Иннес застывает как вкопанный. Название журнала не должно быть под углом! Оно должно быть набрано прямо, в правом нижнем углу. Такого еще не было! Шрифт — Gill Sans, жирный, сорок восемь, нижний регистр, вот так:
ГДЕ-ТО
а скульптура — выше, будто название журнала — это постамент, отправная точка, основа работы. В некотором смысле, рассуждает про себя Иннес, так оно и есть!
— Стоп! — кричит Иннес оформителю. — Подожди. Поставь это здесь, внизу. Вот так. Нет, сюда. Гил Санс, жирный, сорок восемь. Да, Гил Санс. Нет. Отлично. Вот так.
Двое с обзорным листом, Дафна у телефона, гость-кинокритик, оформитель — все спокойно смотрят, как Иннес, глянув на обложку, вылетает из дверей.
Иннес сбегает с крыльца.
— Это ты! — говорит он. — Долго же ты шла. Ну-ка, иди сюда! — Он широко расставляет руки.
Лекси щурится. В руке у нее по-прежнему карта и визитка. Она делает шаг навстречу Иннесу — как же иначе? — и он заключает ее в объятия. Прижавшись щекой к его костюму, Лекси чувствует что-то знакомое. Проводит пальцем по ворсу, отстраняется, смотрит.
— Войлок.
— Что ты сказала?
— Войлок. Костюм у тебя из войлока.
— Да. Ну и как, нравится?
— Даже не знаю. — Лекси отступает на шаг. — В первый раз вижу войлочный костюм.
— Понимаю. — Иннес ухмыляется. — В том-то и штука. Мой портной тоже сомневался, но в конце концов перешел на мою сторону. — Он тащит Лекси за руку по тротуару. — Так. Время обеда. Проголодалась? Надеюсь, ты не из тех девушек, что питаются одним воздухом. — Речь его так же тороплива, как и походка. — Посмотреть на тебя, так ты, наверное, ешь как птичка. Ну а я зверски голодный. Стадо баранов съел бы!
— По тебе тоже не скажешь, что ты обжора.
— Еще какой обжора! Внешность, как известно, обманчива. Сейчас сама убедишься.
Они идут скорым шагом вдоль улицы, вдоль переулка, сворачивают за угол, обгоняют мужчину, ведущего под руки двух женщин, — у обеих блестящие кожаные пояса, все трое смеются; проходят мимо киоска с иностранными газетами на вертящихся полках, мимо темнокожих девушек с увесистыми тюками. Иннес останавливается перед рестораном. На неоновой вывеске мигают голубые буквы: «АПОЛЛО». Иннес толкает дверь:
— Вот мы и пришли.
С залитой светом улицы они попадают в сумрак, спускаются по темной кривой лестнице в зал с низкими сводами. За столиками сидят люди, мерцают свечи в винных бутылках вместо подсвечников. В углу мужчина в женской шляпе с пером фальшиво играет на пианино. Двое других, пристроившись с ним на одном стуле, громко переговариваются поверх его головы. Будь снаружи хоть полдень, хоть полночь, думает Лекси, здесь не разберешь. Вокруг трех сдвинутых вместе столиков сидит компания. Иннеса встречают криками, поднимают бокалы, весело машут руками. Кто-то спрашивает:
— Это новая? А что случилось с Дафной?
Иннес ведет Лекси под руку в глубь зала. Их провожают громким свистом. Они садятся за ширмой, друг против друга.
— Кто это? — интересуется Лекси.
Иннес оборачивается, смотрит на компанию — те швыряют свечными огарками в пианиста и требуют еще вина.
— Как их только не называют, — объясняет Иннес, вновь повернувшись к Лекси. — Они именуют себя художниками, но на мой взгляд, лишь один, от силы двое достойны этого звания. Все прочие — пьяницы и прихлебатели. Один — фотограф. Одна, — Иннес наклоняется к Лекси, — женщина, выдающая себя за мужчину. Но знаю об этом только я.
— Правда? — Лекси поражена.
— Ну, — Иннес пожимает плечами, — я да ее мать. И, надо думать, ее любовник. Или она и от него скрывает? Ну, что будем есть?
Лекси пытается смотреть в меню, но смотрит на Иннеса, на его синий войлочный костюм, сдвинутые брови, на художников-алкоголиков, у одного из которых на коленях официантка — дебелая бабища за пятьдесят; на ряды порожних винных бутылок вдоль полок, на узорную столешницу.
— Что с тобой? — Иннес касается ее рукава.
— Да так, не знаю, — вырывается у Лекси. — Хочу, чтобы… даже не знаю. Будь у меня красные туфли на шпильках и золотые кольца в ушах…
Иннес морщится:
— Не сидел бы я здесь с тобой.
— Почему? — Лекси смотрит, как Иннес достает пачку сигарет. — Угостишь?
Иннес, не сводя с Лекси глаз, держит в зубах две сигареты, зажигает их одной спичкой и протягивает одну девушке.
— Хочешь кольца в ушах? Нет, тебе только кажется.
Лекси берет сигарету.
— Откуда ты знаешь?
— Я знаю, что тебе нужно, — отвечает Иннес, понизив голос, по-прежнему глядя Лекси в глаза.
Лекси изумленно смотрит на него и вдруг ни с того ни с сего заливается смехом. Что он хочет сказать? Лекси уже не смеется — ее охватило странное, новое чувство, будто тело тоже отозвалось на его слова. Лекси снова смеется, смеется и Иннес, будто все понял.
Он тянется к ней, касается ее щеки, проводит большим пальцем вдоль подбородка.
Что-то странное творится с некоторых пор с Иннесом. Он и сам до конца не понимает, что с ним, но точно помнит, когда началось это легкое помешательство, одержимость. Чуть больше двух недель назад, когда он заглянул за живую изгородь и увидел сидящую на пне девушку. Он смотрит на стол, на пол, который будто движется, уходит из-под ног. На миг он чувствует, до чего огромен город, до чего полон жизни, и ему чудится, словно он и она, эта девушка, сидят вдвоем как посреди урагана. Он украдкой смотрит на Лекси, но видит только ее запястья, манжеты, сжатые руки, сумочку на скамье.
До чего же странно, что она здесь, с ним, — и в то же время будто так и надо. Его посещает смутная мысль: вот бы что-нибудь ей подарить — что угодно. Картину. Пальто. Перчатки. Хочется смотреть, как она разворачивает подарок, как ее пальцы развязывают ленту, разрывают обертку. Но Иннес гонит от себя эту мысль. Только бы все не испортить, только бы не упустить ее. Сам не зная почему, он чувствует: эта девушка особенная, она нужна ему. Уму непостижимо, но так.
Чтобы отвлечься, он говорит и говорит. Рассказывает, как недавно ездил в Париж, купил несколько картин и две скульптуры. Он торгует предметами искусства, чтобы подзаработать. Вынужден торговать, потому что журнал не приносит дохода. Скульптуры — работы неизвестных авторов, в этом-то и заключается изюминка. Работу знаменитого художника может купить всякий. Лекси перебивает: всякий, кому по карману, — и Иннес кивает: верно. А чтобы поставить на темную лошадку, нужно чутье и известная доля безрассудства. Словами не описать чувство, когда входишь в студию художника и понимаешь: вот оно, настоящее! — говорит Иннес. И пространно описывает то, что якобы не описать словами.
А потом объясняет, как он велел упаковать скульптуры: слой опилок, слой газет и все это — в ящики. А когда распакует, возьмет мягкую кисточку из меха и смахнет опилки. Эту работу он не доверяет никому, хоть это и глупость. И вечерами торчит в подсобке у себя в редакции, с кисточкой в руке. Как художник, орудуешь кистью? — спрашивает Лекси, и Иннес смеется: пожалуй, так.
Вопросов она задает немного, зато слушает. Да как слушает! Как никто другой! Слушает так, будто для нее каждое его слово — глоток свежего воздуха. Слушает, распахнув глаза, подавшись ему навстречу. Слушает так самозабвенно, что хочется придвинуться к ней, уткнуться своим лбом в ее и шепнуть: что? что ты от меня хочешь услышать?
Отец его, рассказывает Иннес, был англичанин, а мать — метиска родом из Чили. Получилийка-полушотландка, отсюда его кельтское имя и черные волосы. Глаза Лекси распахиваются еще шире. Она была родом из Вальпараисо — рассказывает Иннес и смотрит, как Лекси одними губами повторяет слово, будто вбирая его в себя. Отца послали туда наживать состояние. Он был второй сын в богатой семье. Возвратился он с деньгами и заморской женой. Он разбился на машине, когда Иннесу было два года. Ты его помнишь? — спрашивает Лекси, а Иннес отвечает: нет, совсем не помню. Мать говорила, что надо вернуться в Чили, но так и не вернулась. Да и не смогла бы вернуться. Почему? — спрашивает Лекси, желая во все вникнуть. Слишком многое там изменилось, объясняет Иннес, стало ей чужим. Теперь это другая страна.
Тед шагает, толкая перед собой коляску. В первый раз он гуляет по Хэмпстед-Хит в столь ранний час. Он проснулся в начале шестого: на плечо легла чья-то рука, и с минуту он не мог понять, что случилось, что за женщина нависает над ним в темноте, почему она плачет, чего хочет от него. И лишь потом сообразил: Элина, с малышом на руках, просит: возьми его, умоляю, возьми!
Тед разобрал не все слова — смесь ломаного английского с финским и, кажется, с немецким, что-то про сон, про плач, — но уловил их смысл, понял, что делать. Он забрал у Элины ребенка; Элина повалилась на кровать и в тот же миг уснула, даже не подложив как следует под голову подушку.
И вот Тед везет сына в коляске вверх по Парламентскому холму, медленно-медленно, спешить некуда, им все равно куда идти, они просто гуляют, он и сын. Взошло солнце, росинки на траве поблескивают, словно битое стекло, и Тед мечтает: будь малыш постарше, он бы показал ему это; скорей бы пришло время, когда они с сыном будут гулять и говорить обо всем: как сверкает на солнце утренняя роса, как много людей в такую рань бегают трусцой и гуляют с собаками, какие утренние приметы предвещают жаркий день. Острая радость овладевает Тедом при мысли, что все это будет, что этот ребенок, их сын, будет рядом. Тед до сих пор до конца не верит, до сих пор ждет, что кто-то подойдет, возьмется за ручку коляски и скажет: простите, вы же не надеялись оставить его у себя?
Мимо пробегает человек — постарше Теда, за сорок, очень загорелый, с кожей цвета мореного дуба — и на бегу сочувственно улыбается Теду. Наверное, тоже отец, и в его жизни было то же самое: утренняя смена, круг с коляской, пока жена спит после долгой ночи. Теду вдруг хочется догнать его, обратиться к нему, спросить, пройдет ли это, станет ли легче.