очень скромном доме, жизнь, которую она вела, и люди, ее окружавшие, изменили ее. Шесть или семь лет назад всякий сказал бы, что Руфь не леди по рождению и воспитанию. Но теперь Руфь оказалась бы на своем месте и в высшем обществе и самый придирчивый судья из числа великосветских людей принял бы ее за равную, хотя она и не была знакома со всеми условностями этикета. Это незнание Руфь охотно признавала, потому что по-прежнему, как ребенок, была лишена чувства ложного стыда.
Вся ее жизнь заключалась в ее сыне. Руфь часто боялась, что слишком сильно любит его — сильнее Бога, однако не решалась молиться о том, чтобы Бог уменьшил ее любовь. Но каждый вечер Руфь становилась на колени возле своей кровати и в тихой полуночи, когда только звезды глядели на нее с небес, обращалась к Господу с признанием в том, о чем я только что сказала: что любит сына слишком сильно, но не может и не хочет любить его меньше. Руфь говорила со Всемогущим о своем единственном сокровище так, как не говорила ни с одним земным другом. И любовь к ребенку вела ее к Божественной любви, и Всеведущий читал то, что было записано в ее сердце.
Возможно, это был предрассудок, и я даже думаю, что дело обстояло именно так, однако Руфь никогда не ложилась без того, чтобы не взглянуть в последний раз на своего мальчика и не сказать: «Да свершится воля Твоя!» И даже предчувствуя грядущие несчастья, она знала, что ее сокровище находится под невидимой охраной. Леонард просыпался поутру розовый и светлый, словно его сон оберегали чистые Божьи ангелы по молитве его матери.
То, что Руфь каждый день надолго уходила из дому к детям Брэдшоу, только увеличивало ее любовь к Леонарду. Все на свете способствует любви, если исходит из чистого сердца. Какова же была ее радость, когда после момента смутного страха («Что, если Люси умерла?» — сказал я в первый раз…[13]) она видела веселое личико сына, который встречал ее дома. Леонарда никто не учил ждать маму, но он прислушивался к каждому шороху и, заслышав ее стук в дверь, бросался отпирать ее. Был ли он в саду или изучал сокровища, хранившиеся наверху в чулане, — стоило только мисс Бенсон, ее брату или Салли позвать мальчика для выполнения этой его маленькой работы, он тут же кидался ее выполнять. И радостные свидания никогда не теряли своей прелести ни для матери, ни для сына.
Семейство Брэдшоу было очень довольно работой Руфи, о чем мистер Брэдшоу неоднократно объявлял как ей самой, так и Бенсонам. Однако Руфь всякий раз вздрагивала, услышав его высокопарное одобрение. Покровительство, как мы уже заметили, было любимым развлечением мистера Брэдшоу. И когда Руфь видела, как спокойно и скромно мистер Бенсон принимал многочисленные похвалы, которые перевесило бы простое сердечное слово, сказанное равному, она старалась смирить свой дух и признать, что добро, несомненно, присутствует и в мистере Брэдшоу. Он становился все богаче и успешнее, этот хитрый и дальновидный купец, совершенно не скрывавший презрения ко всем, кто не мог достичь такого же успеха. Но ему было недостаточно высказать свое мнение о тех, кто менее счастлив в достижении богатства, чем он сам. Любая моральная ошибка или провинность вызывала у него самое беспощадное осуждение. Не запятнанный сам никакими проступками ни в своих собственных глазах, ни в глазах тех, кто брался судить о нем, всегда прекрасно и мудро распределявший цели и средства, он мог позволить себе говорить и действовать со всей суровостью, уверенный в собственном превосходстве, и всегда выставлял себя в качестве примера другим. Не было такого несчастья или греха, совершенного другими, который мистер Брэдшоу не проследил до самых корней и не сказал бы потом, что давно предсказывал нечто подобное. Если чей-нибудь сын оказывался негодяем, мистер Брэдшоу судил его беспощадно, говоря, что это можно было бы предотвратить, если бы в доме, где воспитывался молодой человек, строже придерживались правил морали и религии.
Молодой Ричард Брэдшоу вел себя тихо и спокойно, и другие отцы — полагал старший Брэдшоу — могли бы иметь таких же сыновей, если бы позаботились воспитать в них покорность. Ричард был его единственным сыном и никогда не жил своей жизнью. Миссис Брэдшоу была, как признавал ее муж (а он любил признавать недостатки своей жены), не столь тверда с дочерьми, как ему бы хотелось. Джемайма, по мнению мистера Брэдшоу, обладала своевольным и капризным характером, хотя всегда и подчинялась его воле. Все дети были послушны. Если родители ведут себя с детьми достаточно решительно и властно, из каждого ребенка может выйти толк, надо лишь правильно его воспитать. Если же дети проявят склонность к пороку, то они сами должны отвечать за свои заблуждения.
Миссис Брэдшоу иногда роптала на мужа, особенно в его отсутствие. Но, едва заслышав его голос или его шаги, она умолкала и спешила заставить детей заняться тем, что больше нравилось их отцу. Джемайму, правда, возмущали эти приказания, которые приучали ее к притворству, но даже она не могла преодолеть свой страх перед отцом, чтобы приобрести возможность поступать по собственной воле и в соответствии со своим представлением о том, что есть благо, или же, лучше сказать, в соответствии со своими благими порывами. Когда Джемайма видела отца, все ее упрямство и своеволие, заставлявшее в другое время сверкать ее черные глаза, куда-то прятались. Отец же совсем не понимал, как мучит и смиряет себя его дочь, не подозревал о буре страстей, которые кипели в душе этой черноволосой девушки, похожей на южанку.
Джемайма не была красива: круглое лицо, почти плоское. Но это не мешало многим заглядываться на нее. Привлекали ее глаза, сверкавшие и тут же смягчавшиеся от любой услышанной мелочи, яркий румянец, вспыхивавший на лице Джемаймы при каждом сильном чувстве, ее безупречные зубы, которые придавали улыбке сходство с лучом солнца. Но после этого проблеска солнца Джемайма — особенно если считала, что с ней плохо обращаются, или подозревала кого-то в чем-то, или сердилась на саму себя — плотно сжимала губы. Румянец исчезал и сменялся почти смертельной бледностью, а глаза Джемаймы застилала грозовая туча. Однако отец разговаривал с ней редко и никогда не замечал перемен в ее внешности или тоне ее речей.
Ее брат Ричард был столь же молчалив перед отцом и в детстве, и в ранней юности. Но с тех пор, как его отправили в Лондон в качестве клерка фирмы для того, чтобы он подготовился к месту компаньона в отцовском деле, он стал более разговорчив во время посещений родного дома. Суждения его отличались столь же высокой моральностью. Он любил толковать о добродетели, но его слова напоминали сорванные цветы, которые дети втыкают в землю, после чего цветы уже не могут вырасти. Сын был таким же строгим судьей чужих проступков, как и отец, но если мистер Брэдшоу искренне осуждал чужие заблуждения и грехи и сам судил бы себя по тем же законам, что и остальных, то Ричарда часто слушали со скрытым недоверием и многие качали головой, выражая сомнение в добродетели этого образцового сына. Однако случалось и так, что и у них дети сбивались с пути, и тогда эти семьи получали свою долю громкого и резкого осуждения со стороны мистера Брэдшоу как наказание за недоверие к его сыну.
Джемайма чувствовала, что в доме не все ладно. В душе она сочувствовала замыслу бунта против отцовского диктата, о котором ей поведал Ричард в минуту необычной для него искренности, но при этом не могла принять того обмана, в котором постоянно жил ее брат.
Накануне Рождества брат и сестра сидели вдвоем у камина. Джемайма держала в руке старый номер газеты, закрывалась им от огня. Они рассуждали о семейных делах, но затем разговор прервался — Джемайме попалось на глаза имя великого актера, который не так давно с успехом сыграл в одной из шекспировских пьес. Заметка увлекла Джемайму.
— Как бы я хотела посмотреть эту пьесу! — воскликнула она.
— Вот как? — небрежно отозвался брат.
— Да, конечно! Ты только послушай! — И она принялась зачитывать лучшие места из критической статьи.
— Эти газетчики умеют сделать из мухи слона, — сказал Ричард, позевывая. — Видел я этого актера. Все было неплохо, но не из-за чего поднимать такой шум.
— Как? Ты видел пьесу? Отчего же ты прежде ничего не говорил мне и не писал об этом? Расскажи мне о ней! Почему же ты никогда даже не упоминал о театре в письмах?
Он усмехнулся почти презрительно:
— Театр может изумить и увлечь только в первый раз, но потом он надоедает, как сладкие пирожки.
— Ах, как мне хочется поехать в Лондон! — воскликнула Джемайма. — Я думаю попросить папу, чтобы он разрешил мне посетить семейство Джорджа Смита, и тогда я смогла бы… Нет, я не думаю, что это как сладкие пирожки.
— Даже не думай, — сказал Ричард, который теперь уже не зевал и не говорил снисходительно. — Отец никогда не позволит тебе сходить в театр. И эти Смиты такие старые сплетники — они обязательно все разболтают.
— А как же ты попал в театр? Значит, тебе отец позволил?
— Ну, я другое дело. Есть много поступков, которые может совершать мужчина и не может девушка.
Джемайма задумалась. Ричард уже раскаивался в своей откровенности.
— Ты не расскажешь об этом отцу? — беспокойно спросил он.
— Что именно? — спросила она, вздрогнув: мысли ее все еще были далеко.
— Да то, что я раза два был в театре.
— Нет, — отвечала она, — этого здесь никто не узнает.
Отвечая, она с некоторым удивлением и почти с отвращением посмотрела на брата. Она хорошо помнила, как сам Ричард добавил к выдвинутым мистером Брэдшоу осуждениям еще и любовь молодых людей к театру. По-видимому, он забыл, что сестра слышала эти его слова.
Мери и Лиза — две девочки, находившиеся под присмотром Руфи, — характерами больше походили на Джемайму, нежели на брата. Ради них строгие правила распорядка в доме Брэдшоу иногда нарушались: Мери, старшая из двух, была восемью годами моложе Джемаймы, а трое детей, родившиеся между ними, умерли.