НА СТАРОМ ЗАВОДЕ
Утром, в четыре часа, давали звон на работу. С тяжким скрипом начинали вращаться деревянные махины; шумно вздыхали мехи горнов; молоты, понурясь чугунными лбами, ожидали, пока раскалится первая поковка. Начиналась демидовская «огненная работа». С четырех утра до четырех дня — одна смена.
Сам Акинфий Никитич вставал на два часа позднее. Если не ехал в Тагил, в Быньгу, в Черноисточинск или на какой-нибудь вновь возводимый завод, то непременно осматривал работы Невьянского завода (чаще называвшегося Старым заводом).
Одноконная тележка с хрустом катила по плотному шлаку дороги. Акинфий сидел прямо, подняв круглый бритый подбородок, сложив широкие рукава кафтана на коленях.
Рядом с ним — голова на уровне его плеча — дряхлый, серо-зеленый от старости Шорин, ровесник еще Никиты Демидыча.
Проехав плотину, тележка спустилась к фабрикам, навстречу железному лязгу и грохоту. Акинфий слез с тележки, зашагал к доменной фабрике. Шорин и плавильный мастер Свахин пошли за ним. На доменном дворе литейщики выкладывали канавки из песку для приемки чугуна. Рослую фигуру хозяина они приметили издали, но ни один не выпрямился, не прервал работы — так полагалось. Кланялись — поясным поклоном — только те, к кому хозяин подходил вплотную или обращался с вопросом.
Здесь Акинфий не задержался. Проходя мимо соковоза,[33] дробившего ломом стылую глыбу шлака, поднял обломок, бегло осмотрел и сунул Шорину. Старик повертел кусочек — шлак был правильного цвета, темно-зеленого.
Через низкую дверцу прошли в меховое отделение. Всё было в порядке и здесь. Оба меха исправно работали, посылая воздух в доменные печи.
Следующая фабрика — кричная.
Трое работников, отворачивая лица, вытягивали из горна «спелую» крицу и сами дымились. Рубахи на них хрустели и были белы от проступившей соли: четвертый час потели люди на огненной работе. Красную четырехпудовую крицу проволокли клещами и ломами к молоту. Ухнули, натужились и кинули крицу на наковальню. Мастер пустил воду на боевое колесо, вал пальцем подкинул молотовище, и тяжелая «голова» стукнула по ноздреватому мягкому металлу. Брызги шлака долетели до Акинфия — он не шевельнулся: нельзя подавать худой пример людишкам.
Кричная работа — самая тяжелая из всех заводских работ. Ворочать раскаленные тяжести отбирали молодых здоровяков, и те перегорали в несколько лет. Стариков среди кричных мастеров не видно, люди гибли, не доживая веку. Зато и отличались кричные особой удалью, — отчаянные головушки.
С грохотом, лязгом и звоном чугунные крицы, трижды подогреваемые в горнах и трижды попадающие на наковальню под молот, превращались в ровные железные полосы.
Под крайним молотом проглаживались готовые полосы. Рядом ставили заводское клеймо на те полосы, которые прошли пробу. Клеймили вручную по горячему железу. Акинфий потер пальцем фигурку остроухого зверка, выдавленную в железе. «Старый соболь». Европа хорошо знает это клеймо и требует его. На днях по Чусовой отправлено двадцать барок отборного полосового железа, оно пойдет за море… Ах, чорт! Ожег палец-то, — полоса еще горячая.
Выйдя из кричной, сказал Шорину:
— На втором молоте, у Грачева, наковальня логоватая. Выправить. А мастеру плетей за несмотрение. Перезолову скостить по копейке с пуда за то, что железо с пленками и клейма поставлены косо. Пеньковых веревок на тяжи вели отпустить да вели беречь веревки. Не пожгли бы брызгами сока. Мастера никакой бережливости к снастям не имеют, — нет того, чтобы и в полушке осьмушку видеть!
Это была любимая поговорка Акинфия. Полушка — четверть копейки, самая мелкая монета.
Ехал домой прямой, со сведенными на переносье бровями, с оттопыренными усами-стрелками. Молчал почти всю дорогу. Мысли были неспокойные: дело всё расширяется, не хватает времени за всем уследить. Вот и то… тайное заведение требует непрестанного надзора. Тоже доверить некому. Выгодно, — что говорить, выгодно. Не хуже железа. Но чуть промахнешься — головой ответить можно. Шорин стар, глупеть начал. Как упустил того плавильщика? Половину караульной команды пришлось отправить на поимку, а поймают ли еще? Ведь стоит тому выбраться на народ да крикнуть «слово и дело»… бр…
— Степаныч, поймают?
— Ась, батюшко?
— Сделает Кутузов, что надобно?
— Поймает. Небось поймает. Двадцать пять рубликов обещано, — легко ли дело.
— Двадцать пять… Я бы тысячи… пяти тысяч не пожалел бы, чтоб спокойным быть.
— А они одинаково стараться будут. Что ж тебе напрасно убыточиться? Да небось, Акинфий Никитич, завтра же приведут.
«Приведут не приведут, — Шорина всё одно с того заведения долой», — продолжал размышлять Акинфий. — «Кому доверить ключи? Два старших сына не удались. Прокофия долго приучал к горному и заводскому делу, за границу посылал, а он чего привез? — тьфу! — ящик шарман-катерин, кукол крашеных для театра. Ду-рак!.. Григорий — того всё в столицу, тянет, ближе ко двору, к балам да фейерверкам. Потешные огни, пшик пустой. А вот когда от крицы фейерверк горячего соку летит — это ему не по нраву, жжется, вишь.
Никитка, вот из кого толк будет, в демидовскую породу пошел. Двенадцать лет ему, а уж хозяин виден. Если старшие не исправятся, ему все заводы отойдут, ему одному. Чтобы дедовское дело не дробить. Чтоб добра, среди смертельных опасностей нажитого, фертам, пустобрехам на потешные огни не изводить. Так и будет. Да мал Никитка, когда еще в полное понятие войдет. А покуда — заботы множатся, помощника же не видно».
— Акинфий Никитич, глянь! Никак Кутузов уж пожаловал? Это он на крыльце у конторы.
У Шорина губы морщились от радостной улыбки.
Оживился и Акинфий. Ткнул кучера в загривок:
— Наддай!.. С чем-то еще воротился.
— Коли так скоро, — видно, не с пустыми руками.
Тележка подкатила к конторе. Кутузов, бывший гвардейский капитан, начальник невьянской караульной команды, спустился с крыльца и вытянулся по-военному перед Акинфием. По его красивому равнодушному лицу не понять, успешно ли кончилась командировка.
— Живого аль мертвого доставил? — нетерпеливо спросил Демидов.
— Живого, господин фундатор.[34] Только он в изумленье.
— Где догнали?
— На Камне, перед спуском к Сулему.
— Кроме твоих людей, никто его не видал?
— Чисто.
— Не болтал лишнего?
— Нес околесицу всю дорогу.
Акинфий в гневе поднял серые стрелки усов:
— Я ж велел рот завязать!
— Задыхается, — живым бы не довезти. Да никто его лая не слушал. Изумленный, я вам докладываю.
Акинфий посмотрел вокруг. Площадь между конторой и высокой сторожевой башней была пуста.
— Давай его сюда. Будет ему сейчас суд и расправа.
По знаку Кутузова из конторы вывели беглеца. Руки его были связаны за спиной, узкая грудь выгнулась горбом, горло дергалось судорогой. Завидев Акинфия, он ощерился, глаза его заблестели.
— Пес кровавый! — прохрипел он. — Взял-таки. Так жри скорей, не мучай хоть!
Его поставили перед тележкой, он качался, едва держался на ногах. Акинфий откинулся на спинку тележки и сверху спокойно рассматривал свою жертву.
— Хорош! — Акинфий презрительно сощурился. — Хорош, — право ну. Это ты хотел меня изобличить? А? Ты собирался меня расплавленным свинцом потчевать?
Мужик кашлял глухо, закрыв глаза. Потом обессилел, опустился на колени, сел на пятки.
— Что с тобой сделать, не знаю, Шорин, Степаныч, посоветуй. Плетей? Так он с десяти плетей кончится; о батогах и думать нельзя.
— Нечего тебе больше со мной делать. — Мужик говорил почти мирно, удивленно и тихо. — Что сделал с вольным человеком?! Я, поди, не меньше твоего жить хотел.
— Простить, что ли, Степаныч?.. Ладно, я не злопамятный. Поставь его на прежнюю работу. На полгода, может, еще хватит его. Убыток отквитает, и то слава богу.
Мужика подкинуло кверху. Он задергал связанными руками, завыл дико:
— Не смей, зверь! Не смей! Лучше кинь в домну, как Якушку, как Чекана-рудознатца по твоему приказу живых кинули. Обличаю тебя, Акинфий, перед твоими людьми. Мизгирем сидишь, Акинфий, в своей крепости, по всему Камню тенета раскинул, вольных людей имаешь и кровь из них пьешь. Всё и железо у тебя на крестьянской крови замешано, и по золоту твоему кровяные жилки видны…
— Вставь ему кляп, Кутузов, — обронил Демидов и ткнул кучера. Не успели лошади тронуть с места, как Демидов, поворачиваясь, вдруг увидел, что у заднего колеса тележки стоят еще двое людей. Неизвестно, когда они подошли и что слышали.
Один из них был его сын Никита, румянощекий, сероглазый малый. Второй… второго Акинфий тоже хорошо знал, но никак не ожидал увидеть на своем заводе, да еще в такую неподходящую минуту. Это был шихтмейстер Булгаков, татищевский горный офицер, старый служака, въедливый, как муха. До осени прошлого года Булгаков для надзора жил в Невьянске и очень докучал заводчику. Демидову удалось добиться, чтобы убрали всех казенных наблюдателей из его заводов, и появление Булгакова, нельзя сказать; чтобы напугало его, — не таковский был человек Акинфий, — но взбесило до крайности.
— Стой! — буркнул он кучеру. — Ты, сударь, зачем сюда явился?
— Простите, помешал вам, Акинфий Никитич, — миролюбиво заговорил Булгаков, приподнимая шляпу над париком. — Я с чусовского каравана проездом. Вздумал заводской дорогой в Катеринск вернуться.
— Мимо ворот бы и ехал. Кто его пустил сюда?
— Пожитки кой-какие у меня тут оставались, их забрать надо, — бормотал, опешив, шихтмейстер. Он еще не хотел верить, что Демидов так грубо принимает его, офицера и дворянина. — Вот Никита Акинфиевич встретили и привели по старому знакомству… Лошадку бы мне… мои притомились…
— Попрошайки, нищие татищевские! Слушать не хочу, вон с завода!
Тут Булгаков обиделся. Он раздул ноздри, кинул руку к эфесу шпаги (но шпаги не было) и заговорил с деревянным дребезгом, очень похоже на татищевский голос:
— Я государский чиновник, сударь мой. Оскорблять меня никому не позволено. Да-с. Сие сочтено будет за оскорбление величества.
После этих гордых слов хотел было с гордостью повернуться и уйти, но возня за тележкой вдруг его надоумила:
— Кто сей человек, что сказывает себя вольным?
Ответа не получил. Обошел тележку сзади и увидел, что мужик с забитым тряпкой ртом, со скрученными за спину руками рвется из рук двух солдат, и те не могут его унести.
— Господин Булгаков, — торопливо сказал Демидов, — извольте итти в хоромы… да нет… Степаныч, слезь-ка, пусти их благородие. Поедем, господин шихтмейстер.
Он говорил настойчиво, вежливо и угрожающе одновременно. «Слово и дело» могло прозвучать каждую секунду.
— Садитесь же, садитесь, — повторял Демидов, отвлекая на себя внимание шихтмейстера.
В эту минуту мужик, вися в воздухе и стуча головой по земле, ухитрился выбить тряпку изо рта и снова завопил. Обращался он прямо к Булгакову:
— Ты приказный? Слушай… Всё тебе скажу… всё… всё… Бог тебя послал… Ох!.. Вели пустить меня.
Акинфий Демидов мигом слез с тележки, стал во весь рост перед шихтмейстером.
— Полно слушать-то. Видишь, не в своем уме. Садись, поедем!
— Нет, Акинфий Никитич, моя должность велит принять извет, не взыщите.
Шихтмейстеру и самому хотелось бы на попятный: стало страшно, будто залез в берлогу к медведю и разбудил зверя. Но отступать было поздно:
— Прикажите его отпустить.
Солдаты разжали руки. Мужик упал и затрясся в сильнейшем припадке кашля.
— Всё… всё… — силился он заговорить, но удушье одолевало.
— Пусть всё говорит. Рази кто мешает? — безмятежно сказал Акинфий и подошел ближе к мужику. Придвинулись и Булгаков и Шорин. — Говори ты! Нам таить нечего. Что ж не говоришь?
— Всё-то… ох… — давился, изгибая грудь, мужик.
— Ты не перхай, как овца! — неожиданно пришел в ярость Акинфий. — Сейчас же выкладывай всё его благородию. Молчишь? Сомнение наводишь, а говорить боишься? Говори!
И со страшной силой пнул мужика в выгнутую обнаженную грудь. Мужик стих.
Булгаков отвернулся и перекрестился.
— Убил ты его, Акинфий Никитич, — тихо сказал он.
— Нет, что ты… Я легонько.
— Убил.
— Он и был дохлый… Ну, едем?
Показал рукой на хоромы. До них было шагов сто. Булгаков вздохнул и полез в тележку. Опустившись грузно рядом, Акинфий темно глянул в глаза шихтмейстеру и проговорил:
— Беглый это был. Из моих. Не люблю таких. Мешается не в свое дело. Долго ли из терпенья вывести.
Холод пробежал по хребту шихтмейстера. Он съежился и промолчал.
ЛИЗУ ПРОДАЛИ
Татищев получил отставку от горных дел. Указ императрицы был благосклонный. Татищева повысили в чине. Ему поручили Оренбургскую экспедицию. Его даже не отрешили совсем от управления уральскими горными заводами.
Но суть указа была другая: Татищеву приходилось немедля уехать из Екатеринбурга на юг, в башкирские степи, откуда влиять на судьбу горного дела он никак не мог. В то же время во всех неудачах генерал-берг-директор мог вину свалить всё-таки на него.
Татищев жестоко заболел. Он даже не мог ходить. Изменив на этот раз своим правилам, разрешил врачу навестить его: не хотел, чтобы кто-нибудь счел его болезнь притворной. Врач заявил, что об отправлении в путь не может быть и речи. Татищев кивнул головой и отпустил врача.
— Андрей Федорович, — сказал он советнику Хрущову, — поручаю тебе окончание заводов. Не надеюсь, что долго усидишь здесь: Шемберг не допустит; но покудова присылай мне в степи известия. Наипаче о заводе при горе Благодати.
— Вы еще не скоро уедете, Василий Никитич, — возразил Хрущов.
— В три дня собраться надо. Помоги-ка встать.
Перешел в кабинет и рухнул в кресло.
С болью смотрел на полки книг, любовно собранных, — больше тысячи томов тут, — на редчайшие свои минеральные коллекции.
— Всё оставить придется. Дай вон ту книгу, упсальский сборник. Вон та, в зеленой коже.
В книге — статья Татищева «О мамонтовых костях». Единственный пока напечатанный труд Василия Никитича. Отобрал еще три книги, самых любимых:
— Эти возьму. Остальное всё — здешней школе.
Рассматривал карту: каким путем скорее можно попасть к месту новой службы, к Оренбургу?
Решил ехать водой — путем уральского металла: по Чусовой сплыть в Каму, по Каме — в Волгу, по Волге — до Самары.
Другой путь — на новопостроенную Челябинскую крепость и от нее на юг пустынными степями — ближе, но опасен. Без большого воинского отряда им воспользоваться нельзя.
— Прикажи, Андрей Федорович, немедля готовить барки на Уткинской казенной пристани.
На другой день Татищеву донесли, что большие барки все ушли с караваном, осталась только одна, а новые изготовить не только в три дня, но и в месяц невозможно.
— А какая одна осталась?
— Ожидает зверей для императорского зверинца.
— Императорского… На чем же можно сплыть?
— Есть малые лихие лодки. Но Чусовая еще полна вешней воды и очень быстра; может разбить лодки…
— Еду в лодках, — перебил Татищев.
К избе старухи Маремьяны в Мельковке подъехали дрожки, запряженные парой. В дрожках сидели приказчик Демидова Мосолов и повытчик из Конторы судных и земских дел. С запяток соскочил солдат и постучал, не жалея кулака, в оконницу.
На стук выбежала перепуганная Маремьяна:
— Меня, что ли, надо, соколик?
— Подходи, — буркнул солдат и указал на дрожки.
— Меня ли?
Повытчик, держа в руках бумагу, важно сказал с дрожек:
— Ты ли будешь Маремьяна, солдата Сунгурова жена?
— Я.
— Проживает ли у тебя Лизавета, Павлова дочь?
— Лиза? Про Лизавету спрашиваете?
— Есть, — сказал Мосолов и слез с дрожек. — Пошли. Где она?
Солдата оставили у крыльца, сами вошли в избу.
— Показывай оную Лизавету.
Лиза побелела со страху, таращила глаза на Маремьяну, по ней стараясь понять, что этим людям надо.
— Ты ли Лизавета, Павлова дочь, деревни Теплого Стану, помещицы Измайловой крепостная?
Лиза молчала.
— Дробинина она, — вмешалась Маремьяна, — Андрея Дробинина, рудоискателя, жена.
— Не похоже, что помешанная, — сказал повытчик Мосолову.
— Всё одно. Годится.
— Показывай пашпорт, — приказал повытчик.
— Мужняя жена она, — заплакала Маремьяна. Ноги у нее подкосились, хотела пасть на лавку, но не посмела. Прислонилась к косяку. — Кого хотите спросите, все знают: отпустили ее из тюрьмы, безвинную.
— Спрашивать не будем. Ты, Лизавета, крепостная девка помещицы Измайловой. Не отпираешься?.. Была, то есть. Теперь слушай купчую: «Тысяча семьсот тридцать шестого года, августа в пятый день капитана Василия Львова сына Измайлова жена его Софья Максимова дочь, в роде своем непоследняя, продала я обер-цегентнеру и кавалеру Никите Никитину сыну Демидову и наследникам его крепостную свою дворовую девку Лизавету Павлову, 22 лет, а взяла я, Софья, у него, Демидова, за оную дворовую девку денег пятнадцать рублев». — Слыхала? — Повытчик сложил бумагу. — А это твоего господина доверенный приказчик. Будь ему покорна. Бери ее, Мосолов.
Маремьяну привели в чувство сердобольные соседки. Она долго причитала и жаловалась, просила совета. Соседки ничего не могли посоветовать: безбумажная Лиза была, — так и сяк забрали бы. Тут время приспело корову из стада встречать да поить, да печь топить: по указу летом печи топились по ночам. Размаялась старуха, расходилась в работе, а глаза всё не просыхают. Уж больно умильная она была, Лиза-то. Каково ей теперь, бедненькой, непонятливой такой да беспамятной?
Утром заявился Кузя Шипигузов. С осени его не было: как уехал зверей ловить, не показывался.
— Здорово живешь, крестненька, — весело хрипит охотник. В руках у него живая птица с превеликим носом, с черненькими круглыми глазками. Вспомнила Маремьяна, как Лиза уговаривала полетать застреленных уток, которых раньше Кузя притаскивал, вспомнила — и сразу в слезы.
— Что сотворилось, крестна?
— Горюшко, Кузя! Нету Лизы, взяли ее. Демидовская крепостная она теперь.
Долгоносая птица побежала по полу, подмахивая одним крылом, и забилась в угол.
— Что ты баешь? Она, чай, государственная. Ведь перепись была, Егор сказывал. Она в перепись попала. Пошто отдала Лизу?
— Ничего не знаю, Кузя. Трое их приходило… Солдат с ножом… Из бумаги вычитывали.
Кузя скрипнул зубами. Постоял, уставившись в стену. Лицо его потемнело. Надел шапку и вышел.
В Главном заводов правлении Кузя сразу спросил главного командира. Ему страшно было потерять и один час; канцелярских порядков он не знал, потому пошел к самому главному. Что скажет — еще не придумал. В канцелярии Татищева не было. «На квартире», — ответили Кузе. Он отправился на квартиру. «Болен и не принимает». Кузя, не слушая, двинулся мимо лакея. Тот заругался, схватил Кузю за ворот. Кузя удивленно посмотрел на холопа, драться не стал.
Вернулся в Главное правление, справился, кто после Татищева первый в городе. «Советник Хрущов». — «Где он?» — «У главного командира на квартире».
Кузя тогда хотел итти к Мосолову, но подумал, посмотрел на свои руки. «Убью, коли не отдаст», — и не пошел.
Явился к отцу Иоанну.
Протопоп выслушал его торопливый, малопонятный рассказ, вошел в подробности, сокрушенно поддакивал. Однако, по словам протопопа, сделать ничего нельзя. Всё по закону. И бог велел терпеть. Как-то очень мудрено протопоп стал доказывать, что для Лизы даже лучше, если она больше мученья примет. Он приплел и преступления ее мужа, за кои тот несет справедливое воздаяние. Съехал на Кузино уклонение от исповеди и причастия… Кузя не дослушал.
На улице к нему подбежал паренек, схватил за рукав:
— Кузя-а! Нашел я-таки тебя! Искал, искал по базару… Идем, Кузя, скорей! Где хлеб? Без тебя не справиться с ними никак.
— Ничего, ничего, как-нибудь, — бормотал Кузя и выдергивал рукав. — С дедушкой вместе справитесь. А мне недосуг.
— Да-а, что он знает, дедушка. Рысь мяса не ест, ревет. Лапой трясет, — должно, опять у ней нарывает. Россомаха у клетки брус перегрызла. Убежит когда-нибудь она, вот увидишь.
— Лосю веток нарубили?
— Ага.
— Вот тебе деньги, Санко. Купи хлеба два батмана.[35] Гляди, не кислого. Я к судье пойду.
— Не пущу! — закричал Санко. — Не пущу! Сам обещал скоро… Какой они вой развели! Прокляненные! И жалко их и страшно. Нипочем с ними не поеду.
— Пусти!
— Нет, сперва к нам, а потом куда хошь. Завтра на пристань везти, — а что у нас готово?
Кузя, опустив голову, глядел на пыль под ногами. И лицо у негр было как пыль.
— Ну, ладно, айда к вам, — прохрипел он наконец.
БЕЗДОННОЕ ОЗЕРО
Негромко постукивал брусок о край лопаты.
Пестрый дятел свалился сверху и прилип к стволу — совсем близко от сидящего на земле Егора. Обежал кругом ствола, выставил голову и любопытно поглядывал.
Егор попробовал лопату — острая. Вырезал продолговатый пласт дерна, взвалил на спину и спустился вниз, к озеру.
Пластину уложил на песке наклонно. Может, не травой, а корнями вверх надо? Кто его знает? Придется и так и так попробовать.
Всё непонятно: какой песок брать для промывки? как воду лить?
Для пробы кинул на пластину только три лопаты песку. Воды принес в туесе, сшитом из бересты. Лил осторожно на верхний край, чтобы песчинки проносило по всей пластине. Два раза ходил к озеру за водой. Смыл песок.
Новая задача: как остатки рассматривать в траве? Трава на дерне стала как причесанная. Песку на виду не осталось — под стебельки набилась мелочь. Коли золотинки есть, они тяжелые, там же останутся.
Егор ерошил траву, копался пальцами меж белых промытых корешков и чуял, что делает неладно: так еще дольше получится, чем в котелке промывать.
Вернулся было к прежнему способу: разбирать сухой песок на ладони. Не понравилось после промывки. Смех! Пальцами когда переберешь все эти пески? Нет, надо промывать, только усовершенствовать промывку. А что если остаток песка с дерна выколачивать на что-нибудь — на большой камень — и собирать?
Тут Егор вспомнил ту ночь, два года назад, когда он наблюдал, как промывкой занимался Андрей Дробинин. Тоже, значит, золото в песке искал! В памяти встали четыре костра и черная полоса, по которой бежала вода. Вот как надо: дерн — корнями вверх, пластин три либо четыре, промытый остаток ссыпать в одно место.
Сейчас же попробовал на этот лад. Донимала вода: у Дробинина она самотеком шла, а тут таскай в туесе. Довел всё же пробу до конца. Остаток получился пустой: видно, песок не тот.
Перешел на новое место, неподалеку. От Бездонного озера уходить не хотелось. И Андрей Трифоныч про него поминал и Василий, бедняга-мужик. Где-то здесь золото? Два года, говорил Василий, на озере работали. Не всё же демидовские работники взяли, осталось, поди, и ему.
Провиант свой Егор растягивал как только мог. В озере было много рыбы — большие окуни плескались у берега, — а ловить нечем. Пробовал рубахой неводить, — да это тебе не ручей!
Куриная слепота прошла. Спал Егор мало: в темноту да в самую жару. Уставал за день сильно. Больше всего донимало подтаскивание воды. Когда неделю проработал на Бездонном, опять перестал верить в золото; то есть не головой перестал, а руками: руки как-то безнадежно быстро перебирали остаток мытого песка и сбрасывали его. А то сначала каждый раз был уверен: вот в этой лопате. И когда не находил, чувствовал себя обманутым, долго перебирал одну и ту же горсточку — не проглядел ли?
Дело было к вечеру. Износилась дерновая пластина, — новой делать Егор не захотел. Решил уйти сегодня же и подальше от озера. Пластину, как всегда, — в озеро; размытое место заровнял.
Пошел узкой темной падью. Склоны — как стены, а вверху сосны растут густо. Под лаптями мокро: ручеек в траве пробирается. Недолго прошел, — впереди засветлело. Левая стена оборвалась, открыла далекий вид. С обрыва журчал ручей. Часть воды загибала в падь, а больше утекало под обрыв, далеко вниз.
Солнце висело невысоко, как раз против обрыва. Оно было без лучей и цвета такого, что если б кузнецу так поковку раскалить, то непременно б сказал подручному: подогрей еще.
Егор остановился: место было удивительное, — во сне такие видятся. Слушая ручей, стал изобретать. Что если свернуть бересту длинной трубой, укрепить камнями и подвести струю прямо к дернине? Твоя, значит, работа — песок подкидывать, а вода даровая…
Так захотелось испытать новое устройство, что тут же, на ночь глядя, принялся за работу. Сходил за берестой, устроил трубу; струя получилась — хоть колесо вертеть. Уложил внаклон и внахлестку три длинных куска дерна. И давай песок подкидывать.
Песок брал тут же, на дне пади, так что с лопатой и шагу ступать не надо было. Яму выкопал глубокую, песку перекидал много: нравилось, как быстро идет работа.
Отвел струю, подождал, пока вода с дерна стечет. Широкого камня поблизости не было, и Егор, опростав котомку, разложил ее на траве. Над ней и вытряс три дернины.
Собрал мелкий мокрый песок в одну кучку — много его натряслось, — нагнулся, хмуря брови, высунув кончик языка, и сразу же увидел жирно-желтые зернышки.
Отдернул голову, таращил глаза на солнце и часто дышал: «Неужели?..»
Снова нагнулся над кучкой. Заходили зеленые круги — ничего сначала разобрать не мог, потом увидел: есть. Пальцами выбрал одну золотинку, сжал ее. «Неужто не во сне?» Взял золотинку в рот, пальцы тянулись к новой, побольше… А вот еще… и вот… «Золото! Настоящее золото! Нашел!»
Егор бросил желтые крупинки обратно в кучку песка и подошел к самому краю обрыва.
Солнце садилось. Сосны стали невероятного зеленого цвета, а стволы их — как огни. Зубчатые горные хребты вздымались вдали; к ним Егор не пойдет: он нашел то, чего так хотел. Ему стало печально немного. И очень жгло сухие глаза.
Три дня проработал Егор на этом месте у обрыва. По нескольку раз в день вытрясал пластины дерна над котомкой. Песчаный остаток не разбирал по крупинке, а делал по-новому. Брал его в пригоршни и подставлял под струю; воду для этого пускал несильную. Вода выбивала из рук пустой песок, а золото оставалось в руках. За три дня наполнил мешочек из-под соли. И до чего же, оказывается, это золото тяжелое!
Уходя, уничтожил все следы работы. На деревьях у обрыва заметок не сделал: место и так памятное. Тою же падью вернулся к озеру и зарубил две сосны у поворота.
Возвращаться решил по берегу Чусовой. Сплав караванов кончился; теперь много народу пробирается, да народ-то всё такой: бурлаки, лоцманы, таскальщики запоздавшие — хороший народ. До берега — земля демидовская, еще будут заставы. Ничего, теперь повезет во всем, под большую-то удачу. Скорее к Татищеву! Егор очень точно знал, как он рассыплет по столу перед главным командиром песок и будет молчать. Татищев закричит: «Ты нашел? Здесь?..» — А Егор ему: «Кто ж еще? Я ни к чему не годен, что ли»? — Ух, ты! Здорово получится.
Благополучно вышел к Чусовой. Стоял на высокой скале, отвесно спускавшейся в реку. Скала подпирала течение и загибала его на камни противоположного берега. Главный вал, который нес коломенки с железом, уже прошел, но вода до сих пор держалась высоко. Кабы не вверх, а вниз по течению надо было пробираться, — лодкой мигом дома был бы.
По крутой тропе в обход скалы спустился к самому берегу. Нарвал попутно пучок дикого луку — его красно-синие цветы торчали из всех трещин на скалах. Почти на уровне буйной воды была небольшая площадка. Егор ее углядел сверху и хотел на ней отдохнуть. У площадки оказался поворот, на котором под нависшим камнем сидел человек. Егор от неожиданности споткнулся. Хотел повернуть обратно, но разглядел — это вогул. В звериных шкурах, в меховой шапке — охотник или рыбак. Не страшно.
— Пача, рума, пача! — крикнул Егор по-мансийски.
Вогул показал старое, морщинистое лицо, приветливо улыбнулся:
— Пача, пача! Здравствуй, друг.
— Да ты по-русски можешь?
— Могу. А что?
— У тебя костерок горит? Как это ты умеешь совсем без дыму огонь разводить? Поучи меня, рума.
— Садись к огоньку.
Егор бросил к костру свой пучок луку:
— Вот и угощенье принес.
Манси ласково засмеялся:
— Рыба печется, скоро готова. Сыты будем, товарищ.
— Слышь, ты Чумпина Степана не знаешь? Вогул тоже.
— Не знаю.
— Знак у него вот такой, кат-пос ваш.
Егор взял у манси нож и на обрывке бересты нацарапал знак — дужка и три прямых черты, выходящие из одной точки и пересекающие дужку.
— Однако не знаю, — сказал манси, внимательно посмотрев на рисунок. — Не нашего роду.
— Разбогател Чумпин, награду получил за рудную гору и знать меня больше не захотел. Я не такой. Скоро разбогатею, а гордиться не буду. Увидишь Чумпина, сказывай ему поклон от Егора Сунгурова. Пускай ко мне приходит. И ты приходи, в крепость Екатеринбургскую. Запомнишь? Как вы ее называете, крепость?
— Не-хон-ус.[36]
— Вот в нее и приходи. Ты, рума, первый человек, которого я после озера встретил. Верно, приходи, пельменями угощу. Я тебе корову куплю.
— Спасибо, ойка, — засмеялся манси.
— Ты что на лапти глядишь? — Егор тоже за смеялся. — И лапти новые купим.
— Кто-то едет, однако. — Манси посмотрел вверх по течению. Выскочив из-за каменных ребер, в белесой дымке показалось несколько лодок. Людей в них Егор еще не мог рассмотреть.
— Богатые едут, — сказал манси.
— Ты и по прозвищу еще назовешь. Экие глаза! Демидовы, скажи?
— Не знаю.
«Может, и верно демидовские люди», — забеспокоился Егор. Недолго раздумывая, стянул кафтан, лег и накрылся с головой. Манси тихонько пел под плеск волн непонятную песню. «Анта сюнэ, анта сюнэ…» — слышалось Егору.
— Проехали, — сказал манси и засмеялся.
Лодки уже скрылись за поворотом.
— И верно богатые?
— Да. Один очень мягко лежит, старик.
— Ну, богатые на таких лодках не поедут. Побоятся. Рума, скажи что-нибудь по-вашему.
— Зачем тебе?
— А так.
Манси нараспев сказал десяток слов.
— Что значит?
— Значит: «Из святого озера с золотой водой вытекает речка, извилистая, как гусиные кишки».
— Вот как! Баско! «С золотой водой».
— Из песни это… Готова рыба. Бери, гость, ешь.
— А ласточка по-вашему — ченкри-кункри?
— Ченкри-кункри.
Смеялся Егор; смеялся, глядя на него, старый манси.
Больного и желтого, на носилках принесли Татищева к пристани. Советник Хрущов просил разрешения проводить его до устья реки Серебрянки, откуда советник хотел проехать на Благодать.
— Добро. Проводи. По пути еще инструкции дам, — согласился Татищев.
Белесая горькая дымка висела над рекой: где-то горели леса. Уже на второй день пути Чусовая примчала лодки к горному хребту. Отвесные скалы сдавили реку. С боков, спереди, сзади — лесистые склоны и обрывы. Дали не было, всё время точно среди озерка неслись лодки. Неслись прямо на мраморную стену. Кормщик сует весло в воду — поворот, лодка огибает скалу, и впереди снова продолговатое озерко, и скалы вокруг. Грести не было надобности: вода падала, как с горы.
Часто встречались перекаты — узкие места с приподнятым каменистым руслом. Вода, сжатая больше обыкновенного, с большой силой вырывалась вперед. На перекатах вода кипела и шумела, лодки летели стремглав.
Встречных барок не было: против такой стремнины бурлакам не вытянуть.
Под скалой на берегу сидел манси-охотник в звериных шкурах. Перед ним горел маленький костер. Кто-то еще лежал у костра, выставив худые лапти к реке. Струя промчала лодки так близко от берега, что слышен был запах дикого лука, пучок которого лежал у костра; видны были все морщинки на лице улыбавшегося манси.
— А того вогула, — сказал Хрущов, — помните, Василий Никитич, который гору Благодать открыл?
— Чумпин, помню.
— Худо с ним поступили его родичи. Сожгли его, говорят, живым на вершине горы.
— Изуверы. Темный народ. Да что с них спрашивать, когда в европейских государствах темноты и суеверий вдосталь! Кто тебе про сожжение Чумпина сказывал?
— Мосолов, приказчик Демидова Никиты.
— Этот и сам бы сжег, не поморщился. Со злорадством, поди, рассказывал. Не удалось Демидовым гору Благодать взять, протянули руку, да отдернули. А может, еще надежды не оставили. Генерал-берг-директор им сватом будет. Всё теперь раковым ходом пойдет.
КАРАВАН ЗВЕРЕЙ
Глухо бухали пушки. Проба, Близко крепость. С колес падала сухая пыль. Безветрие. Зной. Егор сердился на понурую лошадь: тащится, как улитка.
Рои белых мотыльков снежинками сновали в воздухе. Возчик, замахиваясь кнутом, каждый раз сбивал нескольких.
Без конца тянулся Верхисетский пруд — слева, за соснами.
— Я пеший скорей дойду, — скучал вслух Егор.
— А иди, — вяло соглашался возчик. — Кобыле легче будет.
Показалась крепостная стена. Наконец-то!
— Крестный ход идет, — сказал возчик.
От крепости двигалась длинная толпа с иконами, с хоругвями. Впереди — церковные в блестящих ризах.
— Тебя, что ли, встречают? — усмехнулся возчик.
Голова толпы взобралась на холм и остановилась, хвост подтягивался, собирался в кучу. Два голоса запели. «Даждь дождь земле жаждущей, спа-асе…»
— Молебен! — Возчик сдернул шапку. — Ладно бы, коли б вымолили, а то всё горит.
— Погоняй!
Колеса стряхнули пыль на бревенчатом мостике у бастиона, телега въехала в крепость. Знакомые запахи серного дыма медеплавильных печей, свежего хлеба, застоявшегося пруда, перегретого тесного жилья налетели на Егора. Крепость, показалось ему, стала меньше, теснее, дома — пониже.
Подскакивая на телеге, Егор похохатывал: всё было чудно, всё смешило. Среди прохожих были знакомые, но никто не узнал его под слоем пыли, в заплатанной одежде, в лаптях, с обвисшей, перемятой шляпой-гречневиком на голове.
Справа — Главное правление, слева — сады офицерских дворов… Завтра. Завтра Егор сюда победителем явится.
На Базарной стороне рассчитался с возчиком, чуть не бегом помчался в Мельковку.
За восточными воротами — знакомые темно-зеленые скалы, ряд кузниц, дорога на Шарташ и свороток домой. Вон и рябина у избы. На огороде ботва высокая и зеленая, — поливает, видно, Лизавета, не скупясь.
Перелетел через крылечко:
— Здорово!.. А, Кузя, ты, — вот славно!.. Постой, что ты? Хворый? Или тебя зверь поломал? А где наши?
— Егорша… Ничего ты не знаешь. Лизу-то продали!
— А ну тя!
Поверил сразу. По Кузе видно — что-то стряслось. Но чувствовал пока только досаду, что не по его выходит. Всю дорогу мечтал: хотел как светлый праздник явиться, всех осчастливить, — а тут вроде и не до него.
— Мать где?
— В церковь пошла. Крестный ход, что ли.
И это не так. Мать должна быть дома. Стоять непременно у печки, всплеснуть руками, заплакать:
«Егорушка воротился!»
— Ладно, что воротился, Егор. Моя башка худо варит такое. Письменность надо. Три дня ходил по подьячим, — без бумаги не слушают, а то еще: «какое твое дело?»
— Кто продал? Кому?
Обрываясь, заменяя половину слов гневными взмахами руки, Кузя рассказал, как было дело.
— Ничего. Этому делу помочь можно. — Егор повеселел. — Лизавета откупится — и всё.
— А деньги где взять? Крестна была у Мосолова. Бает, выкупу сто рублей надо.
— Но-о?.. Сто? Да всё одно. Я Андрею обещал Лизу беречь. Не пожалею никаких денег.
— Было бы чего.
— Будет, Кузя. Сейчас я переоденусь, пойду к главному командиру. Авось, обойдется.
Умылся кое-как, надел коричневый кафтан, в карман переложил маленький увесистый мешочек. Всё в этом мешочке — и выкуп Лизы, и освобождение Дробинина, и демидовская погибель, и Егорово счастье…
Важно, стараясь не сбиваться на торопливый шаг, Егор прошел сени Главного правления, обе палаты.
В ожидальне стояли просители. Значит, прием идет. Секретаря не видно. Еще лучше — прямо к Татищеву, такое уж дело. Рукой в кармане ослабил завязку у мешочка — и вошел.
Две спины перед столом: одна — в зеленом мундире, другая — серая, согнутая, просительская.
А за столом — Егор увидел это, когда сбоку протиснулся к столу вплотную, — не Татищев, а начальник Конторы горных дел майор Угримов.
Вот так же помутилось в голове Егора, когда пустынник Киндей неожиданно схватил его сзади за локти. Нет, теперь было хуже: там на один миг растерялся, а теперь стоял, смотрел на длинную челюсть майора, по которой сползала капелька пота, и терялся всё больше. Рука всё сжимала мешочек в кармане.
Угримов поднял к нему лицо, нахмурясь, но, не успев разгневаться, подождал минутку и обратился к стоявшему у стола человеку в зеленом мундире (это был лесничий Куроедов):
— А всего коробов угля они вывозили? — Записал цифру. К Егору: — Чего тебе?
Егор глотнул, переступил:
— К его превосходительству…
— К Василию Никитичу? Поезжай в Оренбург. — Тут узнал Егора: — Это ты пошел на Пышму и пропал?.. С рудой вернулся, а?
— Нет, Леонтий Дмитрич…
Майор с большим подозрением выкатил глаза на Егора. Тот опять смолк.
— Выйди, дурак! — заорал вдруг Угримов.
«Ругаешься? — вспыхнув, подумал Егор. — Ладно, ругайся. Посмотрим, что вскорости скажешь». — Повернулся, вышел из кабинета.
Он не понял, боялся понять, что такое: «поезжай в Оренбург». Первого встречного писаря спросил, где Татищев.
— Уехал в Орду.
— Надолго?
— Совсем уехал.
— Как совсем?
— Начальником Оренбургской экспедиции.
Егор ошалело хлопал глазами. Всё рушилось.
— Давно уехал?
— Три дня. Вместо него советник Хрущов.
— А что там, в кабинете, Угримов сидит?
— Хрущова замещает.
«Ой, беда!.. Догонять Татищева? — первая мысль. — Да где его догонишь! И думать нечего. Три дня… Кроме Татищева, никому о золоте нельзя сказать. Место хранят Демидовы. Кто же, кроме Татищева, посмеет на них ополчиться? Нет, надо скорей припрятать золото».
Спускался по каменным ступенькам и на каждой задерживал ногу. Пугал и завтрашний день: будет разговор с Юдиным, с Угримовым… Золото оттягивало карман бесполезном и опасным грузом. Для Лизы ничего не сделал. Деньги нужны, много, вот теперь же, а где их взять? Продать бы половину песка на выкуп, да кому продашь? Только попадешься.
Внизу, у крыльца, ждал Кузя. Подбежал, с надеждой заглядывал в глаза, ничего не спрашивал.
— Худо, Кузя. Татищева-то нет.
— Ну, давай как по-другому пытаться, — прохрипел охотник.
— Не знаю, как еще. Одна надежда была.
— К Мосолову идем.
— Ты не был еще у него, Кузя?
— Нет. Один-то я не хотел итти. Как слова к горлу подступят да застрянут — озлюсь, натворю чего. Шибко его не люблю.
— В Шайтанку надо, выходит.
— Здесь Мосолов.
— А Лиза?
— Лиза в Шайтанке. Я там был.
— Как она? Плачет, поди?
Кузя отчаянно посмотрел на Егора и промолчал.
— Ну, идем!
Квартира Мосолова была в демидовском доме за базарной площадью. Просторный двор за сплошным заплотом порос травой. От колодца к двери амбара протянута веревка, на ней висят разноцветные камзолы, епанчи, шубы, просто штуки сукна… Здоровенная баба в синем сарафане колотит прутьями по развешанным вещам. Клочья шерсти, пыль так и летят из-под прутьев.
Егор спросил про Мосолова. Баба зло высморкалась, ткнула, не глядя, рукой на среднее крыльцо, опять принялась выколачивать.
За крыльцом были темные сени, за сенями — кухня. Чисто, просторно. На полу — тканый ордынский ковер, на большом столе — рисунчатая скатерть. Русская печь размером своим напоминала о мраморных обрывах на Чусовой. Пахло суслом. За столом кучер Пуд припал к большому жбану и только глаза скосил на вошедших.
— Прохора Ильича повидать надо, — сказал Егор.
Кучер не ответил. Сопя, запрокидывал жбан всё выше, горло вздувалось и опадало от молодецких глотков. Дно жбана задралось выше головы.
— Фу-у! — дохнул Пуд и стукнул пустым жбаном по столу. — Отдыхает Прохор Ильич после обеда.
Пуд тяжело поднялся и ушел за печь. Слышно: стукнули на пол два сапога, звякнула металлическая пряжка, заскрипела под шестипудовой тяжестью кровать.
— Обождем, Кузя?
— На дворе.
Баба всё колотила по шубе. Солнце почти отвесно стояло над головами.
— Мне ехать велено. — Кузя сел по-татарски, на согнутые ноги, закрутил былинку вокруг пальца.
— Куда? — Егор вспомнил, что Кузя ничего еще не рассказал о себе.
— Барка ждет на казенной пристани. До Нижнего. Либо в самый Питербурх, в царицын зверинец.
— Ты царицу увидишь?
— Где, поди! Зверей только сдать.
— А я бы… — Егор не договорил. В голове закрутились мысли — новые и старые вперемежку. Вот случай-то где! Еще удача не кончилась, погоди.
Самой царице в руки золото передать. Да это бы лучше всего. Лучше, чем Татищеву, он же и не хозяин теперь на Урале. Кузя человек надежный. Вот страховиден только малость и голосом своим может царицу напугать. Не допустят, пожалуй? Должны. Если «слово и дело» объявить, как не допустят? Для спасения Лизы он согласится. Ишь, потемнел, как пепел, за три-то дня.
— Когда отправишься?
Кузя насупился:
— Может, и вовсе не поеду.
— Как не ехать? Зверей много везешь?
— Двенадцать разных.
— За них тебе заплатили?
— Только на прокорм дадено. Награда, сулят, тамо будет.
— Поезжай.
— Не знаю.
— Да чего ты-то так сокрушаешься? — вдруг удивился Егор.
Охотник покачнулся и упал лицом в траву, стараясь удержать крик, — не удержал. Хриплый вой вылетел из горла и сразу оборвался. В ту же секунду охотник уже сидел, отвернувшись.
— Кузя…
— Молчи.
Баба с прутьями подошла, поглядела, не пряча любопытства. Вернулась к шубам, принялась стаскивать их в амбар.
— Чего Мосолову баять станешь? — спросил Кузя, не поворачиваясь.
— Про права спрошу. Лизавета не крепостная была. По переписи, как убогая, оставлена на призренье у нас. Всё по закону было, не бродяжка она какая, не нищая.
— А у него бумага.
— То-то что бумага. Коли бумага, — только через суд отбирать. А нам суд дело неподходящее. Мы бедные, нас всегда засудят. Ведь с Демидовым судиться-то.
Помолчали. Рой белых мотыльков метался около опущенной Кузиной головы.
— Кузя, ты судье волчат притаскивал, помню. Рыбу таскал. Тебе бы с судьей поговорить. А?
— Был у судьи.
— Ну?
— Бает: «В царицын зверинец соболя поймал?» — Нет. — «Мне, — бает, — поймай живого соболя, тогда поговорим».
Мосолов принял в кухне. Заплывшие глазки его мигали со сна, он скреб жирную грудь и взлаивая зевал. Но говорил толково, пространно. Он сидел за столом, Егор и охотник стояли перед ним.
— По-твоему, государственная? А мы дознались — нет. Господский, капитана Измайлова, крестьянин деревни Теплый Стан, Новгородской губернии, Новоторжского уезду, Павел, не помню прозвища, ушел без паспорта от хлебной скудости в Сибирь. С ним жена и дочь Лизавета двенадцати лет. Жена дорогой померла, а Павел пристал на Осокина Иргинском заводе. Всё знаем. На том заводе жил он с год, торговал харчевенным. Харчевенная изба была у него середь базара. В подушный оклад по заводу положен был неправильно, вопреки указам о беглых. Потом был он угнан в Орду, в полон взят во время набега ордынцев и из полона не воротился. А дочь его Лизавету отбили, и жила она у приписного к Иргинскому заводу крестьянина Дробинина. В прошлом году вдова капитана Измайлова продала всех своих беглых крепостных людей Никите Никитичу Демидову. Понял?
— Что не понять? — нахмурился Егор. — Ты скажи, Прохор Ильич, сколько за нее выкупу возьмут, если она на волю откупиться захочет?
— Дивно мне, — Мосолов покачал головой, — вот и старуха прибегала, тоже о выкупе толковать. Куда на волю? Какого она состояния будет? Купчиха али посадская? Вот Груздев, Сила Силыч, бывший раб баронов Строгановых — слыхал? — так он, до того как выкупиться, три дома имел, лавку, в Орду свой караван отправлял. Вышел на волю — сразу в купеческое сословие записался, теперь в Билимбаихе первый купец. А ваша девка Лизавета?.. Откуда она такой греховной гордости набралась?
— А не пуще грех — людей в рабстве держать? — бешено прохрипел Кузя. Он стоял сзади Егора и с ненавистью глядел на Мосолова.
Приказчик будто и не слышал:
— Денег у нее всё одно нет, и продавать нечего. Один сарафанишко на плечах. Выкупить ее, значит, ты собираешься, господин унтер-шихтмейстер? Ты, я вижу, хочешь из подлого сословия в офицерские чины вылезать. Там гордость полагается, конечно. Только и у тебя ведь всякого нета запасено с лета. Чего зря о цене толковать?
— Говори всё-таки.
— Было говорено. Мать тебе передавала, нет?
— Говорила она мне, да это разве цена? В купчей пятнадцать рублей проставлено, а помещице и того не платили, небось. Рубль, не больше, отвалили сами-то.
— Боек ты, боек. Это хорошо, в торговом деле без того нельзя. Я тебе навстречу вот что скажу: у помещицы мы купили каплю чернил, а не живого работника. Имя есть в списке, а к имени человека найти — дорого стоит.
— Убогая ведь она, головой скорбная. Куда вам такая работница?
— На оброк ее не пустят — ясное дело. А куда она годна, не потаю, скажу. В заводах женского пола нехватка, холостых работников много, холостые чаще и в бега ударяются. Семья — она крепче цепи держит. Вот оженим кого на…
Хрипло рявкнув, Кузя оттолкнул Егора и стал перед приказчиком. Понять его бешеные ругательства было невозможно, но лицо исказилось такой угрозой, что Мосолову стало страшно.
— Оставь, Кузя! — Егор старался оттереть охотника. Впрочем, и сам он не мог говорить спокойно, срывался на крик.
— Мужняя жена Лизавета. Не смеешь ее замуж отдавать, — грубо сказал Егор.
Мосолов поднялся. Он тоже оставил медовую степенность речи, косился на печь, из-за которой успокоительно показалась голова Пуда.
— Ты мне того попа приведи, который венчал Лизавету!
— Да в Ирге все, поди, знают, что она Дробинина.
— Мне без нужды Ирга. Скажи спасибо, что разговариваю с тобой, мог бы и в суд потянуть тебя с матерью за укрывательство беглой, пожилые деньги стребовать.
— Мы не крадче ее приютили и не из выгоды какой держали, а по человечеству.
— Суд дознается. А что насчет выкупу, так еще неизвестно, захочет ли Никита Никитич разрешить той девке узы рабства…
Снова Кузя рванулся к приказчику. Егор схватил его за плечо, потащил из кухни.
Брели невесело в Мельковку. Егор думал: одна надежда осталась — на царицу. Здесь на всем демидовское клеймо стоит. В собственные царские руки, подать золото, — тогда лишь толк будет. Кузе поручить можно ли? Вон он какой бешеный. Самому с ним поехать?.. В беглые попадешь. Схватят в дороге, обыщут, золото найдут. Тогда не поверят, что к царице.
Всё-таки спросил:
— Кузя, возьмешь меня в Питербурх?
— Видно, я не поеду, Егорша.
— Что ты задумал?
— Не дам же я над ней издеваться. Выкраду. Уйдем в леса. Сохраню ее, Андрею отдам.
Егор не нашелся возразить.
Но дома Маремьяна восстала против замысла охотника. На выкуп она смотрела как на дело несбыточное. С тем, что Лизу отдадут за какого-нибудь заводского мастерового, готова была примириться. Конечно, какой еще муж достанется, — может, и бить будет. А всё-таки всё по закону. На побег же нет ее благословения. Уж ехал бы Кузя со зверями своими. Скорее бы дело чем-то одним кончилось. У него за долгую дорогу сердце простынет, перестанет он мутить себя и других.
Кузя слушал покорно. Без благословения крестной матери на такое не пойдешь.
Когда охотник, простившись, отправился в путь, Егор сказал:
— Мама, я провожу Кузю до пристани. Из конторы ежли придут меня спрашивать, ты не говори, что я с Кузей ушел. Нипочем не говори. А скажи: не посмел, мол, явиться без медной руды, опять на поиск пошел.
— Какое провожанье, Егорушка? Дома сколько времени не был, явился — не переночевал, и опять…
— Так надо, мама.
— Скоро ли хоть воротишься?
— Скоро. — Обнял, уронил слезу на седые волосы. Повторил: — На поиск, мол. Прощай.
Лошади, чуя звериный дух, храпели, дергали ушами, прытко катили телеги с клетками. А когда кто-нибудь из зверей подавал голос, лошади закидывались, били ногами по оглоблям и, наверное, разнесли бы весь обоз, если бы их не держали под уздцы.
Среди зверей была россомаха, — Егор впервые видел этого таинственного ночного хищника. Небольшая, в мохнатых штанах, с двуцветным мехом, россомаха всё просовывала собачью свою мордочку меж прутьев клетки и урчала, показывая острые зубы. Про крепость этих зубов рассказывали сказки: будто россомаха может перегрызть кость лосиной неги, которую и медведь не перегрызет. О прожорливости и злобности ее Егор тоже наслушался с детства. И очень удивился, когда Кузя вдруг просунул в клетку руку и погладил россомаху по выгнутой спине. Россомаха лизнула охотнику руку — она была ручная. Кузя взял ее щенком и выкормил соской.
Был еще медвежонок — самый неугомонный из пленников. Рысь — круглоголовая, с кисточками на концах ушей, с раздробленной капканом лапой. Черный волк — редкая диковинка. Лосенок, который горбился в своей клетке, открытой сверху. Два олешка. Бобры. Пара бурундуков.
При зверях, кроме Кузи, состояли старик Ипат и молодой парень, длиннорукий, с веснушчатым лицом, по имени Санко.
На пристань приехали затемно. Всю ночь шла установка и прикрепление клеток на барку — с тем, чтобы на восходе солнца двинуться в путь. Бородатый лоцман сердито говорил:
— Еще бы день проволочились, нипочем бы не повел барку. Добрые люди до Еремея Запрягальника сплав кончают, а мы — виданое ли дело — на Симеона Столпника только трогаемся. Сядем на мель — меня не виноватить.
Кузя отмалчивался. Работал он больше и проворнее всех, но лицо у него было убитое.
С первым лучом солнца барка отвалила от пристани. Егор смотрел на поля, покрытые туманной дымкой, прощался с родными местами надолго. «Не повидав царицу, и вернуться мне нельзя», — думал он.
Первые версты пути были самыми трудными. Чусовая присмирела, обмелела. Для большой барки проход стал узок. Приходилось изворачиваться между мелей и подводных камней. Лоцман вел судно с удивительным искусством. Он каждую минуту выглядывал что-то в рябящей воде Чусовой и непрерывно гонял работников — потесных, ворочающих тяжелое бревно взамен руля.
Около деревни Каменки барка всё-таки села на мель. Тут было много песчаных островов, барка то и дело шипела днищем по наносам, но лоцман, подергав потесь, протискивал ее через опасное место. Но вот и дерганье не помогло — барка остановилась.
Кузя, точно разбуженный остановкой, встал и решительно подошел к Егору.
— Вот что, Егорша, — охотник глядел мимо, в воду. — Я не могу, Егорша. Останусь. В этой вот сумке деньги на прокорм, бумаги. Санко грамотный, знает какие. Вези зверей царице, коли тебе надо. Лосенку осиновых веток давай поболе — дедушка ленится за ветками ходить.
— Что ты, Кузя! Очумел? Да мы без тебя не справимся.
— Не могу Лизу кинуть.
Сплавщики налегли на багры, в лад кричали: «О-ооой да о-оой!» Барка, отрываясь, оживала, начинала шевелиться. Кузя бросил на колени Егору кожаную сумку, сделал большой прыжок и оказался среди кустов на островке. В тот же миг резвое течение подхватило барку.