– Разбойник везде таков.
– В Америке тот же разбойник, истреблявший местное население с гораздо большей жестокостью, чем это было у нас в Сибири, и тот уже окультурился, ощутив патриотическую гордость за свою процветающую страну, а наш ощущает себя на пространстве Сибири как временный хищник, ни за что здесь на отвечающий!
– Нет, – качал головой протоиерей, – посмотри на меня, Филарет, я же есть настоящий новый русский человек, соединивший в себе Европу и Азию, и я говорю тебе – судьба России и Сибири только в единении, но процветание возможно исключительно при освобождении сибирского самосознания от навязанной ему периферийности.
Чеховское «В Москву! В Москву!» – вот что губит сибирское саморазвитие, принижает сибиряка, унижает его как личность, гнёт к земле его духовные порывы! И не даёт ему ощутить уникальность своей территории – слиянность культур Европы и Азии!
– Нет ничего здесь ценнее воли, – опять повторил отец.
– Что воля, что водка, – вдруг усмехнулся дядя Володя, – так мой отец говорит. Порядок нужен. Только порядок. И если без кнута порядок невозможен – нужен и кнут.
– Ну уж, позвольте! Это как раз крепостническая точка зрения, – возмутился Степан Веселовский.
– В разумных пределах, конечно…
– Нет, Володя, – сказал отец, – не соглашусь я с тобой, и не тебе, организатору обществ трезвости, об этом говорить: только что помянул ты протопопа Аввакума, так вот, самые богатые, самые культурные крестьянские сёла – это сёла староверов, которые сами есть государство в государстве. И когда их, к примеру, начали насильственно приписывать к заводам Алтая, появилась в староверческих сёлах даже водка, которую, между прочим, до XVIII века на Руси вообще не знали! Неволя для истинно русского человека, да и для любого другого, абсолютно губительна, как губительно для народа безверие – всё это и толкает к протесту, к бунту, к разрушению, к гибели. Сибирь только тем и ценна, что здесь всё-таки есть воля. И в этом самая большая загадка Сибири, её противоречие. Попадание в сибирскую вольницу было для тысяч людей принудительным – это была их неволя! Порой к цели ведёт дорога, идущая прямо в противоположном направлении…
– Батюшка Филарет, – войдя, обратилась к нему Агафья, – учительница пожаловали…
– За мной тоже толпятся мироносицы, – иронично отреагировал на сообщение Агафьи дядя Володя. – Прохода от них нет.
«Порой к цели ведёт дорога, идущая прямо в противоположном направлении», – записала Юлия.
С Лизогуб они вместе учились в красноярской гимназии. Преподавательница словесности, худощавая элегантная дама, как-то, войдя в класс, поинтересовалась в присущей ей манере говорить обо всём чуть иронично: «И кто у вас первая ученица? Конечно, Лизогуб?» Юлия под партой сжала пальцы так, что они побелели.
В епархиальном училище, где до этого Юлия обучалась, всегда первой ученицей признавали только её! Но из училища Юлию исключили за поведение. В озорстве ей не было равных! Чтобы не сдавать экзамены, она могла нарисовать на себе синим карандашом синяки, введя в заблуждение рассеянного старичка-доктора и солгав ему, что упала с карусели. А в ученическую форму однажды напихала подушек и вывесила в классе получившееся чучело епархиалки, закричав на всё училище, что повесилась одна из учениц, и вызвав, конечно, страшный переполох.
Ей нравилось сотрясать ровные качели будней, стряхивая с них вместе с пылью и ставшие фальшиво-гладкими обезличенные человеческие чувства. Ведь её любимым поэтом на всю жизнь уже был молодой Владимир Маяковский, переписанные в тетрадь стихи которого дал почитать ей светлокудрявый Павлик.
И всё Юлии сходило с рук: в городе знали её родного дядю – кафедрального протоиерея, знаменитого своими проповедями, своей издательской деятельностью, организацией библиотек, борьбой с пьянством. Он сам писал и публиковал в собственном церковном издательстве брошюры, разъясняющие вред зелёного змия. К тому же Юлия была одной из лучших учениц!
Но как-то раз она вылезла через чердак на крышу жилого корпуса епархиального училища и, обрядившись в белую простыню, устроила при полночном свете полной луны пугающее обывателей завывание. Она жестикулировала на железной сцене, точно дирижёр, и автоматически передвигалась в такт своим диким руладам. Она чувствовала страх и восторг, вдруг мгновенно догадавшись, почему её так влекла поэма Лермонтова «Демон»: «Печальный Демон, дух изгнанья, летал над грешною землёй…»
Весь город был виден с крыши, и слабое свечение маковок огромного кафедрального собора, точно раненый белый голубь, едва трепыхалось на центральной площади. Казалось, город можно было весь вобрать в ладонь и потом заново просыпать на землю, не задумываясь о былом порядке…
Но вдруг Юлия остановилась: её пронзило воспоминание о матери, которая почему-то заплакала, провожая дочь в город. Зелёные, сверкающие слезами глаза матушки Лизаветы возникли так явственно, словно звёзды ночного неба, приблизившегося к лицу Юлии. В душе задрожала и затуманилась лента Саян, которую было видно в окно дедовского дома…
О странном событии сообщила местная газета, в которую подала сообщение кузина городского головы Красноярска чиновница Куприянова, принявшая фигуру в простыне, двигающуюся по крыше епархиального училища, за привидение. Однако бойкий писака-журналист докопался до истины, и дяде Володе пришлось срочно устроить Юлию в городскую гимназию. Не имея своих детей, он относился к умной, но озорной племяннице как к родной дочери, тут же выделил ей комнату в своём большом красного кирпича доме и прислуживавшую девушку – Стешу, которая была праправнучкой кузнецкого воеводы Синявина, оставившему благодаря своей невенчанной кыргызской жене целую деревню потомков – Орешково.
Так сибирская ирония легко меняла сословия, порой приписывая бывших столичных дворян к крестьянам-ссыльнопоселенцам, а бывших крестьян, поработавших не только сохой, но и кистенём на сибирском тракте, наделяя миллионными состояниями, дворянством и петербургскими особняками.
Вместе с дядей Володей жила его жена, добрая, рано постаревшая брюнетка Екатерина Юрьевна, окончившая, как и учительница Кушникова, Высшие женские Бестужевские курсы в Петербурге. Именно напоминанием о Кушниковой она и не нравилась Юлии. В её присутствии нос выступал вперёд, как настырный нувориш, которому приятно восторжествовать над бедняками-соседями из привилегированных сословий.
– Говорю тебе, Филарет, не умеешь ты жить, – всё сердилась на сына бабушка Марианна Егоровна. – Брал бы пример со знаменского монаха, тёзки своего. Обитель его процветает, паломников туда идёт уйма. Или вон дочь надворного советника Лаврентьева мне поведала, за что твой дядюшка Павел Петрович набедренник получил. Муж-то её, четвёртый сын миллионщика Кузнецова, который художнику Сурикову помог, всё это в Красноярске помнят. Тоже прииск у него, да и театрал такой, спасу нет, а тут с девкой-крестьянкой загулял, прижил там детей, опоили они его каким-нибудь шаманским зельем, ей-богу, до того с ума сдвинулся, что от своей родной дочери стал отказываться: «Не от меня она, супруга моя, дочь надворного советника, потомственного дворянина, мне изменяла». Та в суд подала, в Духовную консисторию. Тянулось дело, тянулось, дочь её признали законной, а он свидетелей аж девять человек нашёл, заплатил им, конечно, да водкой напоил, чтобы они его оговор подтвердили, но суд признал, что жена невинна, дочь его собственная, а кроме прочих свидетельствовал против неверного мужа, что он с крестьянкой-то жил-поживал, наш Павел Петрович. Ведь он был духовник кузнецовский – и не без выгоды для себя свидетельствовал. За награду, ей-ей.
– Он просто честный, вот и всё, – тихо сказал отец, отчего-то грустно глянув на Юлию, – что знал, то и сказал. И духовником-то ему лучше было быть, чем против свидетельствовать. Но правду говорить – долг духовного пастыря.
– В благочинные он метит!
– Быть благочинным тяжело, обязанностей много и постоянные поездки по епархии.
– А я думаю, бабушка права, – подала голос Юлия, – отец Павел мечтал бы в архиереи попасть!
– Прекрати, Юлия, сейчас же! Дядя Павлин служит и живёт по вере!
– Ну уж ты и закинула его на вершину горы, – усмехнулась Марианна Егоровна. – И не монах же он, забыла, что ли, а семейный.
Юлия знала: отец никогда не кричит и не наказывает детей иначе чем строгим взглядом, от которого становится на душе как-то мучительно, точно скорбно, значит, сейчас он и в самом деле очень рассердился. И поспешила переменить тему:
– Ко мне подруга приедет на каникулы, Антонида Лизогуб, можно?
– Лишний рот. – Бабушка сморщилась, но тут же прибавила: – Однако дружеское расположение важнее, верно? Хоть и имя у неё такое нелепое, точно оглобля.
– Пусть приезжает, – разрешил отец.
Юлии очень хотелось показать Антониде Лизогуб мать, казавшуюся всем силинским детям необыкновенной красавицей. Муся Богоявленская, любимая подруга Юлии, тоже восхищалась Лизаветой Ивановной. Правда, Муся была очень доброй – ей и нос Юлии совсем не казался безобразным. Обычный, ну чуть широковатый, утешала она подругу, он тебя совсем не портит. Ты вот посмотри на портрет графа Льва Толстого, у него-то нос так нос!
– Оттого-то он и с Церковью воевал! – Юлия сама удивилась такому странному выводу, а Муся расхохоталась. Точно колокольчики зазвенели.
Когда всей семьёй ставили домашние спектакли, режиссировал дядя Володя, а управлял небольшим семейным оркестриком отец, приглашали участвовать в спектаклях и Мусю. Одарённая музыкально, она прекрасно пела – иногда и в церковном хоре городского собора, где как раз служил протоиереем дядя Володя, а иереем Мусин отец.
И Юлия, уже равнодушная к службе, присыпанной семейными бытовыми неурядицами, но по-прежнему любившая православные песнопения, иногда тоже, вместе с Мусей, пела в городском церковном хоре самое своё любимое – «Жертву вечернюю», оттеняя своим не очень сильным, но приятного мягкого тембра голоском восхитительное сопрано Муси.