Рубин эмира бухарского — страница 11 из 37

И когда там я сказал, что хочу работать, кто-то посмотрел на меня искоса (или мне это показалось?), кто-то спросил подозрительно (или это я был подозрителен?), почему же я не в партии, еще кто-то выслушал (с сомнением!) мой рассказ о Серой Лошади, об отце я не упомянул, не мог же я торговать его памятью, и губы мои не разжимались, чтобы произнести его имя; и мне все казалось, что я устраиваюсь (это противное слово, сказанное ненавистным Васютинским!) и что все меня видят насквозь. И, собственно, меня не отвергли, но вышел я оттуда смертельно уязвленный, с горящими щеками и высохшей душой. Ничего, говорил я себе, я еще докажу, кто я и что я, и тогда всем будет стыдно своей бесчувственности, своей черствости, своей близорукости. Я уеду туда, где нужны мои знания и моя безграничная преданность, о которых никто не хочет знать или слышать, и совершу подвиги, о которых будут говорить много лет. Мне грезились костры и бивуаки Центральной Азии; я видел себя сидящим с дунганами, монголами, афганцами. Я изучал их языки, узнавал их секреты, дороги и тропы, проникал в их монастыри, дворцы, караван-сараи и молельни, постигал пружины их верований и вкусов, искусства и литературы, тайники их психологии, истории, побудительные мотивы политики — и все это я мечтал принести и отдать революции.

И попутно я хотел сделать (ни много ни мало) совершенные переводы индийской поэзии. Я перевел бы, быть может, всего несколько драм или сотню стихотворений, но отделал бы и отчеканил их до высочайшей степени и предпослал бы им длинные и ученые предисловия. А в Индии, переодевшись в индийское платье, я изучил бы язык до тонкостей и, вернувшись, с радостью отдал бы все силы, все знания, самое жизнь борьбе за индийский народ, за индийскую революцию.

Так думал и мечтал я про себя, и мечта эта была не однодневной; она жила во мне не первый год и не давала покоя. С одной стороны, она приносила мне вред — обесцвечивала и обесценивала все вокруг, а с другой стороны, поддерживала какой-то огонек впереди, к которому я стремился.

Что касается честолюбия, то только тот, кто не знает тех лет, может считать его непомерным; кто не помнит, как во вчерашнем пастухе или студенте мы сегодня узнавали комбрига, как ваш однокашник Васька Малышев или Костя Смирнов во главе партизанского отряда первым въезжал в занятый им Владивосток или Новороссийск, и нашей общей гордостью была Женя Гордон, погибшая за границей в румынской сигуранце. Что же касается жажды славы, то стыдиться ее можно, только если она незаслуженна.

7

Как-то случайно мне пришло в голову, что раз подпруженная река и озеро пропитали своей водой окрестность на целые версты кругом и заболотили их, то в них должно быть пропасть водоплавающей птицы; в таком случае, почему никто не охотится? Я спросил об этом наших трех мушкетеров. Один из них пристально посмотрел на меня и — не переглянулись ли двое других? Но все трое ничего не сказали. В чем тут было дело?

Оставшись после ужина наедине с Листером, я задал ему тот же вопрос.

Он помолчал, потом сказал:

— Вы что же, не слышали, что там сейчас полно белых?

Я остолбенел. Конечно, я ничего не слышал. Я попробовал спросить еще что-то, но Листер внезапно стал неразговорчив.

Белых, убивших моего отца и всех его друзей, я ненавидел. На минуту вспыхнула ослепительная мысль: а что, если выследить белых офицеров, накрыть их гнездо, сцепиться с ними один на один и таким путем доказать, чего я стою. Но мысль тут же погасла. Нет, надо держаться раз принятого решения: Афганистан, караванные тропы Центральной Азии, Индия и весь ранее намеченный план. Не отступать!

Да, но, чтобы сдвинуться с места, нужно знать кого-то, нужны связи. Вокруг Голубого озера не было ни души, но километрах в трех по правой стороне речки (тугаи тянулись по левой) находился, как мне сказали, кишлак, и я однажды незадолго до ужина забрел туда. Горели костры, в котлах варился плов, в центре деревни на старом паласе сидели старики. В ответ на любопытные и не слишком дружелюбные взгляды я сказал, как умел, «селям-алейкум» и услышал обычное «алейкум-селям». Тут я стал немым свидетелем разговора о себе старшин, к которым подошел. Двое крепких молодых людей, один с карабином за плечами, показывали сидевшим в центре в направлении нашего лагеря и что-то говорили. В этой группе главную роль играли, видимо, старик с белой бородой и небольшой рябой человек в зеленом халате.

Внезапно последний кивнул головой, какая-то двусмысленная улыбка мелькнула на его губах, и он, поднявшись, преувеличенно вежливо пригласил меня сесть. Любезно стали кланяться и остальные, делая знаки руками и пододвигаясь, чтобы освободить место. Я достаточно знал Восток и понимал, что отказываться нельзя, да ведь я и пришел искать знакомства.

Плов был необыкновенно обильный, горячий и жирный; рябой распорядитель выбирал самые лучшие куски баранины и клал в мою пятерню; но я вообще не сильный едок, а здесь меня грызло какое-то ощущение неправильного поступка. Я воспользовался первым же случаем и собрался уходить. Хотя я сидел больше часа, прощание вышло торопливым и неловким.

Придя в лагерь так поздно (уже после ужина), я встретил вопросительные взгляды моих товарищей. Мое объяснение не только не рассеяло их недоумения, а скорее еще более озадачило.

— Да знаете ли вы, где вы были? — спросил меня в упор Листер.

— Ну где, в кишлаке!

— Это же самое опасное басмаческое гнездо во всем Туркестане. Зачем это вас нелегкая занесла туда?

— Тогда надо это гнездо уничтожить! — запальчиво воскликнул я.

— Да, «уничтожить»… У вас все просто.

— А что ж, раз мы знаем, кто они?

— Кто это мы? Мы — археологическая партия, и я вообще не знаю, о чем вы говорите.

На этом разговор оборвался…

Однажды, примерно в начале второй недели, идя ужинать в лагерь, я еще издали различил, что вокруг костра, помимо наших, сидит еще кто-то. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что этим новым человеком был Ратаевский. Он не то чтоб улыбнулся, а скорее ухмыльнулся (ухмылка — это улыбка плюс наглость) и протянул мне руку:

— Ну вот, Глеб, и я к вам.

Я не мог скрыть своего удивления:

— Как же и что вы?

— Да вот, что прикажут, — ответил он бодро, тоном военного. — Кстати, привет от Павла.

Я поднял брови:

— А вы что, его видели?

— Да он, собственно, и устроил мне это назначение, его инициатива. С театром пока тихо. Я видел Павла вчера у Толмачевых. Катя цветет. Юля шлет вам привет. Александра Ивановна очень занята, — сообщал он мне, хотя я его не спрашивал.

Я был охвачен изумлением, недоумением и негодованием: как это Павел мог устроить на работу к нам человека, которого он мало сказать — презирал, с которым он брезговал бы дышать одним воздухом. Неужели возможно, что Паша с ним помирился? Ко всему этому примеривалось мое чувство личного отвращения к Ратаевскому.

— Вот он и спросил меня, — тем временем продолжал Борис, — устроился ли я где-либо. Я ответил, что нет и, сказать по правде, начинаю находить эту проблему трудной, если не неразрешимой. «Да вот езжайте в лагерь, — сказал он, — там работа будет». Я был сегодня утром у него в ревкоме, и он дал мне назначение и удостоверение.

Я ничего не ответил.

— А вы, говорят, там? — Он показал в направлений макбары. — Я к вам загляну завтра в гости, — фамильярно сказал он. — Мы с Глебом старые знакомые, — пояснил он присутствующим.

Мы поужинали, я извинился и отправился спать.

Утром я не мог сосредоточиться. Я осмотрел, разобрал и привел в порядок фотоаппарат, но из головы у меня не выходила забота о том, как предотвратить визиты Бориса, которыми он мог отравить мое существование. Я решил пойти в лагерь, показать фотоаппарат Листеру и как-либо устроить, чтоб Борис ко мне не ходил.

В лагере по утрам я обычно заставал всех за повседневной работой. В этот же день в центре стояла линейка, в ней сидел Борис и, высунувшись из экипажа, что-то говорил Листеру.

Увидев меня, Листер крикнул:

— А, Глеб! Хотите освежиться, проехаться в город? Езжайте с Борисом, привезите карты и нивелир.

Борис выглядел не очень обрадованным тем, что ему навязали спутника, но, видимо, слишком дорожил хорошими отношениями со всеми членами нового для него общества и поэтому с видом готовности подвинулся и сказал:

— Залезайте, Глеб, едем.

Магическое слово «карты», сказанное Листером, подстегнуло меня к немедленному решению. Ну конечно, карты; надо искать, и, может быть, среди карт, которые мне поручают привезти, я найду и нужную мне карту районов, отделяющих нас от Индии. Кстати, я сделаю несколько снимков Ферганы и покажу Листеру.

— Камера в порядке, — сказал я Листеру. — Могу я взять ее с собой?

— Ну разумеется, — последовал ответ.

Я сел в экипаж, и через несколько минут мы тронулись по покрытой густой пылью и сравнительно ровной дороге.

Борис говорил без умолку. Он все напирал на свои хорошие отношения с Александрой Ивановной и Катей и опять раз или два упомянул Юлю. Толмачев был все еще в Самарканде, и он краем уха слышал, что Владимир Николаевич, быть может, отсюда проедет на Памир — что-то еще хочет посмотреть.

Потом вдруг как будто случайно заметил:

— Так вы, стало быть, не видели Пашу вот уже столько времени. Как же это вы живете друг без друга? Если мы с вами в городе разойдемся, знаете ли вы, как его найти? Как его отдел называется?

— Не знаю, — чистосердечно ответил я, но вопрос и манера Бориса не понравились мне.

Часам к двум дня мы добрались до Ферганы. Дорога шла мимо больницы, и мы решили остановиться и проведать наших друзей.

Катя уже бежала навстречу.

Борис тотчас же извинился и пошел искать Юлю. Мы же с Катей сели в саду на скамейке.

— Он у вас? — надув губы, сказала Катя.

— Да, даже не знаю, как это вышло.

Она покачала головой:

— И я не понимаю Пашу. Он ему был так противен, а тут стал с ним чуть ли не ласков.