип.

– Факелы, факелы тащите!

Два разъяренных смерча рубятся бок о бок, двое Заклятых, двое умелых бойцов, двое заживо погребенных мальчишек – и второй убивает за двоих.

Это невозможно, но это так.

Внезапно все кончается.

Рядом никого нет.

Это невозможно, но это так.

Враги отхлынули, не решаясь больше приближаться к двоим безумцам? – или?..

– Отходим, – тихо цедит сквозь зубы надворный сотник, сплевывая кровь. – К лестнице. Медленно.

Мы отходим.

Медленно.

– Как думаете, господин Юдка, наверху… может быть, они уже закончили? – вполголоса интересуется Рио.

– Увы, пан Рио. Я бы почувствовал. Да и вы тоже… полагаю, как откроется, то все заметят…

Тут он прав.

Мы уже на лестнице. Двоим здесь, в теснине перил, еще можно драться рядом, а больше – никак. Значит, еще повоюем… пока пистоли не перезарядят.

Черкасы тем временем шебуршат во мраке; шепчутся. Напрягаю из последних своих сил слух Рио, чтобы услышать, о чем речь – но тут из дальнего коридора, ведущего к нижним башенным коморам, доносится вопль, разом сводящий на нет все мои усилия:

– Пан сотник! Пан сотник! Подвал нашли! Подвал с двумя мертвяками!

– Ярина?! – от ответного крика кровь стынет в жилах.

– Не, пан сотник! Мертвяки-то с усами… Один даже с бородой, благообразный, ровно поп, упокой Господи его душу; а второй, погань такая, в драку полез! Даром что дохлый! Закоченелый уже, с душком, и нога сломана, а Тараса Бульбенка едва не придушил! Мы его шаблюками пошматовали, мертвяка, в смысле, а не Тараса, а оно все равно шевелится! Небось первый мертвяк второго и порешил… то есть второй – первого. Вот харцызяка! А больше – ни макового зернышка, пан сотник…

– Значит, Яринку Мацапура, волчий выкормыш, наверху держит!.. Эй вы, рубаки! Я ж знаю: вас там раз-два, и обчелся! Кидайте зброю! Казнить не будем, нам не вы нужны!

Молчим.

Логин для порядку выжидает миг-другой.

– Ну, як ся маете, душегубы! Хлопцы, давай факелы!

Пламя страшно бьет в глаза из попятившейся тьмы.

Мы с Рио успеваем заметить: какой-то тщедушный человечек мечется по холлу замка, находя и зажигая от малой лучины свечи в стенных шандалах.

– Пали, братья-отаманы!

Но раньше, чем трое черкасов, успевших перезарядить свои булдымки, успевают выполнить приказ Логина, этот приказ с готовностью выполняет Юдка! В руке у него – двухствольный пистоль, припасенный надворным сотником на крайний случай. Видимо, такой случай настал.

Грохот.

Над самым ухом, нашим с Рио.

Ближний черкас с булдымкой, хрипя, заваливается на спину; посланная им пуля без смысла уходит в потолок.

Пан Юдка что-то вертит на своем пистоле.

Снова грохот – на сей раз палят все, кто был на это способен.

Свинцовая оса вскользь обжигает щеку, другая визжит по зерцалу доспеха, не причиняя вреда. Пан Юдка, охнув, хватается за бок, мгновение смотрит на измазанную кровью ладонь…

– Скверно бьете! – вопит он в свет и дым. – Вэй, скверно! Панна Яринка куда как крепче прикладывает, курвины дети!

И умолкает – потому что вал стали вперемежку с проклятиями уже теснит нас вверх по лестнице. Мы пятимся, отмахиваемся, отчаянно стараясь не упасть, – и я уже плохо понимаю, кого подразумеваю под этим «мы»: себя и Рио, себя, Рио и пана Юдку, Рио и Юдку, Юдку и себя… Сознание плывет, растворяется, уже не отделяя «я» от «не-я», но что-то еще удерживает блудного каф-Малаха в этом мире, что-то, чего нет и никогда не было у меня-прежнего – я-прежний отдал почти все, чтобы я-нынешний смог приобрести этот последний, истошный дар судьбы…

Лязг металла.

Высверки перед глазами.

Бой.

И мне кажется, что это вечно длится бой на Рубеже с Самаэлевой сворой, мой прошлый, мой единственный бой…

Закованное в броню тело движется само, меч раз за разом пробует на вкус податливую плоть, отшвыривая в сторону легкие кривые клинки, зачастую вместе с руками; а рядом завершает нашу работу надворный сотник Мацапуры-Коложанского.

Казнить нельзя.

Миловать нельзя.

Ничего нельзя.

Бой.

Удивительный, чудовищный…

Меч Рио походя целует шею зарвавшегося черкаса, тот, еще не поняв, что произошло, пытается зажать рану ладонью, глядя на нас с детской обидой в стекленеющих глазах. Дикая надежда обжигает меня – неужели! неужели!.. – обжигает, чтобы уйти вместе со свистом Юдкиной «корабелки», отправившей раненого в рай.

Голова черкаса, кувыркаясь, скачет вниз по ступенькам, под ноги его товарищам.

– Уговор дороже денег! – плюется насмешкой оскаленный Юдка.

Вот, кажется, и все.

Совсем.

Сейчас оба Заклятых лягут на этих ступеньках, а я не успею даже вернуться в золотой склеп медальона – поздно!..

Лестница под ногами заканчивается.

Спина упирается в дверь.

Дверь заперта – и за дверью бьются в истерике, открываясь помимо своей воли, «Багряные Врата»!

Да!.. о, да!..

Пан Юдка… нет, сейчас – Иегуда бен-Иосиф – он внезапно бросает порядком выщербленную «корабелку» в ножны. Оскал превращается в хитрую ухмылку, влажный глаз, налитый кровью, подмигивает Рио, и, заставив черкасов попятиться перед этим сумасшествием, рыжебородый убийца принимается плясать.

Плясать, сунув большие пальцы рук под мышки и разведя локти в стороны, выхаркивая горлом:

Авраам, Авраам, дедушек ты наш!

Ицок, Ицок, старушек ты наш!

Иаков, Иаков, отец ты наш!

Хаиме, Хаиме, пастушок ты наш!

Он поет, он пляшет, приседая и отбивая коленца, а черкасы смотрят на него в немом изумлении, забыв даже, что собирались зарядить пистоли, желая добить двух проклятых басурман.

– Видать, смерть жид почуял! – невольно крестясь, бормочет седой вояка. – Вот с глузду и съехал!.. матерь Божья, заступница…

Наверное, один я понимаю поступок Иегуды бен-Иосифа. Наивная, смешная, нелепая песня! – одно из творений великого рабби Бэшта и его учеников, считавших, что тайны Каббалы должны идти «в люди» под личиной обрядов, танцев и напевов, скрывая за занавесом истинную суть! Авраам, владыка колесницы Хесед-Милости; Ицхак, господин колесницы Гевуры-Силы; Иаков, чьи двенадцать сыновей – двенадцать месяцев и двенадцать знаков зодиака, от Овена до Рыб…

Милость, Сила и Охрана.

Черкасы пялятся на пляшущего жида, крутят пальцами у виска…

…Чому ж вы не просите, чому ж вы не просите,

Чому ж вы не просите пана Б-га за нас?

Чтоб наши домы выстроили, нашу землю выкупили,

Нас бы в землю отводили,

В нашу землю нас, в нашу землю нас!

Я чувствую: прилив сил захлестывает меня целиком, даря куда больше милостыни Рудого Панька. В напеве ветром, сокрытым в листве, светом из-за тучи, надеждой во мраке звучит мощь имени Айн, чье число – семьдесят, и имени Далет, чье число – четыре, и имен Йод и Гей, чьи гематрии соответствуют десяти и пяти… обуздание врага пляшет в смешной песне Иегуды бен-Иосифа, обуздание врага и создание защитного покрова перед уходом…

– В домовину сплясать захотел?

Вперед выступает дородный черкас в богатом, атласном жупане и шароварах неимоверной ширины. Шапку черкас потерял в пылу боя, и сейчас пламя факелов отсвечивает в его могучей лысине, отчего кажется: голова объята огнем.

Сотник Логин?.. Пожалуй.

– В домовину – это запросто!

Дуло пистоля смотрит на безумного плясуна.


…В нашу землю нас, в нашу землю нас!


Замок содрогнулся от основания до крыши.

Границы сфир разошлись краями раны, невидимый ветер пронизал насквозь вереницу раскрывающихся порталов, заставив жадно запульсировать все мое существо. Оглушительный грохот расколол, казалось, сами небеса. Створки дверей сорвало с петель, вместе с обломками стены по бокам – а мы стояли на стрежне бушующего потока, что бил из открытых настежь Врат, и напев Иегуды бен-Иосифа надежно закрывал нас от бури стихий, от камня и дерева, чудом огибающих смертную плоть…

Перила верхней галереи, где мы сейчас находились, снесло напрочь, черкасов смело вниз, кто-то кубарем летел по лестнице, кто-то рушился спиной на плиты холла.

Сознание меркло, дробилось, растворялось – все силы я отдал Рио, чтобы он выжил в неравной схватке, и он выжил, а я…

В последний миг на ткани моего меркнущего «я» отпечаталась картина, внезапно ставшая цветной. Я видел сейчас не глазами героя-Заклятого, потому что мир вновь обрел краски, позволив каф-Малаху видеть насквозь, через несколько порталов, – судорожный отпечаток гаснущей памяти, что отчаянно цеплялась за соломинку бытия.


Посреди залы пан Станислав, зажав под мышкой моего вырывающегося сына, рубился на шаблях с нагой фурией, в которой нетрудно было признать бешеную дочь сотника Логина. Панна Ярина была уже ранена, кровь запеклась у нее на плече и на бедре, кровь пятнала выложенный на полу узор Знака – но Ярина Логиновна топтала символ, продолжая сражаться за свою жизнь с неистовостью отчаяния, присущей только людям.

Рядом, на миг оцепенев, застыла Сале Кеваль – она оборачивалась, оборачивалась к нам, раскрывая рот в беззвучном крике, и все никак не могла обернуться.

А у самого края лестницы, где только что бились плечом к плечу двое Заклятых и умирающий каф-Малах, на границе расползающегося язвой Порубежья, карабкался, пригибаясь, словно в него целились, стриженный «в скобку» бурсак со смешными стекляшками на носу и с нелепым пистолем за поясом длиннополого кафтана.

Позади него, едва держась на ногах, пытался не отстать от бурсака мой старый знакомый, Чумак Гринь. «Братика! Братика отдайте! Иуда я, зрадник, душа пропащая… отдайте, молю!..» – то ли послышался, то ли почудился шепот блеклых, бескровных губ. А рядом, поддерживая Чумака под руку, помогая ему идти… рядом шел призрак той, что умерла, рожая моего сына, призрак моей земной любви! Сквозь фигуру Ярины, тезки той фурии, что свистела сейчас шаблей над Мацапурой-Коложанским, просвечивала грубая каменная кладка замковой стены, очертания женщины колебались, подергиваясь рябью… Мертвая, выкопанная из могилы, сожженная – мать шла на помощь сыну!

Двум сыновьям.


А потом я ушел.

Забытье?

Сон?

Смерть?

Нет ответа…

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…зазубренный край стекла коснулся волосяных пут – и «уздечка», удерживающая правую руку, лопнула.

Буран, самовольно ворвавшись через разбитое окно, пошел плясать трепака белой поземкой, завертел, закружил обрывок, черный с рыжим… эх, дам лиха закаблукам, закаблукам лиха дам!..

Мгновением позже порвалась «уздечка», одним концом связанная с осиновым колышком, другим – с теменной прядью девичьих кудрей.

– Да что ж ты творишь, чортово семя!

Первым очнулся пан Станислав. На его счастье, он только что закончил ткать словесную вязь, подготавливающую открытие порталов, иначе выкрик этот стоил бы веселому Стасю жизни, и то в лучшем случае.

Сале Кеваль замешкалась. Наверное, потому, что женщину сейчас интересовало совсем другое: вот Мацапура-Коложанский умолкает, вытирая пот со лба, вот он вскрывает пленнице жилы, желая окропить Знак «чистой влагой», открывая нелегальный путь через Рубеж, – и последний метательный клин Сале, некрасивой женщины по прозвищу Куколка, кленовым семенем уйдя в полет, дарит ей возможность пересечь границу вдвоем с «чортовым семенем», без лишних спутников.

На герое она давно поставила крест.

Жаль, конечно… опять же, в местном Сосуде под крестом понимают что-то иное, свое, плохо объяснимое, превращая орудие пытки в символ спасения…

– Пшел вон, байстрюк! Убью!

Не обращая на угрозу никакого внимания, байстрюк уже трудился над третьей «уздечкой». Болезненный вскрик; шестипалая рука выронила осколок, быстро подобрала его, испачкав янтарной кровью паркет внутри пентаграммы…

Залу выгнуло живой рыбой, брошенной на сковородку.

Больно ударившись, Сале упала на колени. Ладони тесно сжали виски, гася намек на возможное беспамятство. Не молотобойцы – Инар-Громовик ударил в своды черепа молнией о семи зубцах. Боль хриплыми раскатами, желваками на скулах пытуемого перекатывалась внутри; зажмуриться удалось легко, а вот заставить свинцовые веки разойтись, выпустить на волю узника-взгляд…

«Я седая, – подумалось мимоходом. – Проклятье, я, наверное, совсем седая!..»

Однажды женщина видела, как поражает человека колдовская проказа, сжирая плоть за считаные минуты. Сейчас вокруг творилось нечто подобное: жадно чавкая, мокрые губы трясины всасывали паркет, дальняя стена грузно вспучилась боком холма, сплошь поросшего терновником для каторжных венцов и ядовитым олеандром… кора деревьев складками покрывала стены тут и там, раскидывая верхнюю галерею кроной леса, где иволгами в сетях запутались призраки замка, беззвучно разевая рты…

По топкой грязи, в угол, где еще сопротивлялся превращению черно-красный ковер, покатилось нагое тело, изрыгая ругательства, более приставшие скорей тертому есаулу, нежели юной девице.

Лопнувшие «уздечки» на глазах становились плетями вьюнков с сочными, ярко-белыми цветами – бессильными помешать, задержать…

– Погань!.. ах, погань! Стой!

Вскочив на ноги, панна сотникова в три движения оборвала с себя растения. Миг – и легкая шабля перекочевала из коврового ворса в ладонь бывшей пленницы. Сале вдруг увидела лицо девушки; коротко, мимолетно, но с предельной отчетливостью. «Мы похожи! – зарницей полыхнуло на самой окраине сознания. – Мы похожи, мы обе некрасивы, просто она моложе, моложе… мы обижены доле и сунулись сгоряча в чужие игры, надеясь не обжечься… мы… мы обе…»

– Шалишь, девка! Брось шаблю! Брось, говорю!

Вместо ответа нагая смерть кинулась на пана Станислава.

Зарычав, подобно хищному зверю, Мацапура подхватил с пола ребенка и легко сунул себе под мышку, как бездушный сверток. Фамильная шабля Мацапур-Коложанских с визгом вырвалась на свободу из теснины ножен – и два клинка заплясали, завертелись в неистовой пляске, вторя обрадовавшемуся бурану. Нет, не бурану! – дождь, осенний ливень наотмашь хлестал с потолка, ставшего небом, разорванной дерюгой над головами; молнии скрещивались, отлетали, исходя лязгом, молнии искали поживы, теплого тела человеческого… молнии, ливень, нелепый бой в Порубежье…

Беспомощная, Сале Кеваль смотрела, как веселый Стась убивает панну сотникову. Девица, верно, полагала себя славной рубакой и имела к этому изрядные основания, подкрепленные страшной, запредельной яростью; но вот уже кровавый поцелуй оставил метку на ее плече, вот спустился ниже, алыми губами ткнувшись в бедро… Пан Станислав рубился холодно, расчетливо, вкладывая в удары всю свою неподточенную годами силу, и малый груз «чортового семени» нимало не отягощал зацного и моцного пана. Выбрать момент и метнуть клин?.. нет, опасно. Можно угодить в ребенка, своими руками разорвав пропуск на благополучный переход! Впервые Сале не знала, что делать. Впервые она оказалась в роли стороннего наблюдателя, не способного вмешаться; а вокруг властно царило Порубежье, довершая превращение.

Ливень.

Грязь, грязь…

С легкостью, удивительной для его грузного тела, пан Станислав вдруг присел раскорякой, пропуская над головой обиженный посвист шабли, вкусившей некогда смертный грех отцеубийства. Ответный выпад не заставил себя ждать. Лезвие фамильного оружия наскоро обласкало узкую девичью лодыжку на ладонь выше пятки… еле слышный стон – и панна сотникова боком валится в липкую жижу.

С подрезанными сухожилиями не попляшешь.

Сале все-таки метнула клин. В схватке неожиданно возникла крохотная, почти неуловимая пауза, веселый Стась оказался к женщине спиной, вполоборота, и Сале рискнула. Оказалось: зря. Все зря. Было глупо недооценивать Мацапуру-Коложанского, тщетно надеясь, что в горячке боя он забудет о зрителях. Острие клина лишь разорвало рукав панского кунтуша, зато ответный взгляд чернокнижника ясно дал понять женщине: ее намерения были разгаданы еще задолго до начала обряда.

Оставалось лишь поблагодарить маленького ублюдка за освобождение намеченной жертвы, а жертву – за превращение в сумасшедшего мстителя.

Иначе лежать Сале Кеваль, прозванной Куколкой, со всеми ее потугами на удар в спину…

– А, курва! Н-на!

В последний момент девица все-таки исхитрилась откатиться в сторону. Камень, ребристый валун, до половины погрузившийся в грязь, грудью встретил смертоносную шаблю, искренне предложив Мацапурам-Коложанским с этого часа подыскивать себе новое фамильное оружие.

От старого осталась лишь рукоять да еще обломок клинка длиной в локоть, не больше.

– Что здесь творится, Проводник?!

Дикое, суматошное эхо раскатилось окрест.

Сале повернула голову.

Там, где раньше горел камин и мучился на кресте голый человек вверх ногами, теперь лежали поваленные столбы. Скрученная, разорванная местами проволока с репьями; опоры, рухнув, собственной тяжестью вдавили ограждение в трясину… пролом зиял в ограде Рубежа.

Рукотворный пролом.

Неподалеку ждал ответа свет в мирских одеждах.

Свет был в недоумении, свет не понимал, почему его не предупредили заранее, – и одеяния света плыли судорожным калейдоскопом. Обшлага мундира сменялись коваными наручами, плоский шлем-мисюрка растекался, на глазах становясь фуражкой с высокой тульей, и без перехода – гусарским кивером; сапоги, сандалии из кожи с бронзовыми бляшками, какие-то безобразные обмотки…

– Я спрашиваю, что здесь творится?! Проводник, почему ты молчишь?.. почему ты молчала раньше?!

Самаэль гневался.

Самаэль был в бешенстве.

А женщину разбирал истерический смех, прорываясь наружу стыдным фырканьем. Князь из князей Шуйцы, Ангел Силы, всемогущий и непогрешимый Малах, не знал, что делать! Точно так же, как минутой раньше не знала, что делать, она, ничтожная мокрица Сале Кеваль… бездна в глубине, былая Сале без предупреждения выбралась наружу, властно заявив о своих правах, и смех, смех, смех был знаменем ее явления!

Смех.

Ливень.

Грязь…

Хищно оскалясь, пан Станислав перехватил ребенка повыше, поудобнее; и лезвие обломка приникло вплотную к тоненькой, детской шее.

– Стой, где стоишь! Ты слышишь, сатана?! Клянусь вилами твоих присных, я его зарежу, как поросенка на свадьбу!

Унося истошно кричащий пропуск, он начал было отступать, пятиться к пролому в ограждении. Но далеко уйти веселому Стасю не довелось. Распластавшись в отчаянном броске, нагое тело дотянулось до Мацапуры-Коложанского, скрюченные пальцы когтями вцепились в ноги зацного пана чуть повыше голенищ сапог, тонкие руки напряглись, натянулись двумя струнами…

Бешеная дочь сотника Логина, забыв себя, грызла врага зубами.

– Юдка! – визгливо заорал пан Станислав, дрыгая ногой и тщетно пытаясь стряхнуть прочь дикий груз. – Юдка, жид проклятый, что ты смотришь?! Убей сволочную девку! Убей!

От распадка меж двумя горбами, где раньше красовалась дверь в пятиугольную залу, спешил Юдка. Скособочась, зажимая бок окровавленной ладонью, он бежал, с хрипом выплевывал комки бурой мокроты; вот еще шаг, другой, третий… вот сапог его каблуком бьет в затылок Ярины Логиновны, и пальцы девушки разжимаются, один за другим…

– Простите, господин Юдка, но я не могу этого допустить!

– Вэй, славный пан, шляхетный пан! Послушайте старого жида: бегите, пока не поздно! А закручивать ус и выпячивать свое шляхетство собачьим хреном…

– Господин консул! Прошу вас, не делайте этого! Господин консул!.. Остановитесь!..

На бегу, изо всех сил торопясь за скрывшимся в проломе Мацапурой, Сале Кеваль, Сале Проводник, носящая смешное для избранных прозвище Куколка, обернулась.

Меркли очертания холмов, утопая в ливне, превратившемся в потоп, опадала кора с деревьев, обнажая рванину бывших шпалер на стенах, колючий терновник осыпался штукатуркой руин, грязь засыхала на глазах, становясь вывороченным паркетом и открывшимися взгляду балками перекрытия; молчал в туманной пелене Самаэль, Ангел Силы, – а между «здесь» и «там», между уходом и возвращением, над нагой, некрасивой девицей, стояли двое.

Консул и герой.


Таким все запомнилось женщине, прежде чем померкнуть окончательно.

Пролог на земле