Руководство джентльмена по пороку и добродетели — страница 37 из 59

«Держись, не расклеивайся! – приказываю я себе, чувствуя, как подгибаются ноги. – Не смей расклеиваться! Не смей! Не то время, не то место».

Я поднимаю голову: отсюда видно Перси, Данте и Фелисити. Данте закрыл лицо руками, Перси стоит немного впереди, как будто рвется мне на выручку, но Фелисити крепко держит его за локоть. Мы встречаемся взглядами, но тут ловцы заламывают мне руки за спину, застегивают на них наручники и уводят меня прочь. Мальчишка-торговец провожает нас надменной улыбкой; его торжество тем полнее, что я погрузился в ошеломленное молчание. Он еще успевает плюнуть точнехонько мне в затылок.

«Держись, – повторяю я себе снова и снова в такт шагам по площади. – Держись и не расклеивайся. И. Не. Паникуй. И. Не думай. Про отца».

Путь до тюрьмы сливается в сплошное пятно. Меня трясет и мутит, причем с каждым шагом и каждой секундой в крепкой хватке ловца – все сильнее. Живот крутит от стыда: чтобы бесследно стереть всю мою дерзость, потребовалась одна несильная оплеуха. Я дышу быстро и рвано и все никак не могу надышаться. Легкие, кажется, все время задевают сердце.

Вдруг оказывается, что я уже стою на вонючем тюремном дворике, клерк записывает мое имя (запинаясь, я выговариваю его только с третьей попытки) и сообщает, что меня продержат в тюрьме до следующего заседания совета, где и вынесут приговор. Наконец-то снимают наручники; впрочем, освобождает меня тот же самый ловец воров, который ударил, и сносить его прикосновения мучительно. Должно быть, он чувствует, как при его приближении мне сводит все мышцы: он снова заносит руку, будто для нового удара, и я резко отшатываюсь, теряю равновесие и врезаюсь в стену. Под смех ловца воров меня уводят тюремщики.

Всех мужчин держат в одном помещении. Здесь тесно, душно и разит очень уж давно не мытыми молодчиками. Их тут не меньше двадцати, все походят на скелеты, а плоть с них свисает как мягкая глина. Большинство лежат, свернувшись калачиком, на грудах свалявшейся соломы. Маленькая группка людей сидит по-турецки в центре и играет в кости, похоже вырезанные ногтями и зубами. Деревянные стены будто пропотели от жары и сочатся влагой. В духоте трудно дышать. Разит мочой и гнилью. В уголке стоит мужчина и, наклонившись вперед и пошатываясь, облегчается прямо на стену.

Когда меня вталкивают в камеру, несколько голов оборачиваются. Кто-то залихватски присвистывает. Я стою у двери, наверно, добрую минуту, пытаясь вспомнить, как дышать. Не ждал я, что мой собственный план ударит по мне самому, да еще настолько больно. Я так быстро растерял свой героизм, аж самому себя жалко. Я растерял свою смелость и честь. Я кажусь себе маленьким и трусливым: стою столбом у двери и крупно дрожу, хотя меня всего лишь разок ударили.

«Ты жалок», – произносит в голове голос, очень похожий на отцовский.

«Найди Матеу Роблеса, а то не успеешь!» Я тесню этой мыслью все остальные и стараюсь ей следовать.

Я заставляю себя поднять голову и осмотреться в поисках нужного мне человека. Лиц большинства не видно за густой бородой, но многие просто слишком молоды и не годятся Роблесам в отцы, и у большинства по пять пальцев на каждой руке. Только у одного игрока в кости нет куска мизинца и еще один заключенный, вовсе безрукий, спит на спине.

Вдруг я замечаю мужчину, сидящего в углу на драном одеяле. Он будто утонул в худой одежке, лицо изможденное, оголодалое. На одной руке у него нет двух пальцев: он, как аристократ, сложил руки на коленях, и мне видно обрубки.

«Мужайся!» – говорю я себе и вспоминаю о Перси. Шагаю к мужчине и сажусь рядом. Услышав мои шаги, он поднимает голову, и я собираюсь спросить, тот ли передо мной, кого я ищу, но он меня опережает:

– У вас нос разбит.

Вся моя речь тут же испаряется из головы.

– Да… правда? – я провожу под носом тыльной стороной ладони. Вдоль костяшек остается тонкая полоска крови. – Прах побери. – Я шумно и совершенно неизящно втягиваю носом воздух.

– И челюсть тоже. – Он поднимает руку – ту самую, без указательного пальца и мизинца, – и я, не успевая ничего осознать, закрываю лицо руками так резко, будто он наставил на меня нож. На нас косятся несколько других заключенных.

Он опускает руку.

– Вас били.

– Да ерунда.

– Значит, раньше били. – Некоторое время он вовсе не шевелится, будто боясь меня отпугнуть, и спрашивает: – За что вас арестовали?

– Всего лишь за кражу.

– Выйдете со штрафом еще до конца недели, только не высовывайтесь. Охрана здесь звери, все до единого.

У него та же манера говорить, что у Элены: слова сыплются будто сквозь сито и врезаются друг в друга, точно водоворот сливок в кофейной чашке. Он неторопливо осматривает меня с головы до ног: я теперь являю собой какую-то дикую смесь роскоши и грязи. Взгляд его застывает на лацкане камзола, и меня тянет посмотреть, не заляпал ли я его кровью.

– Знаете, – медленно произносит он, – я мог бы поклясться, что еще недавно носил точно такой же камзол.

Что ж, лучшего повода завести нужный мне разговор может не представиться.

– Вы ведь Матеу Роблес, – выпаливаю я.

Он всматривается в мое лицо.

– А вы кто?

Я долго планировал, как пройдет наш разговор, все утро репетировал речь, по дороге на площадь даже несколько раз произнес ее перед Перси, Фелисити и Данте: речь вышла вежливой и убедительной, и в конце он должен был окончательно поддаться моему обаянию и сказать мне кодовое слово. А теперь все, что я заучивал, вываливается у меня изо рта спутанным клубком:

– Меня зовут Генри Монтегю. В смысле, я друг Данте, Генри Монтегю. На самом деле не то чтобы друг, мы всего неделю знакомы. Мы совершаем гран-тур… мы с другом… и моя сестра с нами, потому что… а, неважно. Мы путешествуем, и я сделал глупость, кое-что украл… сюда меня не за это посадили, нет… В общем, оказалось, что я украл вашу шкатулку, в которой Лазарев ключ, и мы увязли в этом по уши.

Несколько секунд Матеу растерянно моргает, будто по кусочкам переваривая мой поток слов.

– Вы украли Лазарев ключ… у Данте?

– Нет-нет, наоборот, мы вернули его Данте. Украл я его у герцога Бурбона.

– А у герцога-то он что делал?

– Ваши дети отдали.

Лицо Роблеса каменеет, он прислоняется затылком к каменной стене и протяжно вздыхает:

– Элена. Так и знал.

– Да, у меня тоже создалось впечатление, что это ее рук дело.

– Монтегю, не вздумайте вырастить детей с железной волей. Или хотя бы не позволяйте им творить из вас кумира. И ни за что не настраивайте их против матери, только чтобы заполучить союзника.

– Я запомню, сэр.

– «Сэр»? Да вы джентльмен.

– Увы, не всегда. – Я снова втягиваю носом воздух и чувствую, как кровь заливает горло. – Элена заключила с герцогом Бурбоном сделку.

– Шкатулка в обмен на мое освобождение? – Я киваю. – Так если шкатулка была у него, почему я еще не разгуливаю на свободе и не могу оттаскать Элену за уши?

– Насколько я понял, условием вашего освобождения было открыть шкатулку. Так что пусть ваше сердце будет спокойно: Бурбону еще не удалось подобрать ключ.

– Вы надо мной смеетесь?

– Почему же?

– «Пусть ваше сердце»…

– Нет-нет, простите.

– У вас снова кровь пошла. – Я вытираю нос ладонью. Матеу задумчиво рассматривает кровавый след. – Данте рассказал вам про свою мать?

– Да, она стала панацеей. Лежит в усыпальнице.

По его лицу пробегает боль, чистая, как стекло, и острая, как лучина.

– Я был не лучшим мужем, Монтегю. Мы были друг другу плохими супругами.

– Тогда не все ли равно, что с ней станет? Отдайте герцогу ее сердце – и выйдете на свободу.

– Если я отдам его человеку, который не заплатил страшную цену, скоро человеческая жизнь во всем мире станет разменной монетой.

– Почему?

– Посудите сами: кто будет решать, чью жизнь спасти, а чью взамен отнять? Герцог и его люди стремятся набрать политический вес: выжить, остаться у власти и сохранить ее в будущем. К тому же, если выдать им секрет, скоро знать его захотят и другие династии. Если сердце попадет в плохие руки, вообразите только, сколько людей будет умирать ради своих королей.

– Тогда почему же вы его не уничтожили? Если оно настолько опасно?

– Я глупо поступил, что заключил ее в усыпальницу, а не уничтожил сразу. Но, в конце концов, это моя жена и мой труд – и моя жена не мертва, хотя и жизнью это не назовешь. Я не могу отдать ее ни одному мужчине, будь он хоть трижды благороден, ведь она все еще моя жена. И она все еще жива. – Он потирает переносицу. – Теперь-то я уже ничего не могу поделать. – Он горько смеется.

– Но эксперимент же удался? – спрашиваю я. – Ее сердце действительно стало панацеей и может вылечить что угодно?

– Да, если его принять внутрь.

– В смысле… съесть? – Звучит отвратительно. Впрочем, по-моему, долгая жизнь в добром здравии стоит любого самого мерзкого кушанья.

Матеу склоняет голову набок:

– Монтегю, у вас какие-то свои виды на Лазарев ключ? Если вы просто вор с зачатками благородства, что вы от меня хотите?

Лучшей возможности предложить ему сделку у меня может и не быть.

– Если вы скажете, как открыть шкатулку, мы отправимся в Венецию и уничтожим сердце.

Он недобро щурится, совсем как Элена.

– Значит, это они вас послали.

– Клянусь, нет.

– Скажите только, Элена или сам герцог? Или они и Данте в свои дела втянули?

– Клянусь, никто меня не посылал. Мы хотим помочь. Остров, где она лежит… тонет.

Роблес моргает:

– Как это – тонет?

– Он уходит под воду. Если вашу жену кто-нибудь не вызволит, она будет вечно покоиться на дне морском. Вы несколько ограничены в передвижениях, но мы, если хотите, можем привезти ее в Барселону. Или еще куда-нибудь, где она в безопасности дождется вас. Или, если скажете, мы уничтожим панацею. Только скажите что-нибудь, а то скоро будет поздно.

Должно быть, про то, что остров тонет, он не знал и теперь хмурится уже по-новому. Задумчиво.