Хозяина дома шутливо называли «сэр Эдмунд». Он не был ни баронетом, ни knight'oм, но в 1945 году, незадолго до выборов, пожертвовал немалую сумму на избирательную кампанию консервативной партии; были негласные разговоры и могли быть разумные надежды. Однако к власти неожиданно пришли социалисты. После этой неудачи прозвище ему дали с иронией недоброжелатели. Тем не менее и недоброжелателям было ясно, что по взглядам, по привычкам, по связям, по наружности нельзя было бы на заказ изготовить лучшего сэра Эдмунда. У него и вид был такой, точно он сейчас вынет табакерку с портретом какого-либо короля и угостит собеседника табаком. Вдобавок фамилия его была Грей, и это тоже очень подходило к дворянству, хотя он не имел ничего общего ни с казненной королевой XVI столетия, ни с государственными людьми этого имени.
Близкие друзья знали, что забавная формальность назначена на этот вечер. Говорить на эту тему, разумеется, не приходилось, но она создавала шутливое настроение. Вдобавок, всех веселило, что дочь Грея выходит замуж за социалиста. А так как шутить за обедом было необходимо, то шутили преимущественно о действиях правительства. Джонсона саркастически спрашивали, совершенно ли он уверен в том, что мистер Шинуэлл и мистер Стрэчи умнее Черчилля. Хозяин дома ворчал, что они все окончат дни в убежище для неимущих. Был за обедом очень важный по своему имени и богатству гость. Он тоже принадлежал к числу друзей, хотя и не самых близких. Говорили с ним все-таки не совсем так, как с другими. Он принимал это как должное или, вернее, так к этому привык, что этого не замечал. Как должное это принимали и другие.
О еде разговаривали немного меньше обычного: надоело каждый день слушать, как трудно все доставать. Вдобавок подавали индейку, — правда, из-за недостаточного количества искусно нарезанную на ломтики поджаренного хлеба; вина были прекрасные, сервировка, фарфор, серебро не оставляли желать ничего лучшего, как если бы не было войн и социальных перемен, как если бы Англией и теперь правил какой-нибудь маркиз Солсбери или другой из самых лучших лордов XIX века. Два гостя несколько щеголяли тем, что на них были перелицованные костюмы, с боковыми карманами с правой стороны; вид их точно говорил: «Да, да, мы из-за этих господ в правительстве верно окончим дни в убежище для неимущих, но мы это переносим благодушно и весело, как полагается английским джентльменам...»
Джонсон приехал на обед как будто в самом лучшем настроении духа. Невеста, уже хорошо его знавшая, поглядывала на него с тревогой. Она знала, как его тяготит назначенная на этот вечер формальность, и его веселье показалось ей неестественным. Действительно, через полчаса у него настроение переменилось. Ему показалось, что Кэтрин говорит одну банальность за другой, что она почтительнее, чем нужно, обращается к старому лорду и слишком долго смеялась после какого-то его шутливого замечания. Лицо у него чуть дернулось. Она знала, что это у него изредка бывает, и испуганно на него взглянула. Он заметил ее взгляд, но сделал вид, будто не заметил. Вид, тон, шутки гостей очень его раздражали. Он думал, что теперь уже легко заказать себе новый костюм, а если и ходишь в старом, то в этом решительно никакой заслуги нет, и что в мире теперь есть бесконечное число людей, которые никак не могут умиляться над страданиями и лишениями англичан. Сначала он тоже отшучивался и иронически советовал гостям возложить надежды на сэра Освальда Мосли, но сам думал, что отшучивается неостроумно, что, вероятно, то же самое говорят, оказавшись в обществе консерваторов, и Эттли, и Бевин, и все вообще социалисты: его отшучивание уже было почти так же респектабельно, как их насмешки над социализмом. Для серьезного политического спора эти люди слишком ничтожны. Старый лорд сказал что-то неодобрительное о новой молодежи, Хотя Джонсон, по существу, был с ним в этом согласен или именно потому, что он с ним был согласен, он чуть не наговорил старику дерзостей: не наговорил потому, что сказать дерзость этому гостю в доме Греев было бы так же невозможно, как, например, плюнуть на ковер или швырнуть тарелкой в лакея. Он сказал себе, что этот гость просто забавная принадлежность обихода, столь же ненужная теперь, как гусиные перья или песок для засыпания чернил: сердиться на него так же нелепо, как сердиться на муху. За кофе все заявили, что давно так не обедали, Кэтрин это отрицала и говорила, что, верно, все остались голодны, а он мрачно думал, что за два часа не услышал (и не сказал) ни одного хоть сколько-нибудь не банального слова и что впереди ему предстоят тысячи таких обедов. Думал также, что у госпожи де Сталь в Коппе запрещалось говорить о еде и делах. Вставая из-за стола, Кэтрин робко ему улыбнулась. Он ответил улыбкой, которую неудачно пытался сделать нежной, в сотый раз себе сказал, что, кажется, не влюблен в нее, и тут же выругал себя идиотом и негодяем; во-первых, надо знать не «кажется», а наверное; во-вторых же, если не влюблен, то не делай вид, что влюблен, и не женись.
Он вышел из очень небогатой семьи и в детстве даже знал нужду, хотя и не очень тяжелую. Позднее материальное положение его родителей улучшилось; он получил образование в хорошей школе и в Оксфордском университете. Студенческое время было лучшим в его жизни: выбор факультета сделан, о другом можно пока не думать, все временно и вполне определенно. Надо было блестяще сдавать экзамены, и он сдавал их одним из первых, так как обладал хорошей памятью и занимался добросовестно. Надо было приобрести имя среди товарищей, и он стал душой кружка. Его не очень любили за высокомерие и некоторые странности, говорили, что он начинен честолюбием, как бомба взрывчатыми веществами, но связывали с ним немалые надежды и считали будущей знаменитостью, хотя и не знали, в какой именно области. Спортом он занимался только в первый год, с немалым успехом, получил почетное место в какой-то команде — и бросил спорт. Большую часть времени он проводил в библиотеке, где читал преимущественно книги, даже понаслышке неизвестные большинству его товарищей. По взглядам он был социалистом, принадлежал к левому крылу рабочей партии и голосовал за резолюцию, по которой студенты заранее отказывались участвовать в войне, тогда еще маловероятной.
Разумеется, он, как и все, забыл об этой резолюции в тот самый день, когда война началась. Жизнь в казарме была ему противна грязью и обществом простых, невежественных людей, тех самых, которых он в теории так любил. В военной школе было тоже грязновато и, пожалуй, еще более скучно. Он вел себя образцово, как и на фронте по выходе из школы. Цель там была еще более определенная: во всяком случае, исполнить свой долг и, если можно, сохранить жизнь. Он был два раза ранен, считался превосходным офицером и получил соответственные чины и ордена. По наступлении мира он поступил на службу в одно из важных министерств, создал себе прекрасную репутацию, получал хорошее жалованье. Правда, при отсутствии состояния его заработка хватало лишь в обрез, И он нередко думал, что следовало бы сократить расходы. Но экономию, да и то не очень большую, можно было сделать разве только на покупке книг, которые он страстно любил (начал их собирать с детских лет).
Его служебным успехам, кроме ума и образования, способствовали красивая наружность и умение хорошо одеваться. Все шло к его высокой стройной фигуре. Хотя ему было и совестно, он иногда заглядывал в журнал мужских мод и присматривался к тому, как одеваются знаменитые кинематографические артисты. С выправкой, приобретенной на фронте, он казался гвардейским офицером, прекрасно носящим штатское платье. Один из его товарищей полушутливо говорил о нем, что он — живое опровержение учения о синей крови: «Чарли — внук слесаря, всегда это подчеркивает, причем обычно вспыхивает, — но наружность у него такая, что кинематографический режиссер должен был бы нанять его для сцены бала во дворце Георга IV».
Все же со времени поступления на службу прежней ясности в его жизни больше не было. Необходимая выслуга лет была препятствием для чрезмерно быстрых успехов. Конечно, успехи у него были. Он имел связи с высшей интеллигенцией Лондона, без затруднений, при первой же баллотировке прошел в передовой клуб, считавшийся преддверием в «Атенеум» (для «Атенеума» он еще был слишком молод). Признавалось весьма вероятным, что рабочая партия, в которой он состоял с университетского времени, выставит его кандидатуру в парламент (сам он желал до того приобрести полную материальную независимость). Тем не менее он часто тяготился жизнью, с восторгом читал Ларошфуко, Шамфора, Шопенгауэра и почему-то, с карандашом в руке, изучал книги по психоанализу, особенно после того, как они стали выходить из моды.
Его иногда, особенно прежде, занимал вопрос о полном отсутствии связи между убеждениями современного человека и его жизнью или, точнее, его образом жизни. Он отлично знал, что этот вопрос стар как мир; но ему казалось, будто ни в какую эпоху он же стоял перед людьми так остро, как в XX столетии, в особенности же у передовой интеллигенции. Средневековый рыцарь, придворный Людовика XIV, любой офицер, «сэр Эдмунд» жили в полном соответствии со своим кодексом чести. Правда, они исповедовали религию, которая в своих далеких истоках запрещала многое из того, что они делали. Однако в форме, позднее твердо разработанной и освященной тысячелетней традицией, религия не запрещала им жить так, как они жили, и их связь с ней была довольно тесной. Они исполняли ее обряды и твердо в них верили. «Между тем я жил бы точно так же, как живу, если б был не социалистом, а консерватором. Наши вожди, когда они приходят к власти, всего меньше руководятся социалистическими теориями, а всего больше соображениями практическими и в особенности электоральными, да еще, в лучшем случае, тем условным понятием джентльменства, которое выработала старая, консервативная, аристократическая Англия и которое молчаливо и безоговорочно приняла Англия новая и социалистическая. Мы считаемся революционерами, но принципы нашей частной жизни нам дали никак не чартисты и не фабианцы, не говоря уж об иностранных социалистах, а скорее лорд Честерфилд и доктор Арнольд, эти, впрочем, как люди, были, каждый по своему, еще скучнее фабианцев...»