Северцев сделал вперед два шага и остановился.
Он молчал. Продуманные заранее слова застряли в горле. Слова эти были гладкими, правдивыми, но недостойными Николая Федоровича.
Люди ждали, а Северцев молчал. И никто не был на него в претензии. И всем запомнилось именно это молчание, а не то, что Северцев сказал позже.
Потом стали выносить венки. Северцев подошел к гробу, подставил плечо.
С кладбища близкие друзья Шахова проехали на его квартиру. Принимала их Анна. Клавдия Ивановна не поднялась с кровати, до настояла, чтобы поминки были справлены как следует.
Сели вокруг стола, за которым Шахов не раз сиживал со многими из них. Анна накрыла стол по всем обрядным правилам. И гости, глядя на портрет Николая Федоровича, специально увеличенный, по старому русскому обычаю, поминали его добрым словом…
Домой Северцев шел вместе с Яблоковым и четой Георгиевых.
Вечерняя Москва горела тысячами огней, огни отражались в мокром асфальте. У кинотеатров стояли очереди. Огни ресторанов зазывали посетителей. Аэрофлот обещал за восемь часов доставить вас в Хабаровск. Толпами шли люди, говорили, смеялись, пели. Кто-то бренчал на гитаре.
— Знаете, — сказал Яблоков, — все мы сейчас думаем о Николае Федоровиче. А достаточно ли ценим мы таких людей, как он, при их жизни?.. Кто эти люди? Прежде всего воспитатели и наставники тех передовиков, о которых мы так много и правильно говорим! А вот им, наставникам, достается лишь критика… и очень часто несправедливая! На собраниях за дело и без дела с превеликим удовольствием ругают только начальство: его, естественно, всегда есть за что критиковать. А истинные виновники разных упущений сидят и ухмыляются… И не удивительно, что на наших предприятиях опытные специалисты готовы занять должности бригадиров, электрослесарей, монтеров: меньше ответственности и меньше трепки нервов, сам можешь их трепать своему начальнику!..
— И делать из него инфарктника в полсотни лет, — поддержала Яблокова Елена Андреевна, останавливаясь у подъезда многоэтажного дома.
— Мы пришли, — сказал Георгиев. И, переглянувшись с женой, предложил: — Зайдемте к нам на часок.
И Яблокову, и Северцеву в этот вечер не хотелось расставаться, их никто не ждал дома.
В квартире у Георгиевых было по-больничному чисто. Все аккуратно прибрано, каждая вещь на месте. На стенах висели картины — масло, акварель, карандаш. Здесь были и поморские пейзажи, и угольные шахты, и сибирские золотые прииски, сцены войны, портреты Елены Андреевны, площадь Конкор в Париже, рыбалка в Подмосковье…
— Ваши? — спросил Северцев хозяина, рассматривая работы.
— Его, все его, — подтвердил Яблоков, копаясь в книжном шкафу. — Ого, вышла уже книжка! Поздравляю, Елена Андреевна! — крикнул он. — Подарите с автографом?
— Конечно, как же может быть иначе… — откликнулась хозяйка из кухни. — Вася, помоги мне открыть банку! — позвала она.
Георгиев вышел из комнаты.
Яблоков, задумавшись, сказал Михаилу Васильевичу:
— Она спасает тела людей, а муж — души. Конечно, и ему, и ей это не всегда удается, но они делают все возможное…
Он раскрыл книгу Георгиевой.
«Уже к концу нашего века человек сделается повелителем своей судьбы и инженером своей эволюции, — читал он. — Научится «творить» самого себя путем перестройки генов — основных элементов клетки, управляющих наследственными характеристиками…»
— Далеко вперед заглядывает, — заметил Яблоков и, закурив, молча продолжал листать книгу.
Все это, наверное, так и будет, думал он, но пока самый близкий ему человек мучится на больничной койке и никто не может предугадать исход этих мучений… Яблоков тяжело вздохнул и почувствовал на плече маленькую руку Елены Андреевны.
— Не расстраивайтесь! Жена будет жить, — убежденно сказала она.
Когда хозяйка пригласила всех к столу, Яблоков, усаживаясь на стул, спросил:
— Доктор, а когда же медицина станет похожей на описанную в вашей книге?..
— Когда человек познает самого себя. Мы, человечество, сегодня знаем многие сложные явления нашего мира. Знаем несчетное множество существ нашей планеты. Познаем космос. И никому из нас не известно: что же это такое за явление в огромном нашем мире ты-то сам, человек?.. — усмехнулась Елена Андреевна.
— Да ну уж, не наговаривайте на себя, доктор, будто и вправду медицина такая темная… — заступился Северцев.
Яблоков встал со стула и подал хозяйке ее книгу. Она надписала книгу и возвратила Петру Ивановичу. Поблагодарив, он сказал:
— Недавно читал любопытную статью. Она рассказывает, что существует несколько точек зрения насчет того, что же такое человек… Одна из них, по сути дела, чисто биологическая, широко распространенная в антропологии. Согласно ей человек — особый, высокоразвитый биологический организм — то, что помещается, так сказать, внутри костюма или платья. Словом, биологический вид, ведущий начало от обезьяны и вот на вершине эволюции ставший человеком — гомо сапиенс. Вторая — сводится к тому, что «человек» — это, так сказать, система человечества. То есть я — это и автомобиль, и транзисторы, и современные вычислительные машины, телевизоры, я — это весь огромный, сложный мир. Отдельный человек — элемент системы человечества, точнее даже — определенное «место» в этой системе, пересечение или совокупность общественных отношений. А чем наполняется это «место», уж не столь важно для абстрактного определения. Согласно этой точке зрения обезьяна могла превратиться в человека потому, что она попала в систему связей, образующих человечество, и эти связи как бы «зажали» ее и «потащили» к человеку: сама система начала «впихивать» в организм те свойства, которые требовались ей. Согласен? — обратился он к Георгиеву.
— Да нет, Петр Иванович. Такие концепции не очень-то помогли бы нам в нашей с вами работе… Простите за некий утилитаризм суждения!
— Вообще-то биологический материал, может быть, и существенный, но исторически случайный момент в эволюции. Человечество, конечно, начало развиваться на этом материале, но уже сегодня это несущественно. Вставные зубы у человека — такая же часть тела, как и все остальное. А сейчас у некоторых людей есть уже искусственное сердце, — заметила Елена Андреевна.
Северцеву вдруг показалось, что в сегодняшнем мире, с его неограниченными возможностями, само понятие «человек» может настолько неузнаваемо измениться, что уйдет из жизни все человеческое… Он не без неприязни слушал этот разговор, от которого веяло, как ему показалось, холодным рационализмом.
Зазвенел телефон. Георгиев снял трубку.
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогой Сергей Иванович, рад вас слышать!.. Ну, как живется на родине?.. Я и не сомневался! По бороде не скучаете?.. Нельзя, нельзя обет нарушать: сбрили — так сбрили! Возврата нет, правда?.. Ну, с работой все в порядке? По-прежнему в «Интуристе»? Давно вы не были у нас. Пора бы и проведать старых друзей.
— Воронов? Зови сейчас же к нам! — сказала Елена Андреевна, разливая чай в фарфоровые чашечки.
— Сергей Иванович, а что вы сейчас делаете? Лена требует, чтобы вы немедленно оказались здесь. Да, да, сейчас, немедленно!.. Ну вот! Как это вас угораздило?.. Что ж тогда с вами поделаешь… Быстрее выздоравливайте и непременно объявляйтесь! Идет? Ну, до свидания.
Василий Павлович задумался, размешивая сахар в чашечке.
— А я себе представляю человека в трех измерениях, — продолжил он прерванный разговор, — первое — развитие физических сил, прогресс человеческого тела. Счет идет в метрах и сантиметрах, в минутах и секундах мировых рекордов. Второе — развитие умственных сил, разума, науки и техники. Третье — «не убий», «не укради» и все прочее. Никогда трусость не была доблестью! Никогда кража не слыла честностью, никогда насилие над женщиной не было благородным поступком… И, однако, человек еще медленно поспешает по пути «очеловечивания чувств», опять-таки нам-то это с вами, Петр Иванович, известно лучше других… — И, подумав, добавил: — Речь, в сущности, идет о том, что́ защищать и развивать в человеке. А это и связано неразрывно с ответом на вопрос, что такое человек… Коммунизм, по Марксу, — это не общество, где все станут Толстыми. Это общество, где Толстой всегда может стать Толстым. В сущности, это тот же вопрос: что́ защищать и развивать в человеке?
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Птицын проснулся и не сразу смог сообразить, где он находится. Обвел глазами голые белые стены, деревянный столик с буханкой хлеба, табуретку, на которой лежали его брюки, деревянный открытый шкафчик с эмалированной миской и торчащей из нее алюминиевой ложкой… Поглядел в другую сторону — раковина с подтекающим краном, стульчак с круглой деревянной крышкой. Под потолком зарешеченное окно с маленькой форточкой… Он закрыл глаза и тяжело вздохнул.
За железной дверью послышались шаркающие шаги надзирателя. Птицын взглянул на тусклую лампочку под потолком, на дверь, «глазок» открылся и через несколько секунд закрылся вновь. Птицын повернулся на жестком матраце к стенке, с головой накрылся казенным ватником. Так ему никто не мешал думать.
Сегодня, возможно, его вызовут на допрос. Что он скажет нового? А нужно ли говорить — и так все кончено. Даже Серафима перестала носить передачи.
Взглянул на часы: пять минут седьмого, уже подъем. Нехотя поднялся, сделал несколько приседаний, умылся, оделся. В двери открылось маленькое отверстие с «прилавком». Птицын поспешно поставил на него свою миску.
Овсяная каша была чуть теплой, но он съел всю, протер миску хлебом, облизал ложку и подумал: будет ли сегодня на обед мясо?
Надзиратель принес ему из библиотеки газету и «Три мушкетера». Птицын только в тюрьме стал читать художественную литературу.
Открылась дверь, он натянул на плечи ватник и вышел на прогулку. Длинные коридоры, расположенные буквой «К», сходились к центру, откуда старший надзиратель видел все камеры этажа. Птицын посмотрел вверх: длинные коридоры верхних этажей, разделенные между собой натянутыми металлическими сетками, были пустынными, будто вымерли. Миновав несколько дверей, он вышел во двор, образованный стенами многоэтажного темного здания.