Рудник. Сибирские хроники — страница 35 из 58

– Да, мужик русский защищал свою избу, из оконца которой видна уходящая вдаль проселочная дорога… И, когда он из избы вышел, чтобы отогнать француза, вдохнул воздух простора, воздух воли, победить его уже не было никакой возможности: ибо врага гонят с их земли не люди, а сами дороги – люди только получают силу от каких-то таинственных непобедимых духов российских дорог.

– Вы поэт и романтик, Курт.

Оба тихо рассмеялись – это был смех зародившейся дружбы. Во тьме души забрезжил свет, и уже не так пугало Викентия, что до Иркутска еще более трех тысяч верст. Даже то, что с Куртом можно было говорить то на польском, то на немецком, согревало душу.

А Кравчинский умер.

Начались морозы. Тело промерзало до костей. Кандалы обледенели.

Умер в пути и старый поляк Тадеуш Кокушко, был он не шляхтич, а простой солдат.

И веснушчатого конвоира уже не было, он ушел с другой партией арестантов.

Глава третьяНерчинский округ. 1865 год

Краус Викентий Николаевич

Веры Католической

Свойств не имеет

Росту 2 ар. 6 вер.

В о л о с ы:

на голове русые

бровях русые

усах русые

Глаза серые

Нос

Рот обыкновенные

Зубы все

Подбородок круглый

Лицо чистое

Лоб обыкновенный

Особыя приметы: левая нога ниже колена была сломана.

Распределен приказом 20 ноября 1864 года, в Иркутск прибыл 27 января 1865 года, отправлен для работ в Нерчинские заводы 25 марта1865 года.

* * *

Нерчинский округ тянулся от хребта Яблоновского до границ китайских. Суровый этот край к середине шестидесятых годов XIX века был уже знаменит в истории, причем более не русско-китайской торговлей, позже переместившейся в Кяхту, не золотодобычей, а именитыми каторжанами: хранили гордое терпенье здесь декабристы, в Забайкалье было сослано восемьдесят восемь декабристов-дворян и пять солдат; тянули тяжелую лямку поляки-бунтовщики прошлого… Семь каторжных тюрем, свинцово-серебряные рудники (позже начался и золотой промысел), бараки, лазарет, дома для местного начальства, отдельный дом заведующего ссыльно каторжными…

Почти две тысячи польских «январских» повстанцев попали на Нерчинские рудники, среди них и австрийский подданный Курт Ваген со своим другом, лишенным всех прав состояния Викентием Краусом, которого переписчики усиленно называли «Краузе», путая его еще с одним ссыльным повстанцем, Осипом Краузе, впоследствии основавшем в Иркутске театр и подарившем Большому театру прекрасный бас своего сына, Ивана Крузе, ставшего известным певцом Иваном Петровым.

* * *

Викентий сильно хромал: неудачно упал еще в Киеве, однако по жесткому вердикту: «страдает болью в ноге, но к работам годен» – был отправлен вместе с Куртом на рудники при Петровском заводе. Петровский железоделательный завод, с крупным поселением, выросшим вокруг него, находился за тысячу километров от Нерчинска, за грядой Яблоневого хребта. К счастью, поселили их с Куртом в деревянном бараке с зарешеченными окнами: через него тянулись перегороженные, как клетки, длинные серые нары, – но полной изоляции, как в камерах мрачной тюрьмы, четырехугольном здании, пугающе выделяющемся в центре поселения, все-таки не было: Викентий и Курт могли общаться не только во время каторжного труда (о русские фразеологизмы!), но и по вечерам. Узнававший все обычно быстрее всех поляк-красавчик Романовский сказал, что тюрьма переполнена: все отделения, по пять камер в каждом, не имевшие окон, забиты уголовными преступниками. Именно в эту тюрьму попали декабристы после раскрытия начальством планов по вооруженному восстанию на рудниках. Правда, чуть позже семейным декабристам было разрешено поселиться на отдельной улице в маленьких, специально построенных домах.

– Выжить здесь можно, – дня через два сказал более общительный Курт, – я поговорил с Янеком Романовским, он все уже разузнал: каторжане зимой не мерзнут, кормят сносно… И мы, надеюсь, не отправимся к праотцам, а вскоре будем отпущены на поселение!

И он оказался прав: многие из поляков-каторжан, по их личным прошениям, будут вскоре отправлены на поселение, а по возвращении всех прав и в Иркутск.

Но пока только отчаянье и усталость, все усиливающаяся боль в ноге и ледяные кандалы!

Курт, более общительный и, по его признанию, более жизнерадостный, подбадривал юного друга, читая ему стихи Пушкина: в свободные минуты, повторяя строки вслух, он тут же переводил их на немецкий и на польский.

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,

Надежда в мрачном подземелье

Разбудит бодрость и веселье,

Придет желанная пора…

Przyjaźń i miłość do was spłyną

Mimo pomrokę i zapory,

Jak w wasze katorżne nory

Spływa mój wolny głos.

Więzienia runą, okowy opadną,

I wolność w radości zorzy

Hołd powitalny wam złoży

A bracia oddadzą wam miecz[27].

– Все это героическая романтика, – уныло говорил Викентий, – а реальность здесь – могилы, могилы, могилы… Романовский расспросил караульного офицера Потапова, по-моему, это единственный приличный человек на весь завод, – недалеко от нашего барака похоронены не выжившие дети декабристов, несчастные солдаты, участники восстания, и несколько декабристов…

Почему офицер Потапов, происходивший, как потом выяснилось, из семьи мелкого чиновника алтайского Змеиногорска, сочувствовал ссыльным, Викентий не понимал: то ли и в его роду были ссыльные, то ли читающий рыжеволосый офицер тяготел к культуре, – почти все участники Январского восстания (впрочем, и польские «ноябрьские» предшественники) были людьми достаточно образованными. Но Потапов помогал каторжанам всячески, чем только мог.

– Здесь же умерла красавица Александрина Муравьева, приехавшая к мужу… Хорошо, что я не женат. Мне жаль было бы жертвенной женщины. – Курт грустно улыбнулся. – Но таких женщин так мало, что на меня бы не хватило. А что до романтизма – разве великая цель единения поляков и уничтожение двуглавого орла Московии не стоит одной судьбы, одной жизни? Но мы – выживем!

– У меня в этом – большие сомнения. – Викентий вздохнул. – А что касается единства поляков – это идеализм, возвышенная иллюзия. Ты жил в Варшаве, Курт, и просто не представляешь, какая началась жестокая вражда между крупными польскими помещиками и бедняками, давно разорившейся польской шляхтой, живущей из поколения в поколение на их земле, еще в XV или в XVI веке прапрапрадеды заключили договор и обязались платить землевладельцу чинш… В Волынской губернии, как писали в газетах, почти 114 тысяч десятин земли в чиншевом владении. И богатый помещик не только шляхтой чиншевиков не считает, но вообще относится к ним хуже, чем к крестьянам: у бедняг нет десяти рублей для марки, дабы подать прошения о признании их старинного дворянства, а часто они и писать не умеют! Отец объяснял мне, что право, на которое однодворцы опирались, было ликвидировано еще в 1840 году. И ныне их обманывают все: русская власть, поляки-помещики, евреи-торговцы… Мой отец, окончивший университет, сочувствуя беднягам, писал за соседских неграмотных однодворцев жалобы! И пойми, Курт, богач-помещик никакой польской солидарностью с нищими арендаторами своей земли не охвачен. Одна цель у него – отнять землю… Иногда самые алчные выгоняют из родового дома всю семью в холода, с детьми и стариками! Есть, конечно, и гуманисты, как среди помещиков, так и среди российской власти. Но – их мало, очень мало… Все мои беды, Курт, – из-за переезда отца из Галиции на Волынь… Просьбу о признании нашего дворянства отправить отец успел, но, чтобы подтвердить титул, нужна была сначала австрийская бумага, а потом утверждение доказанного российской стороной. Отправив первое прошение, отец умер. А ведь род наш древний, еще с Тевтонским орденом связан… Я разочарован, Курт, и разочарование мое началось не сейчас, а еще в Киеве, когда Рудицкий пытался установить связь со Львовом, ждал помощи – и не дождался. Все оказалось напрасно. Нас быстро схватили, только в Киеве расстреляли девять человек… Теперь есть время все вспомнить и обдумать, и я вижу: восстание было обречено на провал именно из-за разобщенности поляков и ненависти к поляку-помещику малороссийских крестьян и крестьян-русинов. Последние больше немцам преданы. К отцу тоже из-за фамилии относились с почтением. А наше киевское крыло восстания было сразу сломанным! Да и вообще штаб, созданный генеральским сыном Рудицким, отец его, кажется, был участником предыдущего восстания, слабо оказался связан с местным населением, с украинской шляхтой, а все надеялся на вас, на Варшаву… Отправляли к вам Громадзского, он тоже уже где-то здесь, в Сибири… Но любой бунт, я это понял, Курт, самоубийство: или человека, или нации… И для чего теперь мне жить?

– Упадок духа приводит к болезни, Викот (так странно сократил Курт имя Крауса), крепись, друг. Сама жизнь все выправит. Просто жди.

* * *

Но заболел через два дня не Викентий, а Курт. С жесточайшей ангиной его отправили в лазарет. И дни без него потекли, как ледяная вода, обжигая одиночеством сердце.

Оказалось, что я не герой, думал Краус. Не герой. Не герой. Не герой. Хотелось в отчаянии разбить голову о стену. Ты слышишь, Ольгуня? Где ты? Я так сожалею, что не послушался тебя! Все эти бунты бессмысленны! Понимаешь, мы, люди, верим, что управляем жизнью, и я верил, что мой муравьиный героизм поможет изменить судьбу мира, но не люди изменяют судьбы стран и народов, это человеческая иллюзия, судьбы мира движимы невидимыми воздушными рычагами, невидимыми подземными потоками, вспышками на Солнце, светом Луны… Кто мы? Песчинки. Кто я? Измученный малодушный страдающий каторжанин. Нужно было остаться с тобой. Понимаешь, я… я не верил в любовь. Считал ее пустяком. Но здесь, где бродит призрак приехавшей к мужу Александрины Муравьевой, а ты ведь русская по бабушке, Ольгуня, русские умеют любить, зд