есь что-то вдруг открылось во мне, точно дверь в истину… Где ты сейчас? Кому улыбаются твои милые губы? Мне так нравилось, что нижняя округла по-детски, а верхняя немножко вредная, шляхетская. Но вредным-то, Ольгуня, оказался я.
Из лазарета Курт вернулся через неделю. Выглядел он посвежевшим.
– Викот, зря ты волновался, на каторге болезнь – путь к свободе, лучший способ немного передохнуть… К тому же у штабс-лекаря очаровательная дочка, Полина, такой свежий бутон в таком жутком сосуде! Не думал я, что в страшной Сибири произрастают цветы!
– Сибирь кошмарна!
– И еще обнадеживающая весть: в лазарете я познакомился с паном Гарчинским, бедолагу отправили в Сибирь прямо с семьей, и оказалось, что это для него обернулось добром: Потапов по секрету ему сообщил, что уже есть приказ: Гарчинского первого отпускают из нашей темницы на поселение…
Глава четвертаяКрасноярск. 1913 год
Необъяснимые силовые зигзаги судьбы порой сталкивают, словно бильярдные шары, мало знакомых людей, и нередко именно такое столкновение меняет направление их судеб.
Ели бы не Юзек Романовский, познакомивший Андрея Крауса с Николаем Будариным, разве прозябал бы Андрей сейчас вместе с женой Эльзой в Красноярске, казавшемся ему гораздо менее интеллигентным городом по сравнению с его родным Иркутском. Да и дышалось в Иркутске как-то свободнее: ну не смогли бы законопослушные красноярцы выбрать городским головой бывшего политссыльного! А в Иркутске Болеслав Шостакович служил губернатором!
Впрочем, время культурного расцвета Иркутска было уже позади – новая Сибирь набирала силу, старые города уходили в тень, дряхлел Тобольск, Нерчинск весь казался жалкой раздробленной тенью роскошного дворца миллионера Михаила Бутина, железная дорога обогнула Колывань и Томск, остановив навсегда развитие первого и сильно накренив экономику второго. И хотя Красноярск, то богатевший во второй половине XIX века на золотодобыче, то кутивший и нищавший, мог раньше других сибирских городов похвастаться электрическим освещением особняка Гадалова, талантливой архитектурой, особенно зданиями, построенными по проектам Леонида Чернышева, хорошими гимназиями и даже своей особой интеллигенцией, щедро жертвовавшей средства из своих личных карманов на образование и культуру города, ну никак не лежала у Андрея к нему душа.
Впрочем, тяготил его не только сам город, но и груз, нелепо взваленный им когда-то на свою худую спину, – Эльза. Ели бы не склонность его души к жалости, он бы давно убежал от нелюбимой жены на край света. Но совершенно неприспособленная к практической жизни, ничего не умеющая, не читающая книг, зевающая от любого серьезного разговора Эльза, оставь он ее одну, без всяких сомнений погибла бы: ее изящная красота уже потеряла краски, выцвела, точно у сломанной куклы, навсегда заброшенной детьми в чулан, отвыкшие от танцев ноги оплыли и огрузнели, грудь обвисла – даже в самый дешевый кафешантан ее бы теперь не взяли… Дни напролет Эльза или сидела перед зеркалом (они квартировали в доме Шрихтеров), или раскладывала бесконечные пасьянсы. По-русски она говорила по-прежнему плохо, с матерью Андрея, Екатериной Егоровной, в их единственный за эти годы приезд в Иркутск скандалила по любому пустяку. В общем-то из-за Эльзы и пришлось вернуться в Красноярск.
Да, зигзаги судьбы причудливы. Какая невидимая, неведомая сила притягивает друг к другу людей, заставляя их, казалось бы совершенно случайно, встретиться еще раз?
Николаю Бударину, после четырех лет тюрьмы отправленному на поселение в Енисейскую губернию, вскоре разрешили в связи с болезнью проживать в Красноярске. К нему приехала из Санкт-Петербурга худенькая, чуть горбоносая девушка Муся Ярославцева, выпускница словесно-исторического отделения Высших женских Бестужевских курсов, где давали юным представительницам женского пола прекрасное образование: лучшие профессора читали лекции по истории древней и новой, по философии, литературе, логике, психологии и педагогике, открывали девушкам теорию познания, учили языкам. Муся владела французским и немецким, которые учила еще в Покровской петербургской гимназии (была она с одиннадцати лет сиротой), и дополнительно выучила английский. Даже подружку-американку завела, приехавшую в Петербург. Уезжая в Америку, та плакала, обнимая ее, и шептала: «Мери! Помни всю жизнь свою американку!»
Из славянских языков Муся на курсах выбрала польский. Зачем тебе польский, смеялась ее старшая сестра Наташа, тоже бестужевка, но предпочитавшая изучению филологии точные науки: физику и математику, – это же сплошные шипящие.
– Наш прапрадед был из Польши, – объясняла Муся, – мне рассказывала бабушка…
– Не из Польши, а из Белоруссии! И займись лучше политэкономией, глупышка!
– Ну тебя, – обижалась Муся, – тебе бы только твои интегралы!
– Как хорошо, что вы здесь, – говорила она сейчас Андрею, встретив его на аллее городского парка, и в ее зеленых глазах плясали рыжие искры радости, – мы с Николаем завтра венчаемся, несмотря на то что он законченный атеист, таков порядок! Венчание будет в самом Богородице-Рождественском соборе. От меня поручительницей моя сестра, Наталья, она преподает в гимназии математику, приехала сюда ради меня в каникулы из Пензы, а Николай никого в Красноярске не знает, вы не откажете стать поручителем от жениха?
Андрей не отказал. Только спросил: «Николай по-прежнему пишет свои рассказы? Или оставил это занятие?»
– Пишет. Мечтает наконец начать публиковать…
Он брел по Красноярску, дошел и до храма Рождества Богородицы: этот мощный собор в русско-византийском стиле понравился ему еще впервые увиденный на открытке в Иркутске, возможно, русские материнские корни так давали себя знать? Знаменитый архитектор Тон действительно расстарался: оригинальный получился храм, крестово-купольный, но с праздничными шатровыми завершениями. Вызвало досаду, что сейчас, недалеко от собора, весело крутилась большая карусель. Вот так всегда, подумалось, мирское, праздное торжествует.
Он не заметил, стоя с поднятой головой и следуя взглядом за кругами-нимбами летающих над куполом птиц, как к нему подковылял оборванец-старик. Тут же откуда-то уткой вынырнула старушка, забормотала: «Это, господин хороший, святой наш богомолец, Тимофей Силыч Локтев… Уж не пожалейте ему копеечку на хлебушек».
Какой-то очень добрый свет струился, точно из щелей ветхого дома, из морщин этого высокого старика, – нищий не вызвал жалости, наоборот, вдруг захотелось припасть к груди старика, прося защиты – в нем как бы пульсировала теплая сердцевина русского мира, половину которого удивившийся своему желанию Андрей носил в себе, но так и не мог полностью ее принять.
Он дал старику денег. Тот что-то очень тихо благодарно забормотал и, когда Андрей уже хотел идти, вдруг произнес громко и отчетливо: «Останутся от сего храма одни камешки…»
– Что? – переспросил Андрей.
– Да пепел!
– Его Господь наш даром пророчества наделил за святую жизнь, он кандальных жалел, сирот от их оставшихся спасал, все свое им раздал, один из энтих сирот нонча приисками владеет, все ему жить в его дворце предлагает, но Тимофей Силыч не идет, – выглянув из-за спины старика, пояснила старушка. – И про прошлое, и про то, что грядет, все, все знает. Порой страшное говорит. Мол, колокола энти будут в пыли валяться, а красноглазые черти станут глумиться над ими!
– Так будет, – закивал старик, – катят красноглазые черти на Рассею-матушку кровавое колесо.
Андрей торопливо сунул еще монет старушке в шершавую маленькую ладонь, и тут же неприятно кольнуло: не мы ли с Будариным красноглазые черти? Не отец ли мой?
Зайцем, петляя, побежал от собора.
Бударин, иссохший от болезни, еле держался на ногах во время венчания и, когда пришли в небольшой его дом на Песчаной улице, где он уже с полгода жил под надзором полиции, извинившись, прилег на кровать, а Наталья с Мусей засуетились, нарезая колбасу и сыр для бутербродов, ставя самовар. Андрей сел к столу, на стул, что стоял ближе к лежащему.
– Вы, мне кажется, очень устали от борьбы, Николай? – спросил он. – Или… или готовы продолжать?
– Готов продолжать. – Бударин приподнялся на локтях, подбежавшая Муся поправила ему подушку. – Мой первый революционный опыт – опыт Ростова и сейчас вдохновляет меня, я же сам с Тамани, а борьбу в Ростове начинал, там и первый арест, и чахотку получил там же, в тюрьме. Но представляете, Андрей, в революцию пятого года на Дону многотысячные были демонстрации! Поднялись все: железнодорожники, рабочие заводов, прогрессивные городские мещане! Смелость опьяняла народ, не боялись ни полиции, ни казаков, ни черносотенцев! Мой товарищ по борьбе Илья Вайсман повел толпу к тюрьме, и перед нашим казематом, где я тогда находился, собралось более десяти тысяч человек. Все потребовали выпустить на свободу политических заключенных – революционеров, в том числе и меня. И власть сдалась! Сдалась! Вот она – народная сила! Жаль Вайсмана – убили его через год… А потом Петербург, снова арест, Бутырская тюрьма… И вот я здесь. И недолго мне здесь быть, Андрей, я ведь знаю, что обречен.
Шумел самовар, заглушая его слова, но Муся тревожно глянула в сторону говоривших.
– Женился вот, чтобы не пропал мой труд – я ведь вроде как писатель, есть рассказы, очерки, есть и повесть у меня. Революционер – человек изначально обречённый, все поглощено в нем, как учил Нечаев, единственным исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью – революцией. Хотя нечаевские крайности мне не близки… Публиковать рассказы пробовал – раза два отказали, а больше мне недосуг было этим заниматься. Но писать не бросил. И, конечно, нравится мне Мусенька давно, она ведь ко мне приезжала из Петербурга на тюремные свидания…
– Милая девушка.
– А вы не были в Тамани? Лермонтов назвал место паршивейшим городишком. А я люблю до сих пор.