Рука, что впервые держала мою — страница 2 из 50

— Так вы из Лондона? — спрашивает она.

— Да.

Александра, втянув воздух, поправляет шарф на голове, разглядывает подбородок незнакомца; почему он не побрился? Внезапно ее смутное желание становится твердым решением.

— Я тоже собираюсь, — говорит она, — переехать в Лондон.

— Правда? — Незнакомец вдруг достает из кармана зеленый эмалевый портсигар, вынимает две сигареты и одну протягивает девушке.

Александра, перегнувшись через живую изгородь, принимает сигарету:

— Спасибо.

Одной спичкой он зажигает обе сигареты. От него пахнет маслом для волос, лосьоном после бритья и чем-то еще — он отступает на шаг, прежде чем она успевает разобрать.

— Спасибо, — повторяет она и затягивается.

— И что же, — незнакомец гасит спичку и швыряет в траву, — позвольте спросить, вас здесь держит?

Александра задумывается.

— Ничего, — смеется она. Так и есть, ничто ее здесь не держит. Она кивком указывает на дом: — Они пока не знают. И будут против. Но им меня не остановить.

— Вот это настрой. — Он выпускает изо рта струйку дыма. — Итак, сбегаете в столицу?

— В столицу, — Александра выпрямляется, — но не сбегаю. О каком побеге речь, если живешь отдельно? Я давно уехала из дома, училась в университете. — Она затягивается, смотрит на дом, снова на незнакомца: — Вообще-то меня исключили.

— Из университета? — уточняет незнакомец, не донеся до рта сигарету.

— Да.

— Какие страсти! За какое же преступление?

— Ни за какое, — отвечает Александра слишком уж горячо, свежа еще боль от несправедливости. — Я возвращалась с экзамена и вышла из двери, которая только для мужчин. Чтобы получить диплом, я должна извиниться. Они, — Александра вновь кивком указывает на дом, — сначала не хотели, чтобы я училась в университете, а теперь со мной не разговаривают, ждут, чтобы я вернулась и извинилась.

Незнакомец смотрит на нее, будто пытаясь запечатлеть ее в памяти до последней черточки. Строчка на его рубашке — на воротнике и манжетах — голубая.

— Ну и как, будете извиняться?

Александра стряхивает пепел, качает головой:

— Не понимаю за что. Я даже не знала, что дверь только для мужчин. Никакого знака не было. Я спрашиваю: «А где дверь для женщин?» — а мне отвечают: нет такой. Та к за что мне извиняться?

— Не за что. Никогда не извиняйтесь, если не чувствуете себя виноватой. — С минуту они курят, не глядя друг на друга. — Итак, — спрашивает он наконец, — что вы собираетесь делать в Лондоне?

— Работать, конечно. Хотя не знаю, возьмут ли меня куда-нибудь. — Александра вдруг мрачнеет. — Говорят, чтобы устроиться секретаршей, надо печатать со скоростью шестьдесят слов в минуту, а у меня пока три слова в минуту.

Он улыбается:

— А где будете жить?

— Не слишком ли много вопросов?

— Привычка. — Он без тени смущения пожимает плечами. — Я, кроме всего прочего, журналист. Итак, квартира. Где будете снимать?

— Не знаю, стоит ли вам говорить.

— Почему бы и нет? Ни одной живой душе не проболтаюсь. Тайны я хранить умею.

Александра швыряет окурок в густую зелень живой изгороди.

— Подруга дала мне адрес пансиона для одиноких женщин в Кентиш-Тауне. Она сказала…

Он улыбается уголком рта:

— Пансион для одиноких женщин?

— Да. А что тут смешного?

— Ничего. Ровным счетом ничего. Звучит… — взмах руки, — чудесно. Кентиш-Таун. Мы с вами, считай, соседи. Я живу на Хэверсток-Хилл. Заходите в гости, если вас будут выпускать на волю.

Александра в притворной задумчивости поднимает брови. В глубине души она противится этому человеку. Что-то подсказывает ей, что он привык навязывать свою волю. Не мешало бы поставить его на место.

— Может быть, не знаю пока. Может…

К несчастью для всех, именно в эту минуту из дома выходит Дороти. Материнское чувство подсказало ей, что к старшей дочери подкрался самец-хищник.

— Чем помочь? — спрашивает она крайне нелюбезно.

Александра, обернувшись, смотрит, как мать шествует по газону, бутылочка с соской в руке нацелена на гостя. Видит, как Дороти оглядывает гостя, от светло-серых туфель до пиджака без ворота. Судя по гримасе, зрелище ей не по вкусу.

Загорелое лицо незнакомца сияет белоснежной улыбкой.

— Благодарю вас, но эта леди, — он указывает на Александру, — мне помогает.

— Моя дочь, — отвечает Дороти с нажимом, — сегодня очень занята. Сандра, я думала, ты за ребенком приглядываешь. Ну так чем вам…

— Александра! — обрушивается девушка на мать. — Меня зовут Александра! — Она сознает, что ведет себя по-детски, но нельзя же допустить, чтобы этот человек думал, будто ее зовут Сандра.

Но у матери два таланта — не замечать вспышек гнева дочери и выведывать у людей все, что нужно. Выслушав рассказ о сломанной машине, Дороти тут же посылает гостя к механику, дальше по дороге. Он оборачивается, машет рукой.

Александра, в ярости, близкой к отчаянию, прислушивается к удаляющимся шагам. Сблизиться с таким человеком — чтобы его у тебя тут же похитили! Она пинает пень, колесо коляски. Это особая разновидность гнева, свойственная молодым, — тягостное, гнетущее чувство, когда взрослые берут над тобой верх.

— Какая муха тебя укусила? — шикает Дороти, покачивая коляску: проснулся малыш, завозился, запищал. — Прихожу, а ты строишь глазки через изгородь какому-то… бродяге. Средь бела дня! У всех на виду! Где твое чувство приличия? Какой пример ты подаешь братьям и сестрам?

— Кстати, о братьях и сестрах. — Александра многозначительно умолкает. — Обо всем твоем выводке, где твое чувство приличия? — Она устремляется в сад. Больше ей не выдержать ни минуты в обществе матери.

Дороти уже не качает коляску, а смотрит вслед дочери, разинув рот.

— Ты на что намекаешь? — кричит она, позабыв про соседей. — Да как ты смеешь? Как у тебя язык поворачивается? Я пожалуюсь твоему отцу, как только он…

— Ну и жалуйся! Жалуйся на здоровье! — бросает через плечо Александра и несется в дом, напугав отцовского пациента, что ждет в коридоре.

В спальне, которую она вынуждена делить с тремя младшими сестрами, Александра все еще слышит крики матери из сада:

— Неужто я одна в этом доме чего-то требую? Куда ты собралась? Я сегодня жду от тебя помощи. Ты должна за ребенком смотреть. И серебро начистить, и фарфор. Кто за тебя все это будет делать? Волшебник?

* * *

Элина вздрагивает, просыпается. Почему так темно, отчего так бьется сердце? Кажется, она стоит спиной к стене, но стена почему-то мягкая. Ноги будто чужие. Во рту пересохло, язык прилип к небу. Как она здесь очутилась, почему стоит впотьмах у стены и дремлет? В голове пусто — чистый лист. Элина поворачивает голову, и вдруг все смещается, начинает кружиться — вот окно, вот Тед, лежит рядом. Значит, она не стоит, а лежит. Лицом кверху, руки на груди — точь-в-точь каменное изваяние на могиле.

Рядом слышно чье-то дыхание. Что-то лязгнуло в водопроводной трубе — и снова тихо. Шорох над головой, будто ходит по крыше птица, царапает коготками кровлю.

Должно быть, это малыш ее разбудил — очнулся, заворочался в животе, задрыгал ручками-ножками. В последнее время он стал беспокойный.

Элина оборачивается, вглядывается в полумрак. Мебель будто темные фигуры по углам, из-за шторы струится мутно-рыжий свет уличных фонарей. Рядом Тед, свернулся калачиком под пуховым одеялом. На столике Теда — стопка книг, мерцает зеленым огоньком мобильник. На ее столике — что-то похожее на стопку огромных носовых платков.

Вдруг над ухом раздается звук — покряхтыванье, будто кто-то откашливается.

Элина хочет повернуться на другой бок, лицом к Теду, но жгучая боль пронзает живот, точно к коже прижали факел и она вот-вот лопнет. Элина хватает воздух, кладет на живот руку, чтобы ощутить под пальцами туго натянутую кожу, знакомую тяжесть ребенка — и успокоиться. Но ничего не чувствует. Руки хватают пустоту. Ни большого живота, ни ребенка. Элина стискивает живот — дряблый, будто сдувшийся воздушный шарик.

Она силится приподняться — снова жгучая боль — и, вскрикнув хрипло, не своим голосом, хватает Теда за плечо:

— Тед!

Тед кряхтит, зарывается лицом в подушку.

Элина расталкивает его:

— Тед! Тед, ребенка нет! Его нет!

Тед вскакивает и стоит посреди комнаты в одних трусах, волосы дыбом, лицо испуганное. И мгновенно поникает.

— Что ты выдумала? Вот же он.

— Где?

Тед показывает:

— Вот, взгляни.

Элина смотрит. И правда, что-то стоит на полу — в полутьме похожее на корзину для собаки, с ручками, — а внутри белеет какой-то сверток.

Элина со вздохом тянется к выключателю, и комната заливается желтым светом. Элина снова вздыхает, смотрит на свой сдутый живот, на ребенка и обращается к Теду, который плюхнулся на кровать и бормочет: «Ну ты меня и напугала…»

— Я родила?

Тед, который взбивал подушку, замирает. На лице — недоумение, испуг. Не пугайся, хочет сказать Элина, все хорошо. Но вместо этого повторяет: «Я родила?» У нее потребность спросить, высказаться, услышать ответ.

— Элина… ты шутишь. Или нет? — Тед смеется глухо, невесело. — Не надо, не смешно. Может, ты… Может, тебе что-то приснилось? Наверняка приснилось. Давай-ка…

Тед умолкает на полуслове, кладет руку на плечо Элины и растерянно молчит, смотрит на Элину, а та на него. Ей невольно думается: здесь, с нами в комнате, малыш. Хочется повернуться, еще раз посмотреть на него, но Тед сжимает ее плечо, откашливается.

— Ты родила, — говорит он с расстановкой. — Это было… в больнице. Помнишь?

— Когда? — спрашивает Элина. — Когда это было?

— Господи, Эл, ты… — Тед замолкает, проводит рукой по лицу и продолжает уже спокойнее: — Четыре дня назад. Ты три дня не могла разродиться и наконец… наконец родила. А вчера вечером вернулась, упросила отпустить домой.

Минутное молчание. Элина перебирает слова Теда, раскладывает по полочкам. Больница, ребенок, отпустили домой, три дня не могла разродиться. Три дня… Она вспоминает о боли в животе, но решает не заводить о ней разговор.