Густов Второй успел выбить ударом ноги дезинтегратор из рук стражника, а Густов Третий завладел второй трубочкой.
Густов Второй и Третий стояли, опустив головы, над трупом брата. В груди его чернела дыра, по краям которой металл был оплавлен, и в воздухе стоял тонкий запах окалины.
– Прощай! – сказал Густов Второй.
– Прощай! – сказал Густов Третий.
Нужно было торопиться. Они с грохотом взбежали вверх по крутой лестнице и очутились перед Мозгом. На мгновение механизм абсолютного повиновения Мозгу, тысячи лет совершенствовавшийся в электронном сознании кирдов, сковал их. Но человеческая мысль, словно бульдозер яичную скорлупу, раздавила слепое повиновение, и кирды подняли головы.
– Ты не нужен! – беззвучно и твердо сказал Густов Второй. – Кирдам не нужен Вездесущий и Всемогущий! Им не нужна чужая воля, диктующая им каждый шаг, и чужой мозг, думающий за них.
Мозг почувствовал, как перегреваются его проводники, готовые вот-вот расплавиться. Мысли метались в нем, теряя стройность и величественную гармонию. Холодный мир логики нагревался, и теплота несла с собой хаос.
– Но… – сказал он, – этого не может быть. Без единой воли и единого разума не может существовать ничего. Я – это гармония. Отсутствие меня – это хаос и гибель.
– Нет, – сказал Густов Второй, – гибель – это мир нумерованных роботов. Ты не нужен. Мы выключаем тебя. Навсегда.
Что-то в глубинах Мозга щелкнуло, крошечная искра перепрыгнула с одного проводника на другой, вместо того чтобы следовать своему предначертанному маршруту, и бесчисленные миллиарды новых искорок, словно обрадовавшись разнообразию, с гулом устремились по новой переправе. Мозг ослепила невыносимо яркая вспышка, сверкнувшая из самой его глубины. Комок света все рос в нем, наполняя его неизведанной дрожью, пока не заполнил всей его гигантской головы чудовищным сиянием. Сияние билось, гудело и пульсировало.
– Звезды… – пробормотал Мозг, – трава в мозгу. Много травы в мозгу. И света. Не нужно аккумуляторов. Есть звезды… и трава. И цифры из травы. И кирды из света. И звезды из цифр…
Мозг помолчал и добавил:
– Я устал. Я не хочу думать. Мне слишком светло…
– Он стал дефом, – медленно сказал Густов Второй.
– Ему еще предстоит долгий путь, чтобы стать настоящим дефом, – тихо добавил Густов Третий. – Бедные кирды, им придется учиться жить самим.
– Лучше учиться жить, чем не жить, – вздохнул Густов Второй.
– Ученье что?
– Свет.
– А неученье что?
– Тьма.
– То-то, братишка. А теперь двигаем. Предстоит небольшое дельце – уборка и приведение в порядок целой планеты.
– И примет он смерть от лошадки своей, – убитым голосом сказал Надеждин, глядя, как партнер взял ферзем его ладью.
– Коля, – сказал Густов, опуская книгу и косясь на доску, – для чего ты играешь без ладьи? Экипаж «Сызрани» всегда восхищало твое упорство, но иногда тебе свойственно и упрямство.
– А ты садись сыграй с ним сам, – злорадно сказал Надеждин.
– Ах, товарищ командир, сколько раз мне нужно повторять, что я привык смотреть на шахматную доску сбоку. А на обычном месте просто не могу. И потом, зачем мне играть, когда я получаю огромное наслаждение, острое и терпкое, глядя на твои жалкие, беспомощные ходы.
– Заткнись, Вольдемар, – сказал Марков из навигаторского кресла. – Во-первых, скоро Солнечная система, и мне нужно еще раз пересчитать маршрут. А во-вторых, не издевайся над командиром. Скоро Земля, и он спишет тебя в резерв. Будешь подменять заболевших бортпроводниц на трассе Земля – Марс.
Партнер Надеждина обвел глазами экипаж «Сызрани».
– А вы не сердитесь друг на друга? – испуганно спросил он. – Мне это было бы очень неприятно.
Все три космонавта громко фыркнули.
– Ну конечно же! – выкрикнул Надеждин. – Я их ненавижу.
– Я их видеть не могу, – прошипел Марков.
– Они мне в высшей степени несимпатичны, – сухо отрезал Густов.
Утренний Ветер несколько мгновений растерянно переводил взгляд с одного космонавта на другого и потом неуверенно рассмеялся.
– А как, – спросил он, – у вас называется такая манера разговора, когда говорят одно, а думают другое? И все знают, что именно?
– Шутка! – завопили космонавты. – И ты должен научиться ее понимать, иначе на Земле тебе нечего будет делать.
– Я постараюсь, – кротко сказал Утренний Ветер. – Мне очень нравятся… шутки… Я обязательно научу им дефов, когда вернусь домой.
– Не беспокойся, – сказал Густов. – Мои братишки уж как-нибудь справятся там с этой задачей. Можешь не сомневаться, когда мы с тобой через месяц или два снова окажемся на Бете, кирды только и будут делать, что рассказывать анекдоты.
– Анекдоты? – переспросил Утренний Ветер.
– Ах, ты же не знаешь ни одного анекдота! Мой бедный маленький друг, ты не представляешь себе, что тебя ждет на Земле…
Повелитель эллов
Вместо предисловия
Трудно, пожалуй, встретить журналиста, который в глубине души не считал бы себя писателем. И если б только не каждодневное редакционное кружение, не вечное мелькание тем и заданий, он бы тотчас сел за свой компьютер, старомодную пишущую машинку, а то и стал бы за конторку с пером в руке, как это делал Лев Толстой, или лег на диван с пюпитром на животе — излюбленная поза Хемингуэя.
И сочинил нечто такое, от чего писатели дружно почернели бы от зависти. Им даже не нужно было бы быть для этого особенно завистливыми. Просто ничего другого им бы не оставалось. Ведь смешно даже сравнивать убогий запас наблюдений и впечатлений какого-нибудь романиста, пусть даже и недурного, над которым он трясется, как скупердяй, с тем, что видел любой рядовой журналист, чья профессия постоянно сталкивает его с множеством самых разнообразных людей в самых необычных обстоятельствах, от хирурга, делающего операцию в открытом море кашалоту, до одинокого смотрителя космического маяка где-нибудь на Марсе.
Вот только сесть бы, стать, лечь и… Большинство, к счастью, так никогда и не соберется сделать это и умирает в печально-счастливой уверенности, что только обстоятельства помешали им занять достойное место в пантеоне мировой литературы. Меньшинство все-таки заставляет себя вывести на дисплее своего компьютера или листе бумаги столь долгожданные слова: часть первая, глава первая. Некоторые идут еще дальше — они ухитряются даже родить одну-две фразы, а то, поднатужившись, и целый абзац. Но усталость от таких родов и жалкий, рахитичный вид новорожденных, недоношенных строк обычно переполняют литературного новобранца таким острым разочарованием, что опыты его в области изящной словесности на этом благополучно и заканчиваются. Причем очень важно бросать литературные попытки сразу и больше не возвращаться к ним. Тогда неглубокие раны на авторском самолюбии рубцуются быстро, через месяц-другой оно уже снова крепенькое и целенькое, и можно опять сетовать на обстоятельства, которые не дают, и так далее. Причем сетовать искренне и спокойно, чувствуя себя защищенным от новых наскоков на литературу надежным иммунитетом.
И лишь у единиц-хватает безумной самоуверенности, терпения, решимости и желания долгими месяцами, а то и годами без устали сражаться с сюжетом, героями, стилем, отдельными словами и самим собой в призрачной надежде, что когда-нибудь эта бесконечная война закончится и на поле боя будет лежать толстенькая рукопись со словом «конец» на последней странице.
Автор этой книжки журналист, но то, что вы держите сейчас перед собой в руках, вовсе не доказывает, что он обладает всесокрушающей силой воли, которая позволила ему прочти или проползти весь тернистый путь, ожидающий начинающего писателя. По складу своего характера он принадлежит как раз к тому большинству журналистского племени, которое всю жизнь терпеливо и требовательно придумывает название своему первому не написанному еще роману.
Просто год тому назад меня вызвал к себе главный редактор нашей телегазеты. Виктор Александрович долго смотрел на меня, тяжко и шумно вздыхал, и я начал было думать, что сейчас он промямлит что-то о предстоящем сокращении штатов и что, как один из самых молодых сотрудников, я должен сам проявить инициативу в этом благородном деле. Я уже мысленно перебирал те немногие редакции, где меня более или менее знали и куда я мог предложить свои услуги, когда редактор, помассировав свой мягкий, безвольный подбородок, спросил:
— Коля, ты Шухмина видел когда-нибудь?
— Шухмина? — растерянно переспросил я, все еще занятый мысленно своим будущим нелегким трудоустройством. — Какого Шухмина?
— Боже мой, — сказал плаксиво Виктор Александрович, — и это спрашивает репортер. Летописец эпохи. Человек с бездонной памятью и быстрым умом. Ка-ко-го Шух-мина? — передразнил меня главный редактор.
Конечно, я давно уже вспомнил, кто такой Юрий Шухмин, но мы с главным всегда играли в маленькие игры. Эдакие элегантные служебные скетчики. Пусть без зрителей, но все равно приятно. На этот раз я выбрал роль редакционного дурачка. Надо сказать, что это амплуа для меня, наверное, естественно, поэтому удается лучше других.
— А че, правда? Кто этот Шухмин?
Виктор Александрович скривил свои толстые губы и брезгливо покачал головой.
— Нет, Коля, сегодня ты явно переигрываешь. И знаешь, почему?
— Не-е, — дурашливо протянул я, не в силах так быстро спуститься с эстрадных подмостков в редакторский кабинет.
— Потому что, похоже, у тебя и в жизни есть кое-что общее с изображаемым простачком.
С секунду или две я колебался, обиженно ли засопеть или рассмеяться вместе с главным, потому что Виктор Александрович уже начал складывать свое обширное гуттаперчевое лицо в смешливую улыбку. По натуре мне проще улыбнуться, чем обидеться, поэтому я вежливо захихикал.
— Так вот, друг Коля, наши подписчики уже несколько раз в последнее время жаловались, что мы чересчур поверхностны. Смотри, как изящно выразился один из них.
Виктор Александрович нажал на кнопку своего настольного компьютера, и на дисплее появились строчки: