Рудник. Сибирские хроники — страница 55 из 58

Из европейских языков знал греческий, немного латынь, немецкий и французский. Однажды, еще будучи семинаристом, он перевел для крестьянского философа-иудаиста Бондарева его труд, изданный на французском языке во Франции с предисловием Льва Толстого, – Бондарев состоял с ним в переписке и сильно повлиял на гения своей книгой «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледельца», – но в перевод были внесены кое-какие изменения, без согласия автора, и старый философ осерчал и послал Толстому гневное письмо – на том их эпистолярная дружба и прервалась…

Начитанный, любил дядя Володя украшать свои проповеди множеством ярких цитат и оттого снискал славу «священника-златоуста». Публиковался он как журналист в газетах, занимался книгоизданием.

С дедом моим, своим отцом, дядя Володя часто спорил. Я маленькая, не могла понять смысла их горячих бесед, только помню, что в конце споров оба мирились и спускались вниз пить чай.

У деда моего, в то время управляющего заводом, было три золотых прииска – так что он не бедствовал. Кто он и откуда, так и осталось тайной: то ли попал он в Сибирь мальчишкой с какими-то ссыльными, то ли, родившись в Енисейском крае, рано осиротел. Но книгочей он был страстный: выписывал из столиц множество книг и журналов, а в его кабинете стоял массивный стол с решеточкой, точно такой же, кстати, как на известной фотографии Льва Толстого, и я любила забираться с ногами в кожаное кресло и рисовать каракули на красивой китайской бумаге, которой пользовался мой дед для составления документации.

Планировал дед вступить в казанское дворянство, чтобы как бы сравняться с моей бабушкой по отцу, утверждавшей, что ее предки Чубаровы были орловские столбовые дворяне, обедневшие и пополнившие ряды однодворцев. Деду помешала революция. Его убили в годы гражданской смуты, а библиотеку уничтожили то ли красные, то ли зеленые, то ли просто бандитствующие из местных; бабушка моя, его жена, сдерживая слезы, пробиралась сквозь шуршащее море вырванных страниц, достававшее ей до ключиц…

Так вот, у деда моего была прислуга. Запомнилась мне одинокая кухарка, наполовину остячка, имевшая сына: я так и вижу этого тихого мальчика, чуть старше меня по возрасту. Сгорбившись, он обычно сидел в кухне, куда я иногда наведывалась без разрешения, кухарка кормила его, а мальчик глядел на меня исподлобья.

Был у деда свой выезд и свой кучер – красивый чернобородый, по виду цыган, коренастый и белозубый. Звали кучера Филипп.

И вот помню как сейчас: трехлетняя, я в кабинете деда, он стоит у окна, а я с ногами сижу в его кожаном кресле, чувствуя себя красавицей-принцессой, потому что на мне новое пышное сиреневое платьице. И заходит Филипп сказать деду, что можно выезжать. Я тут же сползаю с кресла и начинаю кружиться на месте, точно вальсируя. Не знаю уж почему – видимо, хотелось произвести на чернобородого впечатление. А Филипп зубы скалит, в ладоши хлопает и приговаривает: «Ах, как баришня танцует! Ах, как баришня танцует!» Я топчусь, топчусь, как медведь, и вдруг останавливаюсь, пронзенная внезапным пониманием своей неуклюжести: а ведь надо мной смеются!


Так и осталось в памяти: крупная спина деда, огромный стол с чернильным прибором, голубоватый лист бумаги с детскими каракулями, две теплые ямки в мягкой коже кресла от моих коленей, сгорбившийся мальчик и насмешливое посверкивание крупных белых зубов.

Кукольная старушка

Отец мой, священник, был сыном псаломщика, который, в свою очередь, был сыном священника. И так по мужской линии велось у них много поколений: бедолага, отправленный еще в начале XVII века, может, и за какую провинность, в сибирский острог, не сгинул там, а стал казачьим головой и пустил в Сибири корни. Дети его и внуки считались «лучшими людьми», служили, как бы сейчас сказали, в управе и в таможне, вели торговлю, а один из его внуков выбрал священническое поприще, женившись на поповской дочери: отец ее был сыном приехавшего с Филофеем Лещинским певчего, ставшего в Сибири священником, – от него и пошла мужская линия отцовского рода. Но мама отца, Марианна Егоровна, была чиновничьей дочерью и всегда мне говорила, что вышла замуж она за сына священнослужителя по сильной бедности.

Нраву бабушка моя по отцу была гонористого, а росту крохотного. Сын ее женился на дочери гигантов: и дед мой и дядья все были под два метра, а дядя Валериан даже два метра и сколько-то, не помню сколько, сантиметров. Да и моя бабушка по материнской линии в то-то время считалась очень высокой: метр семьдесят два.

Бабушка Марианна (прислуга звала ее Маримьяной) и родню по линии своей невестки, и ее самою терпеть не могла. Считала маму мою не парой ее сыну. А мама была такой нежной, чувствительной… и почти что святой. Ну, да о ней чуть позже.

И все у моей бабушки Марианны было кукольное: и ножки, и ладони, и чепец, и самоварчик с чашечками – она возила его с собой, живя то у одного сына, моего отца, то у другого – художника, потом расстрелянного в годы репрессий.

И вот, бывало, поставит она на стол свой кукольный самоварчик, вскипят воду, заварит чай – и начнет мне рассказывать истории из жизни своих родителей или даже дедов-прадедов. Мало что у меня сохранилось в памяти.

Деда своего бабушка Марианна Егоровна помнила хорошо – он был театрал и сам играл в любительских спектаклях. И то ли передалась любовь к сцене отцу от прадеда, то ли от кого еще, но мои родители вместе с детьми, то есть моими братьями и сестрами, ставили сами спектакли, и к ним приходило зрителями все большое село – отец-то был приходским священником. Однажды даже я сыграла в поставленной отцом «Женитьбе» Агафью Тихоновну…

После революции священников и их семьи новая власть возненавидела больше, чем дворян. И это объяснимо – партия насаждала новую веру и старую нужно было искоренить вместе с храмами и священнослужителями. Был у нас родственник иерей Барков, женатый на отцовой двоюродной сестре, так он, страшно напуганный расправами, снял с себя сан, приписался к какой-то рабочей артели и вместе с семьей бежал на Украину. Там его следы затерялись.

А вот бабушка моя Марианна Егоровна в самые страшные для православной веры времена внезапно стала совершать постоянные паломничества по святым местам. Она и раньше бывала в Киево-Печерской лавре, ездила в Петербург, даже однажды сподобилась посетить службу о. Иоанна Кронштадтского, но до 1917 года это совсем не было связано с риском для жизни, да и путешествовала она редко. Теперь же, когда большевики могли расстрелять даже за простое признание себя верующей, да еще матерью священника, паломничества по святым местам и уцелевшим храмам стали сопряжены со смертельной опасностью.

И вот бабушка моя, надев темно-серое дорожное пальто, накрыв голову шалью, которую она носила, только если посещала церковь, взяв палочку, поскольку ей было уже за восемьдесят, не боясь большевицкого ока, ходила от церкви к церкви, осеняя себя крестом.


Так и осталось в памяти: кукольная старушка с палочкой в длинном сером пальто, в маленьких, точно детских, коричневых ботинках идет, часто крестясь, сквозь дорожную пыль и стрельбу, и ни кожаные комиссары, ни мечущиеся в страхе люди не могут помешать ее крохотным шажкам.

Театр

Мама моя была святой женщиной: так полно, так искренне она принимала все заповеди и заветы православия. Никогда не гневалась, никогда не лгала, привечала бедных, отвела для тяжело больных нищих флигель на задах священнического дома, приглашала к ним врача, и сама, не боясь заразиться (а тогда ведь не было еще даже антибиотиков!), носила им еду. И, когда заезжая молодая дама, выпускница Иркутского института благородных девиц, влюбилась в моего отца и, рыдая, просила маму отпустить мужа к ней, мама моя сказала: пусть идет, я прощу… Отношения отца со страстной девицей были чисто платоническими – черту он не переступил, сана не запятнал. И от семьи, конечно, не ушел.

Но была у моей мамы одна тайная страсть, о которой я догадывалась по тому, как удивительно талантливо вживалась она в образ, играя в домашних спектаклях – она всей душой обожала театр. Надо сказать, вся наша семья была одарена артистическими и художественными способностями. Брат отца окончил Петербургскую академию художеств, был пейзажистом, родной мой брат Женя имел такой голос, что ему пророчили чуть ли не славу Шаляпина. Но дядю репрессировали и расстреляли, а Женя погиб в девятнадцатом году – не успев начать учиться пению…

И вот, когда в двадцатом первом году прошлого века дядя мой, посвятив себя полностью журналистике, уехал в Москву – туда же он перевез и мою маму, свою любимую сестру. В Москве уже поселилась вместе с дядей и с его бездетной женой моя младшая сестра – Валюша. Даже бывший доходный дом, в котором тогда они жили, сохранился: Сретенский бульвар, 6/1.

Валюше было всего семнадцать. Из очаровательного ребенка с фиалковыми глазами получилась девушка маленького росточка – пошла она не в материнскую породу великанов, а в кукольную нашу бабушку, Марианну Егоровну. Но по характеру сестра была очень решительная – всю жизнь потом руководила на стройке матерыми мужиками-рабочими. От искусства она была совершенно далека, но увлеклась краеведением: Москву любила и знала не хуже Гиляровского и очень гордилась званием москвички…

И вот мама моя, всегда одевавшаяся очень скромно, – самой красивой, выходной одеждой была у нее клетчатая юбка с белой блузкой, – чуть оглядевшись в Москве, попросила свозить ее в театр. Сама она дойти до театра не могла: в тридцать лет перенесла сепсис, месяц была с температурой сорок, выжила, но инфекция ушла в ногу, из-за чего нога согнулась в колене и больше не разгибалась: по дому мама передвигалась с помощью стула или табуреток.

В театр маму довезла на машине моя сестра. И все рассказываю с ее слов.

Сверкали огни хрустальных люстр. Роскошно одетые дамы в мехах и бриллиантах и новые советские господа в кожаных куртках и серых костюмах-тройках весело поднимались по мраморным ступеням к зрительному залу. Мама с трудом, все время останавливаясь, держась за перила и опираясь на руку дочери, мучительно карабкалась вслед за ними.