И вдруг ему показалось, что он почти дома. Кандалы, жуткая тюрьма, горечь поражения, позор, стыд, унижение, боль – все отступило, черные тени прошлого еще маячили вдалеке, но становились все меньше, все прозрачнее, все прозрачнее… И долгожданное их исчезновение принесло чувство облегчения такой силы, что тут же преобразило, наделив летними красками и пением птиц, весь мир вокруг и, чужое полубурятское село на берегу незнакомой реки приблизив к душе, породнило с общечеловеческим небом над ним.
Возле каждого дома белоснежно цвела, окутывая душистом ароматом, сибирская черемуха, от реки к селу тянулся праздничный цветочный луг.
И вечером, наливая в кружку горячий чай, он принял как дар судьбы кривоватый пирог с капустой, принесенный Лукерьей, потому что в самом простом, безыскусном открылась вдруг ему улыбка бытия, его тихий ответ на все его страдания: жизнь – это дар. Живи.
И он понял, что только сейчас, здесь все-таки выбрал жизнь, а не смерть.
…Вскоре приехал в Шанамово Курт. Поездки друг к другу ссыльных не сильно приветствовались губернским начальством, но всегда можно было договориться с урядником, сунув ему часть своего крохотного пособия. Тем, кого не лишили сословных привилегий, платили по пятнадцать копеек в день, это было уже что-то, но Викентий пока получал всего шесть, причем три из них отдавал Лукерье за ее помощь по хозяйству.
Не виделись они с Куртом более двух лет. Его нос, казалось, стал еще длиннее, а шея вытянулась, точно у цапли. Австрийские подданные, участники Январского восстания, по ходатайству Австрии попали под амнистию, и вскоре Ваген должен был возвращаться на родину. Ждал только Высочайшего повеления.
– Мы с тобой были в стороне от строящейся железной дороги, я еще находился в Петровском заводе, ты уже на поселении, но именно весть о восстании наших с тобой друзей на Кругобайкальской дороге достигла Австрии, и она озаботилась ссыльными австрийскими подданными. Не увези тебя отец из Галиции ребенком, ехали бы сейчас вместе… Правда, не знаю, задержусь ли я в Галиции, скорее всего, перееду обратно в мою обожаемую Варшаву.
– Что теперь жалеть о прошлом?
– Я ни о чем не жалею Викот. И, поверни время вспять, не изменил бы ни одного дня в своей жизни. Кандалы сделали меня гражданином. И самое главное: здесь, в Сибири, я встретил свою единственную любовь! Я обручен! Я люблю Полину больше жизни! Как только я устроюсь, она приедет ко мне, пока мы еще не женаты, отец ее вдруг потребовал, чтобы ради женитьбы я, лютеранин, принял православие, но семью придется содержать, а быть православным в Варшаве – значит не получить хорошего места.
– А какой род занятий ты собираешься избрать?
– Профессорский. – Курт улыбнулся, и кончик его носа покраснел. – Напишу диссертацию по русской истории. А может быть, и книгу о великом Пушкине и декабристах. Сибирь сделала меня настоящим историком.
– Будешь преподавать? Рассказывать юным полякам о России?
– Нам с тобой есть о чем порассказать, Викот. Например, ты, наверное, не знаешь, что здесь же, в Идинской волости, в Олонках, до сих пор живет Владимир Раевский? Удивительный человек! Дворянин, на крестьянке женился, торговцем стал, бесплатную школу для крестьянских детей организовал… Все-таки у многих русских есть какое-то врожденное бескорыстие… Знаешь, как писали буряты в прошлом веке: «Русские цари чистые бодхисатвы, разумно святые и премилосердные существа, а русский народ, при ангельской доброте его сердца, так богат, что лошадей своих привязывает к серебряным коновязям».
– Амнистия растопила тебе сердце? И ты теперь сторонник монархического правления?
– Нет, – нахмурился Курт, – я не изменил своим убеждениям и не раскаялся. А после расстрела четырех наших братьев, возглавивших кругобайкальский мятеж, не мог возлюбить Российскую монархию. На что восставшие надеялись? Наивные герои! Я за парламент. А Раевского хвалю, потому что сравниваю его с Романовским, помнишь оного?
– Еще бы.
– Этот плут, выйдя на житье, причем почему-то раньше тебя на полгода, тоже стал учить детей местного населения грамоте. Но далеко не бесплатно, взимает плату за обучение от пятидесяти копеек до одного рубля в месяц. Как ты понимаешь, беднейшие так и останутся безграмотными. Вот и все его революционные идеалы. И представь, второй год имеющий практику в Иркутске отец Полины, к нему Романовский периодически наведывается, его не осуждает, называет просветителем!
Можно верить, а можно не верить в предчувствия, но, когда они перед расставанием обнялись, сквозь сердце Викентия просквозил тоскливый щемящий звук. И, точно эхо, отозвался Курт:
– Неужели не увидимся больше?
Глава шестаяШанамово
Часто он думал о роковых поворотах своей судьбы, мысленно возвращаясь в прошлое и пытаясь понять, могла ли его жизнь сложиться иначе. Ведь к двадцати пяти годам он, за три года до этого уже окончив юридическое отделение университета, мог стать, к примеру, успешным адвокатом, быть счастливо женатым на Ольгуне… Он отправил в Киев три письма, но ответа не получил. Впрочем, вряд ли он бы остался на юридическом отделении: в справедливость судов вера у него была подорвана еще в четырнадцатилетнем возрасте, когда сосед-однодворец, выгоняемый из своего дома вместе с тремя детьми со своей земли помещиком Павлионским, безуспешно пытался добиться правды через суд, доказывая, что в этом доме, на этой земле проживали и умирали его предки и сам он исправно платил за свой крошечный земельный надел и беленую малороссийскую хату, крыша которой, дабы хата производила впечатление дворца, поддерживалась отделанными под колонны древесными стволами.
Вспоминалась и первая встреча с Рудицким. Малообщительный, гаснущий от самого легкого ветерка сомнения в чувстве Ольгуни, не имеющий друга-юноши, с которым мог бы разделить робкие мысли о будущем, российскую власть воспринимающий как мачеху, презрительно усомнившуюся в древнем достоинстве его рода, Краус был рад приглашению Рудицкого – тайные собрания привнесли в его только начавшуюся взрослую жизнь ту казавшуюся великой идею, которой так жаждет юная душа. «Za naszą i waszą wolność!» – взволнованно повторял он.
– Польша, растерзанная Российской империей, Пруссией и Австрией за двадцати три года прошлого века, – кричал Рудицкий, – фактически исчезла с европейских карт! Мы должны восстановить Польшу в ее исторических границах! Правительство, возглавляемое Стефаном Бобровским, издало манифест, в нем оно провозгласило бедняков-крестьян собственниками их наделов. Компенсацию крестьянам выплатить должно государство!
Краус вспоминал жавшихся друг к другу детей, выгнанных из дома, и мать их, плачущую над узлами…
– Те участники восстания, которые не имеют своей земли, получат как награждение небольшой земельный надел из национальных фондов.
– Я разделяю ваш пафос, пан Рудицкий, – говорил преподаватель Киевского университета Станислав Борский, – хотя и вынужден как историк заметить: Российская империя не Польшу делила, а принимала участие в трёх разделах Речи Посполитой. Мы, поляки, славяне племени ляхов, на отошедших Российской империи территориях никогда не жили, хотя и самые богатые наши паны позже получили там свои владения, Речь Посполитая – это не Польша!
– Что вы за чушь говорите, Борский! – резко оборвал его Рудицкий. – Российская империя – наш враг, это единственно верное утверждение, все остальное – ваша историческая схоластика!
Борского тоже сослали, но Краус в Сибири с ним не встретился.
Собрания были замаскированы под обычные молодежные вечеринки и проходили в доме жившего за границей дяди Рудицкого – в роскошном особняке, со всех сторон укрытом садом. Были среди сторонников восстания привлеченные Рудицким малороссы – студенты Киевского университета, но все они говорили только по-польски и готовы были сражаться против русских не за политическую самостоятельность Малой Руси, но, как поляки, за восстановление независимости Польши.
– Эти малороссы – предатели, – убеждала его Ольга, однажды побывавшая с ним в укрытой садом усадьбе. – Если восстание победит, они отдадут Киев польским магнатам, и наши крестьяне не свободу обретут, а полное рабство.
Мог ли он все-таки избежать рокового поворота своей судьбы? Ведь она дала ему знак: когда он торопился на первое тайное собрание, ему встретились три жандарма, ведущие арестанта в кандалах. Он и сейчас помнил полубезумное лицо со впалыми щеками и космами спутанных волос, прилипших ко лбу. Они встретились с арестантом взглядами – не передал ли он этим взглядом Викентию свою участь? Он вдруг физически ощутил, что к его лицу и телу и в самом деле пристало чужое лицо и чужой костюм.
– Но это же не я! – воскликнул. – И я сброшу это прямо сейчас! Я смогу.
Он вышел из дома, пошел по селу. Осенние ветра еще не набрали силу, и листва, хоть и местами пожелтела, но опадать не думала. Бурливая Ахагол (он уже научился немного говорить и понимать по-бурятски) тоже не думала пока сдаваться начинающейся осени, хотя на ее коварной волне уже подскакивал в последнем приступе отчаянья желтый листок… Здесь берег был крутой, с него иногда, разбегаясь, прыгали в воду местные мальчишки, русские и буряты. Когда-то этот край не принадлежал России, но воинственное прошлое давно забылось, окрестьянившиеся русские казаки и буряты жили вместе, некоторые потомки бурятской знати, тайши, записались в сибирское купечество, другие быстро опростились, и, возможно, эти неграмотные смуглые бурятские крестьянские ребятишки – их потомки…
Вспомнились слова отца: «Нищета бывших шляхтичей уничтожила их аристократизм, потому что они не понимали: настоящий аристократизм – это не богатство, не балы, не тысячи крепостных, это – культура книги. Только книга сделала из полуобезьяны человека».
Местная девушка поднималась от реки к селу, в корзине светлело чистое белье, мельком он подумал о Раевском, сделавшем культурной свою хорошенькую крестьяночку всего за два десятилетия. Впрочем, женщины пластичны.