Рудник. Сибирские хроники — страница 17 из 58

Порой присоединялся и самый младший брат матери, длиннолицый, неловкий, не очень привлекательный внешне подпоручик, отпущенный из полка в короткий отпуск. И даже приезжавший из Петербурга на летние этюды светлокудрявый Павлик тоже не отказывался от какой-нибудь небольшой роли.

Только упрямый иерей Павел Петрович считал все их представления «бесовым лицедейством», и напрасно убеждал его племянник Филарет, что театр в России почти целиком вышел из церковных представлений, а уж в Сибири без митрополита Филофея и открытой им архиерейской школы, откуда пошли и драматические спектакли, и даже малороссийский раёк, театрального искусства и вообще бы не было.

– Филофей сочинял пиесы только на религиозные темы, – кисло возражал Павел Петрович, – а вы с Веселовскими всякие гоголевские вольности на сцене вытворяете, хоть ты сам-то, Филарет, не лицедействуешь, а только тихохонько на скрипке им подыгрываешь, но и для семьи твоей не дело это! Накажет за это Бог!

И вчера невесту, конечно, играла сестра Вера, а Юлии, которую нарядили в старое бабушкино платье, повязав на голову кухаркин платок, скрепив по-мещански его концы надо лбом, досталась, как всегда, противная роль – хитрой свахи…


Юлия бродила недалеко от села, неотвязно думая об отце и учительнице Кушниковой. Вдруг точно ветром принесло неуверенную мысль, которая забалансировала на проволоке горизонта, на границе полусферы сознания и колышущейся степи, ставшей неожиданно сине-прозрачной: а ведь учительница Кушникова сама жертва. Жертва вечерняя! И сквозь степь стало просвечивать сначала размытое, а потом всё более чёткое, давнее грустное воспоминание: быстрая и глубокая речушка, протянутый над ней старенький мостик, пугающе подрагивающий под детскими ногами. Он дрогнул сильнее – и из рук Юлии, облокотившейся о перила, выпала её старая кукла. Тут же, кружась, полетели вниз детские ладони, неуспевшие любимую куклу подхватить. И одна девочка по имени Юлия осталась стоять на нервном мостике, вторая же, обхватив куклу, барахталась в ледяной воде. Ватное тело куклы всё тяжелело, и только маленькие руки беспомощно подпрыгивали на злых мелких волнах… И сейчас Юлию снова настигло это странное чувство раздвоения. И тут же беспомощно заколыхались в тёмной воде худые плечи и тонкие запястья, обтянутые нежной тканью блузки от Мюра и Мерелиза…

Степь хмуро сгустила воздух, дурманно пахнула разнотравьем, заволновала ветром траву, отрывая головки сухих цветов, будоражила сухую почву. И воспоминание уже не просвечивало сквозь неё, оно быстро таяло где-то на заднике сцены души, превращаясь всего лишь в мысленный образ.

«Может быть, отец, уезжая из города, тайно надеялся освободиться от этой роковой страсти», – думала Юлия, используя сама для себя лексику и образность жестоких романсов, которые так эмоционально исполняла в домашних концертах. Даже кухарка Агафья, не понимавшая все слова, и та как-то не выдержала, сказала, покачивая крупной головой: «Хорошо поёшь, чахсы, чахсы!»

«…страсти, уже поймавшей его душу в своё огненное кольцо, сквозь которое безуспешно попытался прорваться, совершив прыжок отчаянья, его разум?»

Разум, точно в классицизме, породившем Правдиных и Добросклоновых, представился Юлии правильным мужчиной, одетым в строгий костюм, и его прыжок через цирковой горящий обруч сразу оказался невозможным: герой и жанр не совпадали!

Стало видно, что приближается сильная гроза: небо вдали уже слепило тяжёлую сине-глиняную тучу, но всё продолжало прибавлять к ней тёмные комья, заполняя ими всё светлое пространство до фиолетовой линии горизонта.

…Но, выходит, именно щуплая учительница всё-таки виновата в том, что из города, перекликающегося по вечерам весёлыми театральными огнями, они перебрались в это пыльное огромное село, которое Юлия ненавидела! Ведь в селе не было ничего интересного, кроме церкви, школы и библиотеки-читальни, которой теперь заведовала Веселовская. Правда, недавно поселился здесь один географ, симпатичный, несколько рассеянный красноярец, высланный из города за публикацию статьи в большевистской газете. Он уже спроектировал свою маленькую метеорологическую станцию.

…И прыжок, и побег не состоялись! Одержимая страстью бестужевка, тут же уволившись из городской женской гимназии, кинулась за отцом Филаретом следом и устроилась преподавать словесность в маленькую школу, открытую в селе два года назад благодаря содействию родного брата матушки Лизаветы – Владимира, кафедрального протоиерея и енисейского благочинного.

Ветер с яростью рванул кусты, неистово завихрил пыль на тянущейся от села дороге, словно издеваясь, заполоскал синюю юбку идущей по дороге женщины: это мать, победив недомогание, поднялась и пошла искать Юлию. На помолодевшем от тревоги бледном её лице брезжил розовый отсвет узкой струи света, только что пролившейся из тяжёлой тучи сквозь крохотное отверстие, уже исчезнувшее под новым комком сине-чёрной глины, причудливо вылепленным сверкающей молнией.

– Ю-ли-и-я!


Своим родным дядей Юлия гордилась: отец Владимир, брат, духовник и кумир матери, был антиподом отца Филарета, тихого и замкнутого священника. Несколько лет назад на миссионерском съезде Красноярской епархии председательствующий на нём молодой протоиерей выступил с таким ярким обличением насильственного крещения хакасов и изъятия у шаманов атрибутов камлания, в особенности – бубнов, что отблески его речи до сих пор посверкивали в словесной воде местных газет.

Уже прослывший минусинским и красноярским златоустом, он казался Юлии факелом, громокипящим кубком веры, магнитом, собирающим вокруг себя полукружья людской толпы. Эрудит, знавший несколько языков, он всегда оказывался в эпицентре общественной жизни, волнами откатывающейся от него, когда в соборе на воскресной проповеди начинал звучать его красивый голос. Отец же был скромен до застенчивости, предпочитая участвовать в жизни епархии только как приходской священник – и не более. Мать отца, бабушка Марианна Егоровна как-то показала Юлии старинную семейную икону.

– Там-то вот все росписи родословные на обратной стороне изложены, однако за долгие годы поистёрлись так, что не разобрать, пращур был аж из самой лавры, учителем потом служил в Тобольской духовной школе, был и певчим в архиерейском хоре, после послушником стал в Долматовском монастыре, но монашеский постриг не принял – женился, любовь земная то есть оказалась сильнее! – Встав с кресла, бабушка глядела на внучку снизу вверх, поскольку росту-то была крохотного и всё посмеивалась порой, что на неё материалу Бог пожалел.

– И то ли сын его, то ли внук уже в семинарии получил новую фамилию – Силин, это не от силы физической, они и здоровья были все слабого, не то что твой прадед по матери Лев Максимович, тот и в девяносто здоров, как бык, и ростом великан… – Она помолчала, осуждающе причмокнув.

Вся родня невестки не вызывала у крохотной Марианны Егоровны никакой симпатии.

– А от чего «Силины» – раз не от «силы»?

– От воинства Христова. – Бабушка вздохнула. – И почти все они подвизались на миссионерской стезе. Такой вот духовный род! И как один, от природы голосисты, видно, в того первого певчего… Но уж который век по церквам да соборам… куда ж священник без пения?..

– Ну, ещё расскажи что-нибудь, бабонька, – просила Юлия, обнимая за мягкие плечи и снова усаживая старушку в кресло, – ну пожалуйста, а?

– И протопопами они были, и псаломщиками, а то и простыми парамонарями у отцов своих священников подвизались, женились обычно на поповнах, детей много – где им всем священнические места сыщешь? Денег вот только не нажили, все бессребреники, кроме Павла Петровича, у того и приход богатый, и несут ему казаки не жалея, к тому же он ведь духовник одного из миллионщиков Кузнецовых… От этого безденежья вечного рано служить начинали, порой только училище пройдут, и в церковь, и отец твой такой же, совестливые больно и купеческой жилки нет. – Бабушка Марианна Егоровна покачала головой. – А был, однако, в роду и один епископ, то есть архиерей, академию он окончил в Петербурге, сестру его замуж за священника Баркова отдали, мать-то её в Институте благородных девиц училась, по бедности, видно, за диакона вышла, так ведь и я, ведь все мои деды да прадеды по отцу канцелярские чиновники, а архиерей-то был как его…

– Выходит, бабонька, ты священников не любишь? А чего тогда всё по святым местам ездишь?

– Сейчас, сейчас вспомню, – бабушка Марианна Егоровна точно не услышала, – э, нет, забыла, это брат твоей, Юлия, прабабушки. Его рисованный, кем не знаю, правда, портрет даже где-то у нас хранился, может, каким причетником или монахом, да вот затерялся, куда делся, ума не приложу. А на том портрете, сам-то он, говорили, был ростом высок и наружностью хорош, а на портрете отчего-то нос у него больно широ-о-ок…

У Юлии, тут же вспомнившей о хозяине своего лица, потемнело на душе – точно тень степного ястреба закрывала её…


Другую бабушку Юлии, Александру Львовну, высокую, сухопарую женщину, Марианна Егоровна сильно не жаловала, вполне серьёзно считая, что мать её невестки сущая ведьма. Да нет же, бабонька, ерунда всё это, возражала Юлия.

– Э-э, дорогая моя, тебе-то откуда знать?! – сердилась Марианна Егоровна. – И недаром мебель-то в их доме сама двигается! И всё старуха заранее проведает: мы только-только решили к ним поехать, а она уже на стол велит накрывать! И соседи её боятся, говорят – мысли она умеет провидеть, лет ей уже под семьдесят, а глядит сестрой своей дочери, а пошло это у неё от предка-шамана какого-нибудь, ей-богу, ведь в Сибири все народности и все сословия перемешались, здесь бывший граф, а неграмотный, а тут вон сын разбойника с большой дороги, а Сорбонну окончивший!

Бабушка Александра, наоборот, гордится своим старинным русским родом, они же не сибирские вовсе, это отец её, Лев Максимович, сюда приехал, опять возражала Юлия, вот у дедушки, маминого отца, и в самом деле в чертах лица есть что-то азиатское.

– И не приехал он вовсе, а выслали его сюда за то, что в полку набедокурил, в карты играл, всё телеграммы брату своему старшему отправлял: «Проигрался, вышли денег, а то застрелюсь!», тот жалел его и деньги слал да слал, а потом всё ж таки не выдержал, отбил ему: «Стреляйся, ракалия!» Сейчас племянник, сын умершего его брата, дворянином пишется в Якутске и знаться со своим дядькой не желает, ведь то ли совпало, то ли осерчал Лев Максимович, но и правда вскоре с прапорщиком каким-то и со штабс-капитаном что-то такое они учинили, за что его в Сибирь и отправили, а полковника, который хотел всё дело это тёмное замять, ещё и оскорбил смертельно по глупому буйству своего нрава. А племянник его как в Сибирь попал, этого я сказать не могу, небось дурень-дядюшка и наплёл ему в письмах, что здесь золота да алмазов пруд пруди, вот сам тот сюда и попросился… В общем, всю молодость Лев Максимыч кутил, промотал, что его честные родители нажили, Бог его и наказал – всего он в конце концов лишился, пробовал, правда, после уже торговать китайским чаем, в гильдию купеческую записался, даже пароход арендовал, и, надо сказать, сильно вдруг разбогател, дома два каменных выстроил, кольца чистого золота полог над его кроватью держали, с прииском ему, дураку, повезло, но натуру ведь не исправишь, снова всё спустил, дома продал, кольца те т