лен Перси, мой лучший друг и прекрасный человек. Значит, все это бред.
– И нельзя никак?.. – я не договариваю. Честное слово, я настолько плох в таких разговорах, что даже тишине за меня стыдно. Я не знаю, что можно спрашивать, а что нельзя – и на какие вопросы я готов услышать ответ.
Это заразно?
Больно?
Когда ты поправишься?
Ты же не умрешь?
Не умрешь?
Не умрешь?
Вот бы как-то вернуть время вспять и не дать ему мне рассказать.
– Она лечится? Есть какие-нибудь средства?
– Никаких. Мы все перепробовали.
– Вот как. Это… грустно. – Губы Перси искривляются, как будто он собирается возразить, но он только кивает, и мне хочется осыпаться песком между досок. – И у тебя бывают такие…
– Припадки.
– Да. Да, они.
– Называй их припадками, я не обижусь.
Не думаю, что смогу это произнести.
– И давно у тебя?.. Долго?..
– Раз в несколько месяцев.
– Нет, когда все началось?
Перси сидит вполоборота к стене, а услышав мой вопрос, отворачивается совсем. Его лица почти не видно.
– Перед тем как тебя из Итона выгнали.
– Из Итона? – У меня отвисает челюсть. – Перси, прошло два года. Ты два года болен и ничего мне не сказал?
– Слушай, я вообще никому не говорил. Знают только дядя с тетей и кое-кто из прислуги.
– И когда ты собирался мне сказать?
– Знаешь, я надеялся, что и говорить не придется. До сих пор мне везло.
– Везло? – За долю секунды моя неловкость сменилась кипящей яростью. – Перси, ты два года ничего не говорил, два года, понимаешь? Как ты вообще мог?
Перси поднимает голову:
– То есть я теперь еще и виноват?
– Я имею право знать!
– Так я тебе уже сказал, доволен?
– Да, сказал. После того как я сам узнал. После того как я видел…
– Ах, прости, что тебе пришлось это увидеть, – вдруг ядовито произносит Перси. – Бедный Монти, что ты из-за меня пережил!
– Почему ты не сказал?
Перси вцепляется в одеяло и наконец с каменным лицом сообщает:
– Ладно, ты сам попросил. В конце года я уеду не в школу адвокатов, а в бедлам.
Какое-то время мы молча друг на друга смотрим. До меня очень долго доходит смысл его слов: они ужасны и совершенно невероятны, я, должно быть, ослышался.
– К-куда?
– В Голландии есть одно заведение. Лечебница. Для… – Перси крепко зажмуривается и очень четко проговаривает: – Для душевнобольных.
Что на это сказать? Я слышал про то, как душевнобольных лечат в Лондоне, – мрачные, пугающие сплетни, которые не принято обсуждать в приличном обществе. Бедлам не лечебница и не курорт, оттуда нельзя выйти, выздоровев. Туда помещают, когда все остальные средства бессильны. Переступив его порог, ты умираешь для внешнего мира, тебя привязывают к кровати, морят голодом, из тебя выкачивают всю кровь. В бедламе можно только умереть. Если Перси поместят в лечебницу, он больше не вернется домой. Я его больше не увижу.
Грудь так сдавило, что я едва могу говорить.
– Но ты не душевнобольной! – только и произношу я.
– Откуда ты знаешь? Это же ненормально, верно? – Перси втягивает щеки и опускает голову.
– Неужели ты сам этого хочешь? Поехать в Голландию и помереть в сумасшедшем доме?
Перси морщится, как от боли. Зря я так прямо это сказал, но дороги назад нет.
– Нет, конечно.
– Так решил твой дядя, да? Он хотел от тебя избавиться? – Я тараторю так быстро, что сам себя едва понимаю. Должен же быть какой-то способ его спасти. «Не смей! – думаю я. – Не смей болеть! Ты мне нужен, не смей умирать в каком-то дурдоме! Что мне без тебя делать?» – Так не соглашайся. Скажи, что не поедешь. Скажи, что не хочешь.
– У меня нет выбора. Дядя с тетей больше не будут меня содержать.
– Так не возвращайся домой, мир большой, можно жить где угодно!
– Где, по-твоему? – вскипает Перси. – Что ты вообще понимаешь? Если кто-то узнает, это ударит по всей нашей семье, а я и так пятно на их репутации. – Он растирает ноги одеялом. Вены вздуваются под кожей рук, как канаты. – Тетушка считает, что это меня Бог наказал. Мулат-бастард страдает припадками – это же так логично. Она до сих пор полагает, что в меня вселился дьявол. А дядя говорит, что мне пора взять себя в руки и все это перерасти.
Он запрокидывает голову, белки глаз поблескивают в свете фонаря, и я вдруг понимаю, что он плачет. Точнее, изо всех сил старается не заплакать. Это еще хуже. Что же мне делать? Я болван, что сижу столбом и не пытаюсь его утешить, но я будто одеревенел. Мои руки и ноги как будто мне не принадлежат. Я разучился его обнимать.
Перси продолжает говорить, уперев взгляд в потолок:
– Мой маленький кузен до сих пор не хочет сидеть рядом со мной, боится заразиться. Его надо уговаривать даже побыть со мной в одной комнате. Мы целый год искали слугу, который бы согласился работать на темнокожего юношу, у которого иногда внезапно случаются конвульсии. Мне ставили банки всякие неотесанные цирюльники, из меня изгоняли бесов, меня окропляли святой водой, я, черт побери, полтора года мяса не ел, а болезнь все не уходит. Куда мне деваться? Монти, ты меня вообще слушаешь?
Я слушаю, но не слышу. Слова не доходят до мозга. Я отказываюсь их понимать. Это какой-то кошмарный сон, в котором меня хоронят заживо, я мечусь, ворочаюсь, но все не просыпаюсь. Каждая фраза Перси будто лопата земли у меня на груди. Ему столько времени было плохо, а я даже не замечал!
– Монти?
– Да, – слабым голосом говорю я. – Да, я слушаю.
Перси длинно выдыхает, прижав руку ко лбу.
– Надо найти Локвуда и постараться уговорить его не возвращаться. Мы посмотрим Европу, весело проведем время, как собирались, а потом я уеду в Голландию и…
Я резко вскакиваю на ноги, цепляюсь ногой за одеяло и едва не падаю.
– Нет, нет! Перси, не надо, молчи! – Он поднимает взгляд и поджимает губы, чтобы не дрожали. Мне тоже хочется расплакаться – свалиться к нему на кровать и реветь. Меня трясет, сознание мутится – душевный раздрай переходит в телесную немочь, – и я могу только снова повторить: – Почему же ты мне не сказал?
– Да потому что ты ходячая катастрофа! Тебя по кускам собирать надо! Я год за годом повсюду за тобой таскаюсь, слежу, чтобы ты не упился до смерти, не заснул в канаве и вены себе не порезал… – Слезы подступают вплотную. Я чувствую, как жаркие рыдания сжимают горло, но я сдержусь и не заплачу. – Да, в последнее время тебе нелегко, из Итона выгнали, отец бьет, но ты совершенно не в ладах сам с собой. Давно уже. Если бы ты узнал, мне бы совсем житья не было. Прости, я бы правда не выдержал.
На меня шлепается новая лопата земли.
– Ты настолько в меня не веришь? – спрашиваю я. Вопрос звучит очень, очень жалобно. – Я-то думал, мы обо всем друг другу рассказываем.
– Давай не будем сейчас выяснять отношения!
– Ты мой друг, значит, мы будем их выяснять.
– Ты всегда перетягиваешь одеяло на себя. Ты не хочешь, чтобы я ехал в бедлам, только потому, что это не нравится тебе. Тебе есть дело только до себя самого!
На это у меня ответа нет, а если не можешь придумать остроумного ответа, остается только молча эффектно уйти. Но даже тут меня ждет неудача: баржу вдруг резко качает, и меня впечатывает в стену. Я восстанавливаю равновесие и не оглядываясь бегу к двери.
10
Фелисити сидит на палубе, свесив голову на грудь, и как будто спит, но, когда я падаю рядом, открывает глаза. Будь она Перси, я уткнулся бы ей в плечо и взвыл, но она – это она. А жаловаться на ссору с Перси мне хочется только самому Перси. Жизнь несправедлива.
– Ну что, о чем говорили? – небрежно спрашивает Фелисити.
– Перси болен.
– Знаю.
– Эпилепсией.
– Он мне уже сказал.
– Когда? Два года назад, как только узнал?
– Нет, где-то час назад, когда ты еще спал.
– Он… – Я давлю пальцами на лоб. Не знаю, говорил ли он ей про лечебницу, а если это произнесу вслух я, эфемерная пока угроза станет совсем мрачной и настоящей. Поэтому я говорю только: – Он же не одержимый!
– Да, не одержимый. – Удивительно, какой твердый у Фелисити голос. – А если кто-то из врачей сказал иначе, значит, они отсталые шарлатаны. Будь они в курсе последних научных открытий, знали бы, что связь эпилепсии с одержимостью уже опровергнута. Это все чушь средневековая.
– Тогда почему ей болеют?
– Представители школы Бургаве опубликовали памфлет…
– Чего?
– Ладно, ничего.
– Нет, скажи. Что эти… ну, как ты их назвала… у которых школа… что они пишут?
Фелисити медленно выдыхает через нос.
– Там написано, что эпилепсия может развиться по множеству разных причин и не особенно понятно, как это все работает. Есть только догадки.
– А она лечится? – Если существует лекарство, если есть хоть что-то, отчего Перси может выздороветь, то я буду не я, если позволю отослать Перси в Голландию и навсегда его потеряю.
Но Фелисити качает головой, и соломинка, за которую я хватался, уплывает в море.
Я вжимаюсь лицом в колени. По шее ползут первые лучи солнца. Безумие, что кругом так тихо и неподвижно и мир вообще никак не изменился с тех пор, как я зашел в каюту поговорить с другом.
Перси болен.
Осознание просачивается в меня по капле, как яд, тело немеет, мысли путаются. Перси болен и никогда не поправится, и теперь его хотят замуровать в лечебнице. Следом за этой мыслью крадется вторая, немногим менее страшная: Перси мне не доверился.
– Фелисити, я хороший человек?
Сестра косо на меня смотрит и поднимает бровь.
– Что за вопросы? Приступ самокопания?
– Нет… Или да, – я запускаю пальцы в волосы. – Перси мне не сказал.
– Знаю. Он не очень хорошо поступил, но я могу его понять.
– Но почему? Неужели я настолько плохой, что вы оба ничего мне не доверяете?
– Ну… ты тот еще повеса.
– Вот уж спасибо.
– С твоим-то послужным списком глупо удивляться, когда тебя так называют. – Сестра трет кончиками пальцев виски и кривит губы. – Я наверняка не все знаю о вашей с ним нежной дружбе, вы много друг для друга значите, это правда. Но, мне кажется, нельзя его винить в том, что он тебе не сказал. Ты постоянно где-то витаешь, а когда случается какая-нибудь беда, ты… ты напиваешься, ищешь случайных связей. Сбегаешь.