Прозвенел второй звонок.
Мама вдруг остановилась на середине лестницы и, заплакав, тихо попросила: «Отвези меня домой, Валюша…»
Больше никогда моя мама в театре не была.
Так и осталось в памяти: летний вечер, на скамейках сельские зрители, мама на самодельной сцене – молодая, зеленоглазая, высокая, с тонкой талией…
…и карабкающаяся по мраморным ступеням изможденная женщина с ногой, не разгибающейся в колене.
Рокалия[28]
Я уже рассказывала, что третий мой дядя, Борис, кадровый военный, революцию встретил в чине штабс-капитана. А до этого переболел он офицерскими болезнями, – то есть кутил, влюблялся в барышень полусвета, – но более всего затянула его игра в карты.
Была весна, дед мой любил сидеть в саду и смотреть на реку: дом стоял на холме, с него открывался красивый вид – кроме того, что владел дед тремя золотыми приисками, служил он управляющим небольшым заводом, имел виноторговлю, был попечителем учебных заведений. Революция не только спутала все его планы – но и унесла жизнь, его, убежденного монархиста, убили, дом разграбили, большую его библиотеку уничтожили…
Но в этом моем рассказе еще дореволюционный 1913 год. И мой дед сидит на своей любимой скамейке и смотрит на реку. Только что прошел ледоход: вода сверкает на солнце холодным блеском. Острые облака быстро скользят по колким мелким волнам.
Внезапно окликает деда моя бабушка:
– Телеграмму принесли, идите, прочитайте.
Мужа она звала на «вы» и никогда самолично его обширную почту не открывала и не читала.
Телеграмма была как раз от моего дяди – офицера, который сообщал, что «проигрался в карты», и просил срочно выслать денег.
Дед, прочитав, осерчал, долго хмуро ходил по дому, лестница на второй этаж натужно скрипела под его тяжелыми шагами. Но денег выслал.
Месяца через два, поздно вечером, привезли вторую телеграмму того же содержания. На этот раз дед не спал почти всю ночь. И опять тяжело охали ступени лестницы, эхом отзывались вздохи бабушки, носившей наверх в кабинет деда то чашки с чаем, то рюмку водки. Но снова дед своему сыну помог.
Ближе к осени все повторилось: дед отдыхал в саду, глядя на реку и на пестреющие берега, чуть тронутые желтизной, над водой резко и тоскливо кричали гуси.
– Принесите телеграмму сюда, – сказал он бабушке. И, когда она вернулась, хмуро развернул лист и, прочитав, поднялся со скамейки.
– Посыльный не ушел?
– Еще нет. Обедает.
– Идите и скажите ему, чтобы срочно ехал на телеграф. Ваш сын написал мне: «Отец, вышлите денег, а то застрелюсь», так пусть отобьют ему мой ответ: «Стреляйся, рррокалия!»
И наше семейное раскатистое грозное «р» понеслось над берегом вслед за тоскливым криком гусей. Дед долго еще сидел над рекой, бесконечно повторяя «стреляйся, рокалия, стреляйся, рокалия, стреляйся, рокалия…»
Дядя мой тогда не застрелился. Но игру в карты оставил навсегда. Расстреляли его через несколько лет пришедшие к власти большевики.
Так и осталось в памяти: еще голый сад, холодная сверкающая река и грузный старик, сидящий в саду на скамейке, вперив свой взгляд в бурлящие волны, повторяющий одни и те же роковые слова.
Речь Цицерона
За своих одноклассниц я обычно писала сочинения, а они мне в ответ делали уроки по рукоделию: вышивали да плели кружева. Все эти дамские занятия на меня нагоняли скуку. Вот читать русских классиков или книги по истории я любила. И однажды, восхитившись талантом Цицерона, даже выучила наизусть одну его речь, которую и продекламировала на уроке истории, восхитив преподавателя. Он пришел к нам недавно – и я тут же стала его любимой ученицей. И – перестала учить уроки.
Полистав скучный учебник, просто отбросила его за свою кровать и о нем забыла. Тем более что на уроках историк смотрел на меня всегда с восхищением и домашних заданий не спрашивал, видимо, решив: если такую длинную речь Цицерона ученица знает наизусть, то уж краткие сведения из учебника и подавно. В классном журнале против моей фамилии стоял длинный ряд записей «весьма удовлетворительно», что в переводе на сегодняшнюю шкалу оценок означало «отлично», «отлично», «отлично»…
Настало лето, приближались экзамены. Девочки-одноклассницы сдали за меня все задания по рукоделию, я за них все сочинения. Пришла пора экзамена по истории. Светило солнышко, стояла чудная погода, и я, убегая на берег реки, ложилась на зеленую траву и мечтала о театре, о роли Клеопатры или Джульетты. Мне хотелось стать актрисой. Когда родители ставили сами пьесы и распределяли роли, все романтические героини доставались моей старшей сестре – нежной блондинке, а мне – крупноголовой и носатой – только роли свах да старух…
По Енисею плыл пароход. Он гудел так призывно, что хотелось тут же вскочить, перепрыгнуть через сизые волны, взбежать на палубу и, оказавшись среди пассажиров, уплыть с ними далеко-далеко. И, конечно, я представляла, что у капитана красивые черные усы, синие глаза, ослепительная улыбка – и он влюбится в меня…
Однажды, года через два после тех событий, о которых рассказываю, мы и в самом деле плыли на пароходе по Енисею с подругой, пятнадцатилетней пышнотелой девушкой Еленой Лизогуб. В Сибирь были сосланы очень многие представители славных русских, польских и украинских фамилий – предок Лизогуб, украинский казачий полковник, был среди них.
И вот, когда мы стояли и смотрели с палубы на суровые енисейские волны, подошла к нам старая цыганка.
– Погадаю вам, барышни, – сказала она, – ты, – она глянула быстрым цепким взглядом на меня, – считаешь себя несчастной, а ведь проживешь долго-долго… А вот тебя, золотая моя, – обратилась она к Лизогуб, – ждут большие перемены: покинешь ты свой дом, потеряешь всю родню, но жить будешь богато.
Что ж, права была цыганка: мне уже девятый десяток, а Лизогуб за несколько месяцев до революции вышла замуж за очень обеспеченного датчанина, уехала с ним – и железный занавес надолго перекрыл все ее связи с родственниками…
А учебник по истории я так тогда и не прочитала…
Дни шли, солнышко светило. На экзамен идти мучительно не хотелось. Год назад я увильнула от всех экзаменов, нарисовав на теле синяки химическим карандашом. Старичок-доктор был почти слеп и глуховат, испугавшись, он отправил меня на неделю в лазарет, и мне выставили «весьма удовлетворительно» по всем предметам без всяких проверок. Но в этом году старичка сменил молодой врач – и с синяками номер бы не прошел.
В ночь перед экзаменом я стала испытывать неприятную тревогу: жалко мне было разочаровать сильно верящего в меня преподавателя. Поразмыслив, я дотянулась рукой до обросшей пылью книги – и вытащила ее из-под кровати. Пыль, точно застывшая черная пена, свисала с обложки. Я вздохнула и закинула учебник обратно.
На экзамене присутствовал не только учитель истории, но и комиссия, состоявшая из нашей директрисы и двух важных чиновников. Едва я вышла к столу и вытянула из разбросанного ряда свой билет, как историк гордо сказал: «Это моя лучшая ученица!»
Увы, лучшая ученица не знала ничего! И, когда ее вызвали отвечать, залилась горькими слезами.
– Что? Что с вами?! – разволновалась комиссия, и даже в казенных лицах чиновников появилось что-то человеческое.
– Не… не учила… – всхлипывая, призналась я. – Солнышко светило…
– Господа! – выкрикнул историк, лицо которого стало таким несчастным, что слезы у меня полились еще сильнее, – я настаиваю все равно на высшей оценке… Это моя лучшая ученица! Ее надо простить!
Поставили мне «весьма удовлетворительно». А на следующий год к нам пришел другой преподаватель истории – тот уволился.
Так и осталось в памяти: зеленый берег реки, несчастное лицо учителя – и хлопья черной пыли на учебнике истории.
Две бестужевки
…А священником мой дядя Володя стал совершенно внезапно. Изменил первой жене с девушкой-горничной, та забеременела и на чердаке дома повесилась. Дядю Володю это так потрясло, что он сразу отказался от сексуальной жизни и стал жить с женой как с сестрой. А до этого, кстати, даже мне, племяннице, давал читать Августа Фореля «Половой вопрос»… Думаю, если бы не революция, дядя Володя принял бы монашеский постриг и стал архиереем – склонен он был к быстрой и очень успешной карьере: умный человек, прекрасный оратор и ко всему прочему – гипнотизер. Он унаследовал от своей матери, моей бабушки Александры Львовны, экстрасенсорные способности: в округе слыла она ясновидящей. А дядя Володя, будучи благочинным и миссионером, излечивал больных, возвращал способность ходить и даже зрение, легко снимал (и себе в том числе) зубную боль. И по-прежнему продолжал писать для газет и заниматься издательской деятельностью – издавал православную газету и так называемые листки: он был сильнейшим противником пьянства и в этих листках и брошюрках объяснял весь вред винопития и последствия для организма хронического употребления алкоголя. Наружность дяди Володи была нестандартная: очень высокий рост, яркие зеленые глаза, черные волосы и слегка выраженная азиатскость.
Женат он был дважды, и оба раза на бестужевках, но детей у него ни в первом, ни во втором браке не было. Бестужевками называли выпускниц Санкт-Петербургских высших женских курсов – их первым ректором был Бестужев-Рюмин, потому и курсы стали Бестужевскими. Это было тогда главное учебное заведение в России, дававшее университетское образование именно девушкам.
Трагический повод, который привел дядю Володю в духовенство, – гибель девушки-горничной – повторял историю его отца: ведь тихий мальчик кухарки, говорила мне бабушка, был незаконным сыном нашего деда…
Священническая карьера дяди Володи кончилась так же внезапно, как началась: он приветствовал революцию, увидев в ней обновление и очищение от рутины, косности и застоя. И стал публиковать в православных газетах статьи, за которые его лишили сана и, скорее всего, отправили бы потом как революционера на рудники, но ему повезло: пока он ждал приговора, власть в который раз поменялась, он был освобожден и тут же уехал в Омск, где стал главным редактором газеты. Вскоре его вызвали в Москву, он какое-то время работал в какой-то московской газете, а затем был назначен главным в отдел классики Главлита. Но тут начались московские «чистки»…