Рубин — страница 3 из 8

В отроческом возрасте он, как все, мечтал о славе полководца, затем ее в его грезах почти незаметно вытеснила слава революционера; самым обольстительным даже стало сочетание этих обеих слав, как у Кромвеля или Карно (Троцкий, гремевший в дни его юности, не нравился ему своим физическим обликом). Следы юношеских мечтаний, к собственному его удивлению, еще и теперь у него оставались в том, что в двадцатом веке стали называть «подсознательным». Так, недавно ему снился штурм Английского банка. Этим штурмом руководил он. Но в момент, когда они с револьверами и ручными пулеметами ворвались в знаменитое здание, к ним из кабинета вышел с очень неодобрительным видом знакомый директор отдела и сказал: «Разве вы не знаете, Чарли, что Английский банк давно национализован?» На следующий день он встретил этого директора в столовой клуба и хотел было ему шутливо рассказать свой сон, но не рассказал: подумал, что директору и сон такой может не очень понравиться.

Мечты его всю жизнь оставались беспорядочными. Он смутно мечтал о том, что станет теоретиком революции, как Маркс, диктатором без террора (не мог придумать, как кто), народным трибуном, как Парнелл, мирным реформатором, как Роберт Оуэн, передовым писателем, как Бернард Шоу. Но все это никак не соприкасалось с жизнью. Профессий революционера и диктатора в Англии не существовало. Для того чтобы стать народным трибуном, нужно было сначала пройти в парламент, а это требовало довольно долгого пребывания в партии; к тому же он чувствовал, что органически неспособен на митингах выкрикивать общие места диким голосом, каким никогда не говорят люди, и с таким видом, точно преподносишь слушателям откровение. Социальным реформатором Роберт Оуэн мог стать только потому, что был богатым фабрикантом: не имея заводов нельзя было их отдать рабочим; вдобавок из письма Маколея мистер Джонсон с досадой узнал, что в обществе Оуэн считался надоедливым болтуном и что от него все убегали. Литературного же таланта у Джонсона не оказалось: два журнала вернули ему статьи.

Эта первая серьезная неудача в жизни его поразила не сама по себе, а теми выводами, которые он из нее сделал. Он говорил себе, что ему свойственна лишь общая одаренность без какого бы то ни было определенного дара — черта, неизбежно ведущая к дилетантизму невысокого уровня. Отсутствие таланта можно было бы перенести, если бы честолюбие не было в нем так сильно. Легко было бы обойтись без таланта, если б он очень любил жизнь и ее радости. Но этого не было. Напротив, он часто замечал, что спорт, развлечения, дорогие рестораны, хорошее вино доставляют ему много меньше простого непосредственного удовольствия, чем они доставляли его товарищам.

Всех удивила его женитьба. Он женился на малообразованной, хорошенько!, но и не очень красивой женщине из низкого круга, в сущности, на первой встречной. Недоброжелатели говорили, что Чарли и женитьбой хотел удивить людей, и действительно удивил на один день — для этого не стоило портить себе жизнь. Женитьба доставила ему много горя. После того, как он разошелся с женой, у него бывали увлечения, но при полной искренности с собой, находившей на него чаще, чем на других людей, он говорил себе, что и это доставляет ему много меньше счастья, чем, очевидно, другим; служба, честолюбие, умственные и политические интересы занимали в его жизни больше места, чем любовь.

Дом Греев был первым богатым домом, где он стал бывать запросто, Нелюбовь к богатым людям и к аристократам была в нем еще сильна — или, по крайней мере, так ему казалось« Он слышал о «сэре Эдмунде» и собирался насмехаться, Однако, к его удивлению, насмехаться оказалось почти не над чем: старик не походил на богачей из обличительной литературы, даже да лучшей, как романы Драйзера или Элтона Синклера, «Сэр Эдмунд» был ограничен и невежествен, но он не был ни бесчестен, ни груб, ни заносчив, не походил на сноба или на parvenu, не хвастал своим богатством и даже не «утопал в роскоши». Скептики, правда, улыбались, когда он говорил, что социалистическое правительство лишило его 90 процентов дохода, «Да, если считать, дорогой друг, что ваш доход состоит из 150 процентов: это математическое чудо вообще свойственно доходам богатых людей», — сказал ему кто-то после пятого коктейля. Но позднее Джонсон узнал, что доход старика не превышает семи или восьми тысяч фунтов и что из них он отдает седьмую или восьмую часть на общественные дела, — правда, не на те, на которые седьмую или восьмую часть своего дохода отдавал сам Джонсон. Как и он, старик ничего не откладывал и больше не богател, Еще удивительнее было то, что «сэр Эдмунд» так же не мог бы уменьшить свои расходы, как не мог уменьшить расходов он сам. Штат прислуги у Греев был давно сокращен с семи человек до четырех; чтобы еще сократить его, надо было бы продать дом и купить другой, меньший; и то и другое теперь было невозможно: больших домов никто не покупал, а малых не было. Нельзя было отказаться от шофера, так как старик не умел и не мог править автомобилем. Нельзя было не ездить на курорты, так как туда посылали врачи. «Да; в сущности, понятие богатства очень условно. С точки зрения рабочего, я богач. А может быть, герцогу Вестминстерскому не хватает денег», — думал он с усмешкой. И он невольно думал, что как человек «сэр Эдмунд» все же гораздо привлекательнее, чем некоторые из его молодых товарищей по партии. У них из души, из мыслей, реже из слов, так и выпирала одна, зато жгучая, страсть: во что бы то ни стало выйти в люди, добиться положения в обществе и особенно разбогатеть. Он думал, что таковы после войны бесчисленные молодые люди и в другом кругу. Особенно это было сильно во Франции, где он часто бывал, и где молодежь иногда об этом говорила вполне откровенно. Эти молодые люди были ему неприятны и порою противны потому, что в какой-то, хотя и очень небольшой мере, напоминали ему его самого.

Бывал он у старика все чаще. Почему-то он всем понравился в этом доме. Ему же самому была непривычна, забавна и приятна роль революционера или даже «революционного фанатика» в консервативном кругу. «Во всяком случае, через этот опыт надо пройти, — говорил он себе вначале, — надо видеть все слои Англии, человеку и в особенности политическому деятелю необходим разнообразный опыт...» Он читал советские романы и старался ими восхищаться, но они были ему скучны прежде всего крайним однообразием и скудостью описывавшейся в них жизни.

Дочь Грея ему понравилась с первого же дня. Он себя спрашивал: было ли то, что французы называют coup de foudre{2}? Нет, coup de foudre как будто не было. Но она была хороша собой и привлекательна. Ему давно хотелось жениться, иметь детей, иметь дом. Подкупало его и ее высокое мнение о нем: она всем говорила, что он на редкость красив, умен, образован.

Адвокат, который вел его бракоразводный процесс, давно со вздохом советовал ему фиктивный адюльтер, в благополучном исходе процесса не могло быть никаких сомнений. Объяснение с Кэтрин вышло само собой. Затем был разговор с ее отцом. Старик выслушал его без восторга, но и без неодобрения. Сначала был, правда, изумлен, но потом говорил о необходимой формальности благодушно-снисходительно. Кэтрин краснела — в подробности дела ее, впрочем, не посвящали. Кто-то указал на Макса Норфолька. Приятели веселились: «Надо же было, чтобы это потребовалось именно такому человеку, как Чарли! Он, вероятно, за всю свою жизнь не знал ни одной проститутки!» Приятели уважали его, но считали гордецом и неврастеником.

III

Он поехал туда по подземной дороге — ехать в такое место на автомобиле ему казалось неловким. От волнения выехал немного раньше, чем было нужно. Выйдя из станции, хотел закурить, ветер гасил зажигалку. Вечер был тоскливый и холодный. Мистер Джонсон обернул шею синим шелковым шарфом, осмотрелся и пошел к гостинице. Он любил Лондон и гордился тем, что хорошо его знает. Но его жизнь протекала в кварталах, в которых происходит действие романов Голсуорси и из которых, быть может, еще не выдохся дух миссис Хемфри Уорд. Здесь же ему чудился Лондон Роуландсона или даже Джона Стоу. Никто, однако, тут не играл на шарманке, не пахло жареной рыбой, лавки старьевщиков давно были закрыты, не видно было ни китайцев, ни негров, «страшные лондонские доки» были далеко. Он не находил ничего страшного ни в доках, ни в этой части города, и ничего тут не было от бутафории бара Чарли Брауна, ни от парижской rue de Venise, Было просто скучно, необычайно скучно, невообразимо скучно от одинаковых бедных домов, одинаковых бедных улиц, одинаковых бедных людей, живущих неизвестно зачем — только потому, что они родились. «В этой скуке есть что-то метафизическое, — нерешительно сказал он себе. — Нет, и метафизического ничего нет». Из кабака доносился гул голосов, две женщины прошли под ручку, с любопытством на него поглядывая. За ними шел подозрительного вида человек в порванном пальто с поднятым воротником. «Полаталось бы, чтобы мне стало жутко. Но вон там стоит полицейский...» Жутко не было, однако он не чувствовал бы себя более чужим и одиноким, чем если бы оказался в Чикаго или в Мельбурне.

Против подъезда гостиницы, как было условлено, его ждала та женщина. Она нерешительно сделала два шага ему навстречу: он или не он? Джонсон почти не взглянул на нее (да и было полутемно), невнятно пробормотал несколько слов, крепко пожал ей руку и подумал, что точно вознаграждает ее за что-то этим рукопожатием или свидетельствует о братстве людей — всех людей, даже таких, как она. «Есть в этом нечто не только нехристианское и недемократическое, но и просто неприличное», — подумал он, и лицо его слегка дернулось.

— Ведь это, кажется, здесь? — особенно любезно, с приветливой улыбкой, спросил он и пропустил ее в дверь. В гостинице был «холл», небольшая комната с камином, над которым висел портрет лорда Китченера. У камина, по сторонам от небольшого стола, стояли два помятых кожаных кресла. В глубине за перекладиной сидел у конторки Макс Норфольк. Он встал и вежливо наклонил голову с таким видом, точно никогда этих людей не встречал.