Меня еда особо не прельщает, но Перси и Фелисити к качке возмутительно невосприимчивы, и мы взламываем несколько ящиков в поисках съестного. В основном попадаются несъедобные товары: голландское полотно, пачки мускатного ореха, черного чая и табака. Встречаются золотистые сахарные головы и какао-бобы, но последние такие едкие и горькие, что у нас зубы сводит их жевать. В бочках добыча получше, но ненамного. В первых двух – приторная патока, в третьей – льняное масло. В качку оно проливается и заливает нам обувь, заставляя скользить по дощатому полу. И наконец следующая бочка оказывается наполнена красным вином. Мы набираем его в ладони и пьем прямо так, будто пошлейшие мещане.
Спим мы по кое-как установленной очереди: кто-то всегда бдит на случай, если матросы вдруг решат зайти в трюм. Я все еще не отошел от белладонны и сплю куда больше других, но у них хватает великодушия меня этим не попрекать. Фелисити, похоже, все еще опасается, что я могу в любой момент разрыдаться, а Перси так пристально следит за каждым моим шагом, что я чувствую себя неизлечимо больным.
Наконец через несколько дней я выхожу на первое настоящее дежурство: сижу, забившись в уголок, откуда хорошо видно лестницу, а меня с лестницы – нет, и жалею, что в трюме не нашлось ничего покрепче вина. В последний раз что-то приличное я пил в опере, и нехватка алкоголя пробирает чесоткой до самых легких. Сверху по ступенькам крадется тусклый серый свет, в нем дымкой висит пыль. Слышно, как на палубе перекрикиваются матросы. Звонит колокол.
Кто-то возится на другом конце трюма. Поднимаю голову: ко мне пробирается мимо ящиков Перси. На нем одна только рубаха с коротким рукавом, волосы собраны в узел и перетянуты куском троса.
– Здравствуй, дорогой, – говорю я. Он сползает по стене и садится рядом со мной. Рубаха цепляется за доску и чуть задирается, являя мне полоску голого живота. Я быстро отворачиваюсь, хотя с большим удовольствием любовался бы и дальше. Ничто под этим небом не способно выбить меня из колеи сильнее пары сантиметров голой кожи Перси. – Тебе сейчас отдыхать полагается. Зря я, что ли, тут для тебя стараюсь?
– Не спится. Надоело лежать в темноте. Если хочешь, я тебя сменю.
– Да не, надо и мне иногда дежурить.
– Можно я тогда с тобой посижу? – Он кладет было голову мне на плечо, но тут же снова садится прямо, не успею я толком отреагировать на прикосновение. – От тебя так и разит.
Я смеюсь, Перси шикает, показывая глазами в сторону Фелисити.
– Спасибо, дорогой.
По моим скромным подсчетам, в тесном душном трюме жара в несколько тысяч градусов. Мы скинули лохмотья и остались едва ли не в белье, и все равно я пропотел насквозь.
– Как себя чувствуешь? – спрашивает Перси.
– Уже лучше. Даже поужинал и нигде не наблевал, видишь, как здорово.
– Как челюсть, еще болит? – Перси обхватывает мое лицо рукой и наклоняет к лестнице, откуда как раз пробиваются лучи рассвета.
– Да ладно, били меня и посильнее. – Я улыбаюсь, но Перси не улыбается в ответ. Касается большим пальцем синяка.
– Хотел бы я как-то помочь.
– Не дави на синяк, вот и поможешь.
– Нет, с отцом.
– А. – Я опускаю взгляд. Сердце вдруг кажется огромным тяжелым булыжником. – Я бы сам себе хотел помочь.
– Как ты с ним дальше будешь?
А кстати, как? Я старался вообще не думать о будущем – о том, что ближайшие годы отец глаз с меня не спустит. И даже потом, когда я совсем приму у него дела, он все равно будет незримо присутствовать в моей жизни, как паутина в углу комнаты: я буду жить в его доме, спать в его кровати, сидеть за его столом – даже жену подберет мне он. Мысль о жене особенно выедает мне душу. Я всю жизнь буду одиноко слоняться по злачным кварталам наподобие Малберри-гарден в поисках продажной близости и тосковать по юноше с темными веснушками под глазами. Их видно даже сейчас, когда Перси наклоняет голову навстречу тусклому лунному свету.
– Полагаю, стану учиться управлять имением. Постараюсь не подставлять лицо. – Я запускаю пальцы в волосы и беспечно добавляю: – А там, может, как-нибудь загляну на чаек к моему итонскому знакомцу Синджону Уэстфоллу, вдруг он меня еще не забыл. – Я надеюсь вызвать у Перси улыбку, но он только морщит нос. – Чего это ты?
– А чего я?
– Чего морщишься?
– Да не морщусь я.
– Нет, я вспомнил про Синджона, и ты сморщился. Вот смотри, опять.
Перси трет руками глаза.
– Так хватит его поминать.
– Что бедняга Синджон тебе сделал? Вы даже не знакомы.
– Не скажи… Ты в красках живописал его во множестве посланий.
– Не так и много их было.
– По одному в неделю…
– Длилось-то все это меньше месяца.
– Нет, дольше. Куда дольше.
– Неправда.
– «Милый Перси, напротив меня в столовой сидел очаровательный юноша с ямочкой на подбородке». «Милый Перси, его зовут Синджон, и у него огромные голубые глаза. Право слово, я в них тону». «Милый Перси, сегодня в библиотеке голубоглазый Синджон положил мне руку на колено, и я едва не лишился чувств».
– Неправда, все было совсем не так! Первый шаг сделал я и, уж поверь, руку положил ему совсем не на колено. Чего размениваться на колени, если у него есть много, много других…
– Замолчи, прошу тебя.
У него на лице написана неподдельная горечь: все мышцы стянуты, в глазах боль.
– Что такое?
– Ничего.
– Нет, я вижу, что-то не так. Скажи что.
– Нечего рассказывать!
– Не отстану, пока не расскажешь.
– Как думаешь, долго нам еще плыть до Франции?
– Более жалкой попытки сменить тему свет не видел.
– Я должен был попытаться.
– Тебе не удалось.
– Тебе идет такая прическа.
– Уже лучше; жаль, неправда.
– Нет, тебе правда идут длинные лохматые волосы.
– Длинные и лохматые… Ты мастер на комплименты.
– Просто легкая потрепанность тебе к лицу.
– Ты уходишь от вопроса. – Перси тяжело вздыхает, я тыкаю носом ему в плечо. – Давай рассказывай.
– Хорошо. – Он трет виски и как-то смущенно улыбается. – Твои письма меня… довели до отчаяния.
Я ждал совсем другого. «Надоел уже со своим Синджоном». «Хватит сопли разводить». «Монти, поумерь свои эпитеты, столько оттенков синевы ни в одни огромные мечтательные глаза не влезет». Но этого я не ждал.
– Чего?
– Они свели меня с ума. Половину я даже прочесть не смог, сразу бросил в камин.
– Не настолько они были мерзкие!
– О, поверь, настолько. Ты будто помешался на нем.
– Если и помешался, тебе-то что?
– Ты правда не понимаешь? – Перси кидает на меня быстрый взгляд, будто слова вырвались сами и он не знает, как я отреагирую, и тут же отводит глаза. Его шею медленно заливает краска, и он чешет загривок, будто румянец можно соскрести. Когда Перси снова открывает рот, его голос тих и полон изумленного благоговения, будто мы в церкви. – Только не говори, что ты до сих пор не понял.
Мое сердце совершает кульбит и бьется куда-то в горло, мешая дышать. Я отчаянно удерживаю в себе глупую надежду, не давая ей прорваться наружу и заполнить наше молчание, но она все равно течет, как вода по ущелью, которое за годы высекла в моем сердце.
– Я не… не смею понять.
– Я же поцеловал тебя в филармонии.
– Это я тебя поцеловал.
– Ты был пьян!
– Ты тоже. Кстати, ты меня оттолкнул.
– Ты сказал, что для тебя это просто поцелуй. Потому и оттолкнул.
Мы встречаемся взглядами, и губы Перси сами, будто против его воли, разъезжаются в улыбку. Я тоже улыбаюсь, и Перси улыбается шире, и нас как будто засасывает в бесконечную битву дурацких улыбок. И я совсем не возражаю.
– А о чем мы спорим? – спрашиваю я.
– Не знаю.
От сердца по телу идет сладкая дрожь, лихорадочный трепет, будто птица бьет крыльями, садясь на воду, и круги от ее крыльев расходятся до кончиков моих пальцев. А вдруг… а вдруг… а вдруг… Меня внезапно захлестывает прилив храбрости – еще бы, вдруг сейчас получится привязать к страху, одиночеству и многолетней несчастной любви камни и утопить их в море? Сделав глубокий вдох, я признаюсь:
– Для меня это был не… не просто поцелуй. Надо было сразу сказать. Но я был дурак и испугался. Тот вечер много для меня значил… и значит.
Перси долго молча смотрит в темноту, и я, едва дыша, жду его ответа. В конце концов он ничего не говорит – молча кладет руку мне на колено. Через все тело проходит ток удовольствия – как бывает, когда только вонзаешь зубы в спелый сочный фрукт.
Оказывается, класть руки на колени тоже ничего себе.
Я накрываю его ладонь своей, сплетая наши пальцы. Сердце Перси так колотится, что я чувствую его пульс каждой точкой, где его кожа касается моей. Или, может, это стучит мое собственное сердце. Или оба в унисон. Перси смотрит на наши соединенные руки и прерывисто вздыхает, так что дрожат плечи.
– Я не собираюсь подставлять губы каждый раз, когда ты напьешься, загрустишь и затоскуешь по голубоглазому Синджону, – предупреждает он. – Мне это не нужно.
– Не буду я тосковать ни по какому Синджону. И ни по кому, кроме тебя.
– Правда?
– Да. Клянусь. – Я касаюсь его носа своим, мягко, будто олененок, и он облегченно выдыхает мне в губы. – А ты?..
Перси прикусывает нижнюю губу и кидает быстрый взгляд на мои губы. Воздух в тесном пространстве между нами наполняется электрическими разрядами, будто перед грозой. Я еще не знаю, кто из нас решится и преодолеет последние – бесконечные – разделяющие нас сантиметры. Я снова касаюсь его носа своим. Перси размыкает губы. Дыхание сбивается. Я закрываю глаза.
С палубы гремит пушечный выстрел.
22
Ударная волна дрожью расходится по всему кораблю. Я налетаю на Перси, врезаюсь ему подбородком в плечо, он вцепляется одной рукой мне в рубаху, другой в запястье. Надрывается колокол – я почему-то только его услышал. Орут матросы, я различаю: «Свистать всех наверх!» Кто-то кричит: «Огонь!» – и снова пушечный выстрел. Снаряд с грохотом вылетает из пушки, потом рокочет отдача – прямо над нашими головами пушка врезается в доски. Сквозь гниль прорезается запах пороха. Теперь мое сердце колотится уже не от близости Перси.