Руководство джентльмена по пороку и добродетели — страница 15 из 59

– Ничего ты не сломал, – раздраженно повторяет Фелисити, и от ее раздражения мне становится чуть легче.

– Похоже, сломал.

– Нет, не сломал.

– Давайте уже спать, – вмешивается Перси.

– Давайте. – Я переворачиваюсь на бок и оказываюсь с ним лицом к лицу. В лунном свете его лицо кажется вырезанным из обсидиана. Он улыбается мне, и в его улыбке столько жалости, что я весь сжимаюсь. «Бедный Монти», – будто говорит он, и от мысли о том, что Перси меня жалеет, хочется умереть.

Бедный Монти, отец бьет тебя до синяков.

Бедный Монти, тебе достанется имение и куча денег.

Бедный бестолковый Монти, вечно ты куда-то влипаешь.

– Спокойной ночи, – желает Перси и переворачивается на другой бок, ко мне спиной.

Бедный Монти – влюбился в лучшего друга.

Увы, на земле особенно уютно не устроишься: как известно, она состоит из грязи, камней и всяких острых штуковин, которыми никто в здравом уме не набьет матрас. За день я устал так, что кости ноют, и меня так трясло, что теперь болит все тело, но я долго лежу на спине, на боку, на другом боку, тщетно пытаясь расслабиться и заснуть или хотя бы думать не о том, как паршиво быть трезвым или как отец избил меня за то, что меня выгнали из Итона. Мысли бегают кругами, снова и снова подбрасывая мне самые ужасные подробности той недели. Лицо отца, когда директор рассказал ему, что случилось. Удары, которых было столько, что в конце концов я перестал их чувствовать и только слышал. Изощренную пытку поездки домой в карете: ребра ходили ходуном на каждой колдобине, а голову будто набили сухой шерстью. Все бранные слова, которыми тогда назвал меня отец: я никогда их не забуду. С тех пор отец избивал меня лишь яростнее, но хуже всего мне было в тот, первый раз.

Наутро я проснулся от ужаснейшей боли и едва сумел подняться, но отец заставил меня спуститься к завтраку и сидеть подле него; впрочем, я ни разу на него не взглянул. Матушка никогда не спрашивала, почему я приехал домой с таким видом, будто с разбегу врезался лицом в каменную стену, а Фелисити, наверно, не смогла бы и предположить, что меня отделал до полусмерти ее собственный отец.

Посреди завтрака я спросил разрешения выйти, дошел до садика на заднем дворе, и меня вывернуло. Никто так и не вышел меня проведать, и я просто лег на газон у пруда и лежал, не в силах подняться. Погода была точно такой, как в день нашего отбытия в гран-тур, – пасмурной и душной, ночью прошла гроза, воздух еще не посвежел, а небесные хляби грозили вот-вот разверзнуться вновь. Садовые дорожки еще не просохли и тут и там темнели, а трава была такой сырой, что я в пару минут промок до костей. Но не вставал. Я лежал на спине, глядел на тучи и ждал дождя, а внутри, как жук в банке, метался стыд.

Вдруг на мое лицо упала тень. Я открыл глаза: поперек неба темнел силуэт Перси. Тот разглядывал меня.

– Ты живой?

– Здравствуй, дорогой, – на последнем слове я дал петуха, как будто мне не хватило позора. – Как прошел семестр?

– Господь всемогущий, что с тобой?

– Меня выгнали из Итона.

– Это я уже слышал. Как ты понимаешь, меня другое волнует.

– А, ты про это? – Я помахал рукой перед лицом, стараясь не морщиться: от движения в ребрах что-то натянулось, как скрипичная струна. – Не правда ли, я неотразим?

– Монти!

– Не правда ли, я настоящий пират?

– Хватит тебе шутки шутить!

– Меня вдесятером скрутить не могли!

– Кто тебя избил?

– Угадай.

Перси ничего не ответил. Только лег рядом, щека к щеке, но ногами в другую сторону. Над нами низко-низко пролетела, радостно чирикая, птица.

– За что тебя выгнали? – спросил Перси.

– Скажем так, я злоупотреблял азартными играми.

– Да ими весь Итон злоупотребляет, за это не выгоняют.

– За это могут обыскать покои. Нашли мою весьма компрометирующую переписку с тем юношей, о котором я тебе писал. За это уже выгоняют.

– О боже.

– Ну что поделать, он был слишком хорош.

– Твоему отцу рассказали про эти письма?

– Он их все даже прочел. И швырнул мне в лицо. Буквально швырнул. Некоторые сперва зачитал вслух, для острастки… – Я стер слезу с той щеки, что имела хоть сколько-то человеческий вид. Перси притворился, что не заметил. – И теперь он станет чаще бывать дома – присматривать за мной. Будет меньше ездить в Лондон, и это все из-за меня. Теперь мне постоянно придется видеть его, говорить с ним… каждый чертов день. Только это не поможет.

– Понимаю.

– Если бы он мог из меня это выбить, я бы ему с радостью позволил.

Над нами плыли облака, сгущались, лиловой кровью расползались по небу. Пруд бился в берега. Из окон салона лилась клавесинная музыка – Фелисити быстро-быстро молотила гаммы, не трудясь скрыть своей ненависти к инструменту.

– Не хочу жить, – произнес я и закрыл глаза – вернее, один глаз, второй и так заплыл, – лишь бы не видеть взгляда Перси. Но я все равно почувствовал, как защекотала шею трава, когда он повернулся ко мне всем телом.

– Правда не хочешь?

Я думал об этом уже не в первый раз – и, как потом оказалось, не в последний, – но впервые сказал это вслух. Умереть – непонятное желание. Еще непонятнее, что я не чувствую себя вправе так легко отделаться. Я недостаточно с собой боролся, не смог себя сдержать. Я пошел на поводу у противоестественных желаний. Я виноват, что, когда вечером дня святого Марка целовался с Синджоном Уэстфоллом на задворках спального корпуса, ощутил всплеск облегчения, благодарности и впервые в жизни почувствовал, что не одинок. Я виноват, что был уверен: никто и никогда не заставит меня об этом жалеть. Ни директор, ни друзья детства, ни другие студенты. Пока, разоблаченный, ждал приезда отца, я чувствовал себя незаслуженно пострадавшим, и ничто не могло поколебать моей уверенности, что я ни в чем не виноват. Пока отец ее из меня не выбил.

– Не знаю, – ответил я. – Да, наверно.

– Не… не надо. Не надо хотеть умереть. Смотри сюда. – Перси пихал меня плечом, пока я не открыл глаза. Он поднял вверх ладонь и распростер пальцы параллельно земле. – Смотри, у тебя есть пять причин не умирать. Во-первых, у тебя в следующем месяце день рождения, я уже приготовил тебе замечательный сюрприз, и будет обидно, если ты так и не узнаешь, что это. – Я даже издал некое подобие смешка: так хотелось плакать, что получилось какое-то хлюпанье. Перси сделал вид, что не заметил. – Во-вторых, – на каждую причину он загибал пальцы, – если тебя не будет рядом, я больше ни у кого не смогу выиграть в бильярд. Ты в нем настолько безнадежен, что у меня даже есть шансы. В-третьих, мне придется ненавидеть Ричарда Пила в одиночку.

– Я тоже ненавижу Ричарда Пила, – тихо ответил я.

– Мы ненавидим Ричарда Пила! – проскандировал Перси так громко, что с ближайшего куста взлетела птица. Я снова рассмеялся, на этот раз даже по-человечески. – В-четвертых, у нас с тобой до сих пор не получилось съехать по лестнице у меня дома на подносе, а без тебя мой неминуемый триумф будет не таким радостным. И в-пятых, – он загнул внутрь кулака большой палец и вскинул кулак в небо, – если бы тебя не было, жить было бы ужасно. Гадко, мерзко и отвратительно. Скучно, одиноко и… слушай, не надо, ладно? Не умирай. Жаль, что тебя исключили и что у тебя такой отец, но я очень рад, что ты снова дома, и ты… ты мне сейчас очень-очень нужен. Так что не надо больше хотеть умереть, дай мне порадоваться, что ты живой. – Секунду мы оба молчали. Потом Перси спросил: – Договорились?

– Договорились, – ответил я.

Перси поднялся на ноги и подал мне руку. Он очень мягко помог мне встать, но я все равно то и дело морщился, и Перси осторожно поддерживал меня за локоть. С Рождества, когда мы виделись в прошлый раз, он сильно вытянулся – и вдруг перерос меня сантиметров на десять – и стал немного шире в плечах. Это был больше не тот долговязый, угловатый, сложенный из костей и суставов Перси, которого я знал всю жизнь. Его руки и ноги теперь подходили к телу.

Сейчас, вспоминая тот день, я понимаю, что, наверно, именно тогда впервые в жизни подумал, что Перси, между прочим, довольно симпатичный.

Ненавижу вспоминать.

Марсель

8

Дорога до Марселя занимает у нас три дня. Все это время мы ночуем под сенью рощ и просим крестьян нас подвезти. Путь лежит мимо полей с насупленными подсолнухами и цветущей лавандой. В город мы входим поздно вечером: фонарщики уже зажигают фитили фонарей. Марсель просторный и светлый, куда чище и ярче Парижа. На холме над морем высится базилика Нотр-Дам-де-ла-Гард, закат отражается в ее белом камне и бьется о волны, окрашивая их в золото. Улицы квартала Панье узенькие, перед окнами сушится белье и сияет на солнце, будто стекло.

Банки сегодня уже закрылись, а поскольку мы планировали первым делом разыскать отцовский банк и посмотреть, не оставили ли нам Локвуд и Синклер каких-нибудь вестей, мы в тупике. Похоже, нас ждет еще одна ночь на милости стихий. Можно, конечно, пойти по домам проситься на ночлег, но при одной мысли об этом меня тянет броситься в море. Все с головы до ног ноет от постоянной ходьбы и сна на голой земле, живот прилип к позвоночнику. Последние несколько дней мы питались либо тем, что смогли своровать, либо дарами щедрых крестьян – выходило негусто, а скудный завтрак, который мы выменяли на сережки Фелисити, давно уже из меня вышел.

Мы бредем по главной улице к форту при гавани и вдруг у самого берега натыкаемся на ярмарку: вдоль воды расставлены шатры в красно-белую полоску с развевающимися на ветру ленточками на несущих тросах. Проходы между шатрами завешаны бумажными гирляндами, пахнет кипящим маслом и вкусно тянет пивом. Под гирляндами стоят тележки с едой: тут и маслянистые индюшачьи ноги, и сыры в восковых рубашках, и целые сковородки засахаренного миндаля, и булочки с ягодами в сахарной глазури. Лакомства так и просятся, чтобы мы их стащили и отужинали.

На промысел отправляется Фелисити, а мы с Перси в ожидании занимаем столик на пристани и смотрим на ленивую, как сироп, воду, на пришвартованные тут и там стайки кораблей, на снующих меж ними чаек, похожих на летящие против ветра снежинки. Мы сидим друг напротив друга, между нами на столе лежит футляр со скрипкой. Стол сделан из неровной древесины, и видно, что его много лет лизали соленые морские брызги. Я так измотан, что кладу голову прямо на столешницу и закрываю глаза.