Руда — страница 12 из 15

РОСТЕССКИЙ ЯМ

В лесу базар. Бледное и летом северное небо моросит дождем, а народ не убывает, шумит и толкается. Приписные крестьяне, возвращающиеся с заводских работ в родную деревню, зыряне и манси, приехавшие на оленях — среди лета в санях, — ямщицкие женки, сибирские обозники, мимоезжие приказные в ожидании, покамест перепрягут им лошадей, и совсем непонятные люди кружат под кедрами, покупают, выменивают, торгуются.

Нет ни лавок, ни ларей на лесном базаре, не видать рыночного смотрителя и будочников с алебардами. Да и товаров мало видно, а те, что есть, — в руках у продавцов или торчат из-за пазухи. Такой базар живет на большом Сибирском тракте между Верхотурьем и Солью Камской у яма[49] Ростес — здесь третья смена лошадей после Верхотурья. На самом перевале через хребет Каменного Пояса стоит Ростес. Это и самый северный конный путь через Пояс. Севернее видны громады гор, вечно покрытых облаками, — гор непроходимых и диких.

Верхотурье — город таможенный, там за привозимый товар досмотрщики дерут большую пошлину. Поросенок на верхотурском базаре стоит четыре копейки, а заставский сборщик, бывает, требует шесть копеек пошлины. У Ростеса торговля беспошлинная. Можно купить звериные шкуры и меха, дешевое вино, свинец на пули и порох для пищалей, топоры, шапки, сапоги, толокно и крупу — всего понемножку, чем жив простой человек.

Ростесский базар пугливый. На дню не раз его переполошит крик: «Окружают!.. Ярыжки идут!» — и народ кидается врассыпную в кусты. Переполох всегда бывает зряшный. Как ни хотелось бы таможенному голове запретить беззаконную торговлю, он знает, что это безнадежно: никаким войском не обнять всего Сибирского тракта, а разгонишь ростесский лесной базар — люди будут встречаться на ином месте.

Не менее, чем государевых ярыжек, боится народ разбойников. В лесах недобрым людям легко укрываться, а тут кругом леса. Поэтому торговлишка идет, покуда в полном свете северный день. Задолго до сумерек продавцы и покупатели спешат унести свои головы и котомки. Расходятся, сговорившись, толпами, редкий отважится пойти в одиночку.

В разгаре торга появился среди народа новый человек, с крошнями[50] за спиной, в самодельных броднях[51] на ногах, с лицом, как терка, изрытым оспой. Мягкой, враскачку, походкой бродяги, привычного к дальним походам, человек прошелся по базару присматриваясь. Его толкали, он никого не задел. Видно было, что в толпе он бывает редко, — настоящий лесной человек. Выйдя из толкучки, он присел на корточки, скинул крошни и достал две собольи шкурки. Встряхнул их, пропустил через кулак, приглаживая, снова встряхнул и положил на хвою около ног.



Покупателей долго ждать не пришлось. Его сразу обступили, и шкурки пошли из рук в руки. Соболя были превосходные, темного волоса, спелые, один в один. Первые покупатели, погладив, подув в мех, с сожалением передавали другим и даже цены не спрашивали — не укупишь таких. В городе такие и не дошли бы до рынка, забрали бы их в царскую казну. Соболь — товар заповедный.

— Деньгами? Товаром? Что хочешь? — торопливо спросил дядя в пуховой шляпе, приказчик или торговый человек. Шкурки он крепко зажал подмышкой и, отвернув полу кафтана, доставал кису.

— Товаром, — сиплым шопотом навсегда простуженного горла, с натугой выговорил владелец шкурок.

— Чего надо, охотник?

— Платок флеровый красный, ниток четыре пасмы, камки либо китайки на сарафан… — тужась так, что краснела шея, перечислял охотник.

— Еще много?


— Башмаки суконные с позументом, мыла сального два куска, соли, полбы…

— Вот что, охотничек, получай деньгами, сам и наберешь, что тебе надо. Идет так?

— Ладно. — Согласился с неохотой, но не пытаясь спорить.

— Сколько же деньгами?

Охотник помедлил, — цены он, видимо, не приготовил.

— Рубль дашь?

— За пару?

Беспомощно улыбнувшись, охотник кивнул головой. Не успел покупатель развязать кису, как стоявший возле ямщик кинул охотнику деньги и с возгласом «Беру за полтора!» рванул соболей к себе. Торговый успел схватить ямщика за плечи — и началась драка. Охотник вскочил, не подняв монет, смотрел с недоумением и беспокойством. Уже человек пять молотили кулаками торгового, а тот совал шкурки под кафтан и увертывался. Базар столпился вокруг и шумел неистово. Потом клубок дерущихся метнулся в сторону, люди побежали, перед охотником очистилось место, а он всё стоял. Прибежал ямщик с разбитой в кровь скулой.

— Унес, подь он к чомору! — кричал он и требовал свои деньги: рубль и два четвертака или другую пару соболей.

— Я не брал, — прохрипел охотник. — И соболей больше нету.

Рубль нашелся на мокрой земле, а четвертаков не было, их затоптали. С руганью и угрозами ямщик ушел. Охотник сел по-прежнему на корточки и ждал, поглядывая в толпу, — скоро ли явится торговый расплатиться за шкурки? Базар редел. Уехали на оленях манси. Люди стояли кучками под большими кедрами и елями: дождь всё бусил.

— Что, миленький, ни соболей, ни денег? — услышал охотник за собой. Обернулся. Невысокий простолюдин в заплатанном кафтане и в валяном гречневике на голове, с узкой желтой бородкой, стоял у елки. В руках он держал батожок.

— Придет, чай, — недовольно сказал охотник.

— Ой ли? Продавай-ка лучше остальное. Да не продешеви: те-то соболя — по двенадцати рублей за каждого дал бы купчина.

— Больше-то нету.

— И нисколечко в тебе жадности, — засмеялся бородач. — Люблю таких. Чего тебе надо было: платок да иголку?..

— Флеровый платок красного цвета, иголку, ниток четыре пасмы, на сарафан…

— Не труди себя, помолчи. Вижу, что жена заказывала да раз двадцать, поди, повторить заставила, покуда вытвердил. Здесь ты этого всего и не найдешь, разве случаем. Тебе бы в Верхотурье сходить, там чего хочешь, того просишь. Дальний?

— С реки Вагран, — нехотя ответил охотник.

— Ой, далеко! Верст оно, может, и не гораздо много, да туда не считай сколько верст, а сколько болот. Я на Вагране и не бывал, только знаю, что одни вогулы живут. Говорят, на Вагране слюда хорошая есть, не знаешь?.. — Бородач подошел ближе к охотнику и сел, как и тот, на корточки. — Значит, не только по снегу, и летом можно к вам попасть?

— Я прошел же.

— Да-а… Ходок… Теперь обратно тебе? Заест тебя жена! Ничего не купил.

— Так не придет, коли?

— Купчина? И не жди, миленький. Видел, какой он? — глаза бегают, губы тонкие, поганые.

— У меня пищаль[52] в лесу зарыта… недалеко… и с ней еще соболек… Может, ты возьмешь?

— Не с руки мне это, миленький. Да вот что: денег я тебе дам, нельзя без платка, без иголки… чего там еще? — к жене ворочаться. Будешь в Верхотурье — отдашь, не к спеху. Спросишь в Ямской слободе Походяшина. Я и буду — Максим Походяшин. А как твое крещеное?

— Кузьма.

— Держи, Кузьма, три рубля. Обманут тебя, конечно. Не беда: на три рубля мелочного товару на лошади не свезти, а тебе ведь тащить в крошнях через колодины да болотины. Если деньги останутся, знаешь чего купи: сахару головного. Бабам да ребятам он в диковинку. Платок не поглянется либо что, — ты подсластишь, волосы твои целы останутся. Верно говорю.

* * *

Через день в Верхотурье у воеводского дома Максим Походяшин повстречал торгового, который исчез с Кузиными соболями.

— Эй, купец! — Походяшин поманил батожком. — Когда с охотником расплатишься? За тобой два рубля, а была бы совесть, двадцать бы отдать надо.

Торговый свысока поглядел на дерзкого крестьянина, хотел, не отвечая, пройти, — и вдруг чему-то обрадовался.

— Ты его знаешь?

— Выходит, знаю.

— И где живет, знаешь?

— В гостях не бывал, а к себе жду.

— Ты, поди, неграмотный?

— Где уж нам. Так будешь платить, любезный?

— Не тебе ли?

— По честному купеческому обычаю отдашь в скорнячном ряду старосте. А уж до охотника Кузьмы дойдет.

— И звать Кузьмой! — Торговый был в восторге. — Не придет твой Кузьма в Верхотурье! А придет, вяжи ему руки и веди в полицию. Вон лист о беглом висит. А ты сам признался…

Походяшин круто повернулся и подошел к крыльцу воеводского дома. Свежий лист белел на стенке. «Зверолова Козьму Шипигузова… лицом шадровит… голосом хрипат…» — читал Походяшин.

— Хорошие, видать, дела натворил зверолов, — говорил торговый, догоняя Походяшина и хватая его за рукав.

— Брысь ты! Меня разыскивать нечего: я Походяшин.

У торгового глаза стали круглые, удивленные.

— Максим Михайлович! Прости меня, дурака, — не узнал! Ведь я к тебе ехал. Все мои дела к тебе…

— Ну, с тобой, любезный, я вряд ли дела иметь буду.

Постукивая батожком, Походяшин зашагал в сторону Ямской слободы.

ПОЖАР

Среди ночи сторож на плотине увидел пламя и заколотил в колокол. Медные сполошные звуки набата прыгали по воде заводского пруда, неслись ввысь, летели к горам и лесам.

Мосолов вскочил с постели и приник к окну:

— Сараи горят! Угольные сараи.

Сараи стояли далеко, за плотиной, за плавильными печами. Одевшись кое-как, Мосолов сбежал вниз. Кучер Пуд уже у крыльца — верхом и с хозяйской лошадью в поводу.

Они помчались на огонь, обгоняя мастеровых и работных людей. Мосолов плетью огрел нескольких по спине:

— Торопись! Ленивым — палки! Все на пожар!

Вскачь по поселку, по плотине, потом мимо длинного забора плавильной фабрики. Вылетели на поляну, где было светло как днем. Огонь полыхал с двух концов и в середине вереницы легких навесов, прикрывавших склады сухого отборного угля. Сараи были построены с умом. Именно на случай пожара они стояли не близко один к другому, в промежутках — бочки, всегда полные водой.

Народу сбежалось уже много, но порядку в тушении не было. Мосолов налетел с бранью:

— Чего стоите? Заливай!

— Воды нет.

Мосолов — к бочкам. Все пусты, на каждой щели, следы топора. Так это поджог! Вот почему и загорелось сразу в трех местах!

— Ломай баграми! Растаскивай! Да не раскидывать головни! Спасай те, что не горят еще!

Мосолов был в бешенстве. Но брань вдруг оставил и плеть бросил, схватил багор. Завтра ужо будет всем, а теперь главное — спасти уголь. Без угля печи станут, убытков-то… да и не убытки — разорение!

Впереди всех хозяин завода лез к огню, подавал пример. Рядом — Пуд. Этот сгоряча сломал два багра: тонкие попались. Зато третий багор был гож, и им Пуд свалил со столбов всю крышу сразу.

Народ оживился. Любо побороться с опасной стихией. Любо, превзойти всех удалью и умелой работой. Делать так делать! Застучали топоры, замелькали багры. Люди стали цепью к речке — и по рукам плавно пошли ведра с водой.

Огонь в середине сараев был сбит, но разгорелись пуще огни по краям. Скорее туда!

— Хозяин, оглянись-ка! Твои хоромы горят!

В испуге Мосолов обернулся. Вдали, на бугре поднялось новое зарево, — верно, это пылал его дом.

Прискакал, трясясь на неоседланой лошади, старик — ночной сторож:

— Батюшка, Прохор Ильич! Беда! Тушить некому, все сюда убежали!

Марья Ильинишна упала в обморок, когда женщины во дворе в голос завыли: «Горим! Горим!», когда клубы черного дыма вдруг поднялись вокруг дома и застлали окна.

Очнувшись, она сразу подумала: куда бежать? Открыла глаза — перед ней большой пруд с багровой водой. Стряпка Паша, стоя возле на коленях, брызгала ей в лицо.

— Дура! — сердито сказала Марья Ильинишна. — Набери скорее воды в кадочку!

После этого сёла, повела головой во все стороны и окончательно поняла, что она не в горящем доме и бежать никуда не надо.

Хоромы на бугре полыхали и посылали в небо космы разноцветного дыма. Люди стояли перед ними и не пытались тушить — опоздали!.. Среди работных людей Марья Ильинишна увидела брата. В разодранном кафтане, мокрый, без шапки, он размахивал рука ми и кричал что-то тонко и умоляюще. Марья Ильинишна вскочила и взобралась на бугор, к дому. Ее обдало зноем.

— Не поздно, не поздно! — молил и соблазнял Мосолов. — Снаружи горит, а в хоромах всё цело… Озолочу, братцы!.. От работ вечное освобождение. Крепостного на волю пущу! Ларец на стене… нетяжелый… с пуд, не боле!

Его слушали внимательно, но хмуро. Еще внимательнее оглядывали горящее здание. Бревенчатые стены и крыша пылали жарко, а ворота были совсем огненные. Войти в них, казалось Марье Ильинишне, немыслимо.

— Обманет? — сказал плавильщик в лисьем малахае на голове.

— При всех обещано, — возразил пожилой мастер. — В этом не обманет. И стены, верно, еще не прогорели. Да там дышать нельзя.

— Захлебнешься, конечно. Войти, оно можно, да уж не выйдешь, — подтвердил третий. — Вишь, Прохор Ильич, — не знаю как по-ученому, а по-нашему мастеровому — там воздух выгорел. Нельзя огнем дышать.

Привычные к огневому труду у плавильных печей, они судили деловито, без лишнего страха. И когда окончательно доказали друг другу, что итти в горящий дом им не с руки, плавильщик снял малахай, с силой нахлобучил его снова и сурово сказал:

— Не обмани, хозяин! Вольная! Иду.

Прижав локти, втянув голову в плечи, он побежал к воротам. Еще миг — плавильщик скрылся в дымной пропасти двора. Люди приблизились к огню и умолкли. Подъехала, расплескивая воду, телега с бочкой. Из бочки торчала ручка черпака.

Пожилой мастер первый вытянул черпак и жадно пил из него. Потом каждый подходил и брал черпак. Мосолов стоял перед воротами так близко, что от жара на голове шевелились волосы. Ему поднесли воды, он отмахнулся. Он тянул руки, готовый подхватить драгоценный ларец.

Плавильщик вылетел из ворот дымящийся, но невредимый — и без ларца.

— Не нашел! — просипел он и закашлялся. — Пить дайте.

— Как же не нашел? — Мосолов рвал ворот кафтана. — Я ж говорил: направо, на стене…

— Шарил, шарил, — темно там: дым.

Подавая полный черпак, пожилой мастер укоризненно сказал:

— Ты бы тогда что другое вынес. Сколько добра зря погибает, а ты с пустыми руками.

— Не подумалось. Волю-то за ларец он сулил, А ларца не нашарил.

Мосолов без ума повторял одни и те же слова, и Марье Ильинишне было дико слушать, что он, самовластный заводчик, сейчас упрашивает своих рабочих.

— Грех, хозяин, — строго сказал мастер. — Поздно людей посылать. Сейчас крыша рухнет.

Обвалился навес над воротами. Искры роем полетели на людей. Лошадь задрала голову, попятилась и опрокинула бочку.

Вдруг Мосолов выхватил у плавильщика черпак, плеснул на себя остатки воды и, тяжело припадая на правую ногу — левую зашиб там, у сараев, — пошел в огонь.

— Сгорит! — ужаснулась Марья Ильинишна.

Мосолов шагнул под ворота, и новый рой искр скрыл его из глаз. Марья Ильинишна отчаянно взвизгнула и тоже побежала во двор. «Значит, можно… Значит, нужно!» — мелькало в ее голове.

Прохор Ильич уже взбежал на крыльцо и скрылся в доме.

Что делать! Что еще можно спасти? — Это она поняла уже на середине двора, ярко освещенного и совсем не дымного. Она вынесет икону Троеручицы — материнское благословение!

Но на бегу, в вое огня, в треске лопающихся бревен Марья Ильинишна расслышала стук. Стук доносился с другого конца двора, из-под навеса — непрерывный, настойчивый, хотя и несильный.

— Больного забыли! — мгновенно догадалась Марья Ильинишна и, не раздумывая, повернула к амбарушке.

Сухой зной поднимался вместе с Мосоловым по темной лестнице. В горницах Мосолов двигался на четвереньках, хрипло дыша, ощупью находя двери. В густом дыму Мосолов нашарил на столе первую попавшуюся тяжесть — книгу, кажется, и бросил в стекла окна. Дым потянуло в отверстие, навстречу заиграли рудожелтые языки, и пламя, мигом охватив оконные рамы, заблестело на образцах медной посуды: чашах, кувшинах, ендовах, сибирском самоваре. Мосолов сунул руку в карман за ключом — дубовый, обитый железом ларец был прикреплен к стене железной скобой с висячим замком. Ключа не было! Не было и кармана, оторванного неизвестно когда. Мосолов всё не хотел поверить и водил пальцами по груди, сначала рывками, потом медленнее… Как не подумал он о ключе раньше? Затмение нашло… И плавильщик ходил без ключа — потому и не узнал ларца! Непоправимая ошибка.

Он набросился на ларец и руками рвал замок и скобу. Но не для того сам он заказывал кузнецу надежные поковки, чтобы их можно было разорвать человеческими руками.

Схватил кунган,[53] смаху ударил им по ларцу. Медь сплющилась, после второго удара в руке осталось горлышко…

Вот тут они — все деньги, векселя, расписки, всё богатство! — и нельзя унести…

Тут разом вспыхнули раскаленные стены горницы. Жар, как каменная глыба, упал на голову Мосолову. Ослепленный, задыхающийся, он повалился на горячий ковер и закрыл голову руками.

Марья Ильинишна вынула колышек из пробоя, распахнула дверь в амбарушку.

— Выходи скорей! — позвала она.

У самого порога сидел полуодетый парень.

— Знал, что кто-нибудь придет! Не может быть, чтобы покинули человека, — возбужденно заговорил он и вдруг увидел огни за ней. — Ба-атюшки!

— Выходи же! — неистово крикнула Марья Ильинишна.

— Ноги не держат, — виновато сказал парень. — Пробовал вставать, подламываются… Как чужие.

Марья Ильинишна обхватила его подмышки и подняла. Парень был легок. Итти он не мог, только переставлял ноги, но и оттого тащить его было удобнее.

— Где люди-то? — крикнул ей парень в самое ухо.

— Иди ты.

— Книга. Смотри — книга! Сгорит ведь. Подбери.

Марья Ильинишна книги не видела, споткнулась о нее, и оба они упали.



— За шею возьмись — способнее. — Марья Ильинишна задыхалась. Больной закинул тонкую руку на ее шею, другой рукой поставил ребром книгу — толстую, тяжелую — и, опираясь на нее, оторвался от земли. Искры падали на них, жалили, как осы. А впереди еще полдвора и самое страшное — огненные развалины ворот.

— Где люди? — удивился еще раз больной.

И люди появились. Из костра на месте ворот выскочили во двор плавильщик, двое рабочих и кучер Пуд.

— А Прохор Ильич?.. — Пуд, протянувший было руки, чтобы освободить хозяйскую сестру от ее ноши, вдруг отдернул их. Марья Ильинишна мотнула головой на крыльцо. Пуд сразу повернулся и прыжками понесся к хоромам. Больного подхватили рабочие.

Через минуту они были на лужайке по другую сторону огненной стены.

Еще тремя минутами позднее из огня показался Пуд с огромным бесчувственным телом хозяина на загорбке.

— Жив?

— Жив, должно. Ну, сомлел.

О КОМЕТАХ, О СКОРПИОННОМ МАСЛЕ И О ПРОЧЕМ, КРОМЕ АЛГЕБРЫ

— Ты хозяйская дочка?

— Нет, я сирота.

— А зовут тебя как?

— Нитка.

— Это кличут, а звать?

— Антонида. А тебя — Егором.

— Откуда ты знаешь?

— Не признал меня?

— Нет.

— В таборе, в горах, где все захворали, — ты за нами ходил, а потом и сам свалился.

— Так вот ты кто! Я бы, может, и узнал тебя, да ты одета по-другому — совсем монашенка.

Егора после пожара положили в избе плавильного мастера. Мастер и его жена, строгие раскольники, почти не бывали дома: он на фабрике, у печей, а она на покосе. Домовничать осталась девочка-заморыш лет двенадцати, — Егор ее считал дочерью хозяев. Одета девочка была во всё черное, на голове черный платок, повязанный так, что закрывал и лоб и уши по-раскольничьи.



За больным, она ухаживала заботливо, сердечно, — сегодня Егор понял почему: старалась отплатить за его помощь там, в горах. Гнилая лихорадка сгубила всех родичей Нитки, а она попала к, мосоловскому мастеру в приемыши, вернее, — в работницы.

— Когда буду здоровый, сильный, наработаю денег — куплю тебе, Антонидка, подарок: платок в лазоревых цветах, веселый платок! — обещал Егор.

— Когда еще будет! — строго, как полагается, отвечала девочка. — Мне и этот хорош, а ты вот во что оденешься, когда встанешь? Ни кафтана, ни обувки.

— И не говори, девонька, — сам не знаю! Дай-ка книгу, почитаю. Может, вычитаю, как кафтан из соломы сделать: в этой книге про всё есть!

Книгу Егор вынес с горящего хозяйского двора, не бросил тогда, как ни был слаб. И теперь не мог нарадоваться — в книге говорилось обо всем на свете: о кометах, о лечении скота, о вдовах, о садах вообще, об обмороке, о смолении бочек, о стрижке овец, о шелковичных червях, о лесных пеньках и зернах… В книге триста страниц. Истлела и искрошилась только первая страница, так что. Егор не знал, как книга называется и кто ее сочинил.

— «Обморок есть нечаянное потемнение вида, — вслух читал Егор, — и тихое отнятие у человека всех сил и языка, который в сие время, все чувства потерявши, на землю упадает».

Еще интереснее оказалась глава девятнадцатая «О табаке». В ней Егор вычитал вот что:

«Индианцы и других земель народы не токмо своим золотом Европу обогатили, но и многими своими плодами и овощами. Того ради весьма б изрядно было, ежели бы наших наций люди обое сие умеренно употребляли. Но мы с великою горестию видим, что золото нас мучителями, немилосердыми, скупыми, грабителями и роскошными сделало. Также мы и плоды их с невоздержанием и излишеством употребляем».

Значит, тот, — стал размышлять Егор, — кто золото из земли на свет выводит, тот для людей первый мучитель и грабитель? А наша русская сторона потому, выходит, и хороша, что золота не знала? Ой, мудрено! Демидов и верно мучитель. К нему подходит. Но Демидов и при железных, и при медных промыслах был мучителем…

Размышления Егора прервал приход верхотурца Коптякова… После первой встречи в амбарушке они еще не виделись.

— А, дядя Влас, — сразу сказал Егор. — Ты и в самом деле есть. Я ведь думал, ты мне в бреду привиделся.

— Погоди, милок, — сейчас и я тебя признаю… Ей-ей, где-то видал.

— Покуда вспоминаешь, скажи, в каких мы местах. Где это Мосолов завод себе строит?

— Место новое. Ближнее жилье — крепости Клековская да Бисертская. А река здесь Ут. К восходу солнца податься — там будет за горами Чусовая и Утка казенная, пристань.

— А рудник? — Егор приподнялся на постели.

— Рудник богатый. Чудская, вишь, копь…

— Так это же заповедное место!?

— Во-во! Заповедное место Мосолову и досталось, хи-хи-хи!

Егор размахнулся и изо всей силы ударил Коптякова. Силы у больного было мало, он даже не ушиб рудоискателя, только напугал. Сам Егор откинулся на спину, и слезы полились из его глаз.

— Змея ты, — всхлипывал больной, — Андрей Трифоныч на каторге мается, мог бы одним словом себя освободить, а молчит. Раз народ заповедал, — свято. Убить тебя мало!

— Почему думаешь, что я выдал? Перекрещусь, что не я, — оправдывался рудоискатель. — Я и Мосолова-то нынче впервой увидел, а завод второй год строится.

— Не ты? Верно не ты? Ну, прости, Коптяков. Или зачти за твое хихиканье. Не стерпел я… Ты как всё-таки сюда попал из Ляли?

— Ну, как… Мосолов позвал, он везде искал знающих по медным рудам. Меня и отпустили на лето к нему. Я думаю: место всё равно открыто, деревнёшки всё равно приписаны, — и пошел.

— Так вот где пожару причина…

— Конечно, крестьяне отплатили.

— Так ему и надо! Лютует, поди?

— Нет, он лежит. Весь обвязанный. Тихо пока. Но уж встанет, — так держись.

— Уходить мне надо загодя, Коптяков. Немного не дошел до дому, — мать хотел повидать, — и не пришлось.

— Уходить, так к нам на Лялю. Там вольготно таким, как ты. В куренях[54] укроешься или в вогульских паулях.[55] Немало там народу спасается.

— И то, видно, придется на север податься… Дядя Влас, а не снесешь ты матери в Мельковку, под Екатеринбургскую крепость, от меня письмо? Хоть весточку подать ей, что жив, мол, я.

— Это, то есть, когда?

— Да вот сейчас. Пока Мосолов отлеживается, у тебя прямого дела нет. Пашпорт у тебя, поди, искательский? На все стороны?

— То-то что нет… Не с руки мне, парень. Ужо осенью на Лялю буду ехать, могу дать крюку, завезу. А теперь как?.. Я ведь теперь тебя признал! Право! Тогда мы с Андреем Дробининым в здешних местах ходили, — и ты с нами был. И прозвание помню: Сунгуров ты, Егор, али нет?

— А признал, так помолчи. И хозяину своему смотри не назвони.

Егор повернулся набок, к гостю спиной.

* * *

Рано утром жена мастера подошла к лавке, на которой лежал больной, и неприветливо спросила:

— Спишь, что ли?

— Нет, хозяюшка.

— Встаешь помаленьку?

— Пробую. По избе уж могу пройти.

— Вода тут, в кувшине. Хлеб — вот. Мне с тобой недосуг возиться. На покос иду до ночи.

— И Антониду с собой берешь?

— Нету ее.

— Куда делась?

— Волчье племя! Куда? Сбежала. И сарафан унесла паскуда.

Дней пять Егор оставался совсем один. Коптяков не заходил. У Егора затеплилась слабая надежда, что верхотурец всё-таки поехал в Мельковку. Хозяйка появлялась поздно вечером и каждый раз только спрашивала, скоро ли он встанет. Егор успел трижды перечитать свою единственную книгу. Многое помнил наизусть. Силы возвращались к нему очень медленно.

Как-то утром услышал он брань хозяйки на улице, детский голос и звуки ударов, точно она кого-то жестоко избивала.

— Кого ты так, хозяйка? — спросил Егор.

— Нитку, — кого! Вернулась-таки, — с торжеством сказала хозяйка. — Недолго набегала дрянь. Тоже понимает, что при доме-то лучше.

Когда хозяева ушли на работу, в избу заглянула Нитка.

— Что, девонька? Попало? Ну-ка, расскажи, где пропадала, — ласково сказал Егор.

Девочка только мотнула головой и скрылась. Егор взялся за книгу. Сочинитель полагал бесполезными, для его читателей философию, алгебру «и другие неведомые и бесконечные науки». Жаль! Жаль, что только триста страниц в книге. С какой радостью Егор познакомился бы и с этими науками. Руки и ноги его работали плохо, но голова жадно требовала всё новых и новых знаний. Вздохнув, стал перечитывать главу «о древесных хитростях» — о том, что если помазать корень молодого дерева желчью зеленой ящерицы, то плоды на дереве никогда не испортятся и не сгниют, и о том еще, что если сливу привить на вишню, то сливы будут родиться прежде обыкновенного времени.

Скрипнула дверь. В избу вошла невысокая старушка с узелком и озиралась, ища кого-то. Егор быстро сел на лавке, книга шлепнулась о пол:

— Мамонька! Мама!

— Егорушка!..

Уселись рядом, беседовали без порядку, — что прежде вспомнится.

— Нет коровы, значит? Трудно тебе.

— Да, поломал зверь коровушку прошлой осенью. Сбитень[56] варю, продаю… ничего, голоду не знаю.

— Об Андрее вестей нет?

— Не слышно. Всё, поди, на Благодатской каторге страдает. Кузя собирался его выручить, — как-то удастся ему. Лизу-то он выкрал, — ты знаешь?

— Да ну?

— Как же! Тем летом еще, как ты ушел.

— Молодец Кузя! Он что задумал, — сделает. Куда они бежали?

— К вогулам. Так я Лизу и не повидала. Кузя-то приходил ночью сказаться… Что только деется! Тот, слышно, в леса ударился, другой в Орду ушел… Раньше я думала: на разбой этак-то убегают, а теперь гляжу — самые добрые люди.

— Да, мама. Мне привелось настоящих разбойников видеть. В столице они живут, во дворцах, сладкое вино пьют, охотой забавляются. Бирон у них за атамана, Акинфий Демидов есаулом. И сама царица в той шайке.

— Сынок, зачем ты?.. Про царицу такое…

— Шутовка она — не царица. Через нее несытая орда биронова на нас насела.

Маремьяна залилась слезами. Егор замолчал и насупился. И что вздумал мать-старуху пугать! Легкое ли ей дело от сына бунтовские речи слушать!.. Одно горе ей приносит. И видятся-то часы считанные, всё перед разлукой. Чем бы ее успокоить, старенькую… Егор взглянул на мать: она глядела на Егора и весело улыбалась, мигая мокрыми веками:

— Я тебя не осуждаю, не думай, Егорушко. Всё понимаю — ведь зрячая. Как народ, так и ты. Конечно, думалось, лучше бы добром…

— Вот и пробовал я добром, — сейчас же не удержался Егор, — а что вышло?.. Ладно… Скажи, мама, чего ты смеялась?

— Так я… Ты задумался и язычок высунул, я сразу тебя узнала: мой Егорушка.

Рассмеялся и Егор.

— А то всё не узнавала? — с нежностью спросил он.

— Как матери не знать свое рожоное! Хоть и большая в тебе перемена, Егорушка. Ожесточился ты, сказать. Бородка растет. Худущий стал. А вот рука-то… Где это бог пособил?

Егор поспешно спрятал руку, на которой один палец был отрублен вовсе, а другой не разгибался.

— И рубец через весь лоб идет. Раньше его не было.

— Пришлось, мама, горя хлебнуть. Долгий путь от моря, со всячинкой. Лучше не вспоминать.

Маремьяна не настаивала. Ей и не хотелось слышать о напастях, которые так долго разлучали ее с сыном. Будто и не было их, горьких лет тоски и голода. Наглядеться бы на Егора, порадовать его перед новой разлукой.

— Ты спрашивай, сынок, я бестолковая, мелю пустое, а время идет.

И тут же добавила как бы случайно:

— Миклашевских господ уж нету в крепости: поместье ему далеко вышло, в Питербурхе, уехали. Дочка ихняя, Янина, — может, помнишь? — Маремьяна быстро глянула на Егора, — басенькая такая, замуж не вышла, тоже с ними поехала.

Егор с облегчением почувствовал, что не покраснел, как когда-то, слыша это имя. А мать, похоже, догадывалась… О чем? Никогда ведь не заикался. Да ничего и не было такого, о чем словами можно бы сказать.

Маремьяна, перейдя на шопот, говорила уж про иное:

— Помнишь Лизину ладанку с золотом? Я ее принесла тебе. На-ко вот. Лизы нет, зря лежит в сундучке.

Егор отвел руку.

— Не надо, мама. Ну ее, язву сибирскую! Верно Андрей баял: золото — злой крушец. Акинфию союзник. Выброси в реку.

Еще сверточек совала Маремьяна: «Твои, спрячь, сынок. Пригодится в дороге». Егор посмотрел: одиннадцать рублевиков, посланных из Петергофа, целехоньки. Егор опечалился, задосадовал:

— Экая ты, мать!.. Я в надежде был, что помог тебе. Что, ино, корову не купила?

— Ладно уж… чего уж… обошлась ведь.

— Нет, ты скажи, — зачем без коровы сидела? Теперь уж вижу, что голодала всю зиму, перебивалась кой-как. Зло берет, право.

— Стану я… выдумаешь тоже… — виновато лепетала старуха и в то же время вытаскивала из принесенного с собой узелка всякую одежду: и исподнее, и коричневый Егоров кафтан, и мягкую шапку.

— Вот это дело! — обрадовался Егор. — Как ты меня вызволила славно! Ай, спасибо, мама. Теперь рублевики мне и вовсе не нужны. А ты нынче же изволь купить корову, да хорошую, рубля в два! И сена купишь.

— Ну, на корову возьму, а остальные ни за что, ты бери.

— Да!.. Один и мне надо: верхотурцу дать, за то, что у тебя побывал.

— Какому верхотурцу?

— Да ты как узнала, что я здесь?

— От девочки, от Антониды: ты же ее посылал.

— Вот те раз!.. Нитка, где ты? Иди сюда.

Антонида не показывалась.

— Не посылал я ее. И как тебя найти, не говорил… Не иначе, она слышала, когда я Коптякова просил. Вот деваха!

— Такая толковая, даром что маленькая. Всё-всё про тебя рассказала. И как вы горами пробирались, и как лихорадка вас в башкирской деревне настигла, и в чем твоя нужда. Я как ей в глазки посмотрела — всему поверила.

— Ты, мама, побудешь еще здесь?

— Ну, а как же! Пока не встанешь, не уйду домой. Сухариков тебе на дорогу надо насушить. Наведываться к тебе буду открыто. А чтобы по мне и тебя не узнали, так будто я знахарка, лечить навязалась. Это тоже Антонидушка придумала — для сбереженья.

— Я теперь скоро встану, от радости такой. Завтра же… Вот что… Ладанку, мама, не выбрасывай. Дай ее мне: надо сравнить зернышки, такие ли у Андрея, как и те, что с Бездонного озера.

Глава третья