Рулетка еврейского квартала — страница 24 из 64

– Н-да, так и возникают нездоровые легенды об инопланетянах и пришельцах под землей, – заметил парторг Микулицын, тоже, конечно, прибывший на ЧП. – А ты, Степаныч, лучше думай, что нам делать. За такое по головке не погладят, – сказал парторг Плюгавому.

Плюгавый, еще сегодняшним утром сердечный с Додиком, теперь смотрел волком. Еще и оттого, что сам был во всем виноват и знал это. Только не знал он Додика. А практиканту Туровичу, вчерашнему житомирскому босяку, удалому и прирожденному бродяге, рубль не ставившему в грош, и в голову не пришло открещиваться от дела и вины. А думал он только, как бы спасти человека хорошего и ему доверившегося, мастера юбилейного Ивана Степаныча Плюгавого.

– Вы вот что, Иван Степаныч, сейчас напишите мне как бы приказ, что, мол, так и так, работы приказано с утра остановить и вас дожидаться. На бумаге напишите. Вроде как я ослушался. И дело с концом.

Плюгавый внимал совету и светлел лицом. Тут тоже получалось ЧП, но уже не такое страшное. Было кинулся искать бумажку, но остановился и опять помрачнел, переглянулся с парторгом. Плюгавый, несмотря на фамилию, и впрямь был мужик хороший.

– Я сейчас напишу, а его выпрут с волчьим билетом, – сказал он Микулицыну. – Поди, в армию загребут?

– Не загребут, – засмеялся ему Додик, – я, Иван Степаныч, уж отслужил, со второго курса. Дядя хотел сделать отсрочку, да только зачем? В мотопехоте вплоть до дембеля, сам попросился. Механик первого класса.

– Тогда тем более ничего писать не буду, – угрюмо и очень уважительно отрезал Плюгавый.

– И не пиши, – согласился Микулицын. – Вы оба скажете разное – кто в лес, кто по дрова. Ты, Степаныч, на словах запретил, а твой практикант недопонял. Тоже на словах. Голову, само собой, поморочат да и отстанут. Выговором отделаетесь. Вот только бабка Аграфена. Как бы жаловаться не стала?

– Не станет, – уверенно сказал Додик. – Дайте мне время до вечера, да вы, Иван Степаныч, отжалейте пол-литра, и не станет. Обещаю.

Бабка Аграфена жаловаться не стала. А напротив, всякий день стала таскаться на буровую с картошкой вареной в горшке, обернутом куском байки, покормить «внучка». Додик за то колол ей дрова, а спустя неделю и вовсе переехал к бабке Аграфене на постой. Однако выговор ему и мастеру Плюгавому тогда все же влепили. А Микулицын на прощание стал зазывать его к себе, обещал целевое распределение, сулил поставить мастером. Додик, почему бы и нет, согласился.

А спустя пять лет Додик стал и начальником отдела бурения Мамонтовского месторождения, важным человеком, лучшим буровым инженером на Нефтеюганских промыслах. Денег уже совсем не считал, и тратить ему их было некуда. Бабушка Сара его давно уж померла. Оттого, наезжая в Москву в отпуск и просто так, по праздничным дням, когда была возможность, накупал подарков всем Полянским, хоть те и ругались на него за лишнюю расточительность. Только с личной жизнью у Додика получился полный ералаш. Женщины нравились ему сильно и всегда, и отказу Додик у них не знал. Беда состояла лишь в том, что женщины, как правило, нравились ему все и сразу, к тому же обидеть ни одну из них Додик не хотел. Оттого частенько случалось так, что сразу две претендентки тянули его одновременно в ЗАГС, и Додик легкомысленно давал согласие обеим, потом неприятность ситуации разъяснялась, его бросали обе разобиженные невесты. И не успевал Додик до конца прочувствовать свою вину, как им немедленно завладевала некая третья особа, давно и выжидательно сидевшая в засаде. В итоге Додик хронически пребывал в холостом состоянии в окружении множества потенциальных и назойливых невест, которые именно оттого и терпели неудачу в попытках его оженить, что чрезвычайно мешали друг дружке. А еще скорее потому, что нравились перспективному и далеко шагающему инженеру-нефтянику многие, а вот не любил он ни одну. Не случилось еще ему, как покойному отцу, встретить ту, одну-единственную. И на всю жизнь. Только это лишь и могло бы заставить Додика взяться за семейный ум. Иначе никак нельзя было бы осадить такое перекати-поле на одном оседлом месте.

А в последние полгода Додик вынужденно бывал подолгу в Москве. Он получал назначение по контракту братской взаимопомощи в Венесуэлу, вместе со всей своей командой. Ему морочили голову справками и визами, утверждением каких-то проектов, Додик ехал за главного, с него и спрашивали. До этого года Соня ни разу в жизни Давида Яковлевича Туровича и в глаза не видела. Только слышала о нем. От своих – всяческие разные унизительные гадости, от чужих – те же гадости, но завуалированные. Их круг как раз и был тем единственным местом, в котором Додика терпели, стиснув зубы. И не столь даже из-за его низкого, по истинно еврейским меркам, происхождения. Додик был теперь успешен и состоятелен, и это многое извиняло. Но вот само его отношение к жизни не могло приниматься одобрительно и соответствовать стандартам высокого круга. То, что Додику, выросшему на улице и по другим законам, казалось ничего не значащим и ерундой, ценилось в Сонином мире превыше всего. Деньги, дом, карьера, правильные знакомые, жена из хорошей семьи, благовоспитанные дети, чопорные манеры. А Додик без гроша за душой мог чувствовать себя счастливым, как Ротшильд и Лафит вместе взятые, спать в избе на лавке под шуршание тараканов и не желать лучшего, якшаться, как с родными братьями, с проспиртованными вахтовиками и отдать им в случае нужды последнюю рубашку. Такое поведение и идейная платформа многих в кругу Гингольдов попросту оскорбляли. И Додика, как правило, никуда не приглашали. Полянские, конечно, обижались, но – люди гордые – делали вид, что выше этого. Да Раечка и не желала своему милому племяннику становиться своим в их скопидомном раю. Додик же ничего вообще не замечал и не подозревал даже. Его жизнь и так была переполнена событиями. Какие-то старинные друзья его дяди и тети, скучные и ему ни на что не нужные, существовали как бы мимо него.

Но и Соня не раз слыхала, как Ляля или семейная уже Мирочка с восторгом восклицали, получая телеграмму:

– Едет! Наш Додик едет! – И было понятно, что для них приезд Додика настоящий и большой праздник.

Но в Москве вышло так, что Додик, в общем-то безотказный, в том числе и для малознакомых и малоприятных людей, вынужденно занимался в своем министерстве не только отправкой в Венесуэлу. К нему, как энцефалитный и докучливый клещ, немедленно прилепился дядя Кадик.

Случилось так, что Кадик Гингольд, желая тоже получить в жизни свою долю лавров, хотел выбить для себя благодатную в финансовом отношении тему, весьма перспективную. Речь шла о компьютерной диагностике компрессорных станций на нефтепроводах. Конкурентов, толковых и со связями, у него было пруд пруди, и никто из них не жаждал принять такую бестолочь в долю. Конечно, дядя Кадик мог попросить об услуге и всемогущего Моисея Абрамовича, но зачем дорого платить там, где можно взять задаром. А Додик знал всех нужных людей, более того, слыл у них за своего и мог протолкнуть Кадика просто так, от одного хорошего отношения. И дядя Кадик принялся обхаживать инженера Туровича, которого до сего времени и в упор не видел.

Так Додик объявился в доме у Гингольдов. Бабушка Сони делала усиленный вид, что безумно рада ждать его в гости, для родного сына она готова была потерпеть и сына житомирского «сапожника». Додика принимали за столом, как лучшего друга дяди Кадика, умильно за ним ухаживали. Хотя Рая Полянская не раз и не два вопрошала по телефону бабушку, что же такое происходит, отчего вдруг подобные снисхождения и милости. Но бабушка кривила душой, уверяя, что ее Кадик и Раечкин Додик чудно подружились, и жаль, что этого не произошло раньше. Бабушка ничем абсолютно не рисковала. Дело ее сына благодаря тому же Додику успешно решалось в министерстве, а сам Додик все равно в ближайшие месяцы отъехал бы в свою Венесуэлу и тем самым закрыл бы вопрос своего присутствия в доме Гингольдов.

Но, принимая Додика у себя и считая в то же время его неравным ни в чем, бабушка не могла не похвастаться. Это существовало у нее в крови неистребимо. Она хвасталась домом и мужем, сыночком и картинами, и даже внучкой. Все равно Соня уже определенно чужая невеста. Соня выходила за стол к гостю, по повелению бабки декламировала французские стихи, отчитывалась о своих успехах на последнем курсе института.

А Додик не мог не заметить грустную, очень красивую девушку, почти такую же красивую, как его покойница мать на старой, еще черно-белой фотографии, не похожую ни на кого в доме, – одинокую и безнадежно заблудившуюся. И Додик, ущербный в «хорошем воспитании», честно и в первый свой визит сказал Соне, что в стихах, и тем более французских, он не смыслит ни бельмеса, но пусть читает, у нее очень приятный голос. Это был вопиющий моветон, Соня о том знала, но ей до невозможности сделалось приятно, что вот кто-то пожелал слушать Рембо только ради нее самой и при том еще не опозорился сознаться, что ни слова из чужого языка не понимает.

И сам Додик немедленно стал Соне симпатичен. Он действительно слушал ее, а не только делал вид. Даже щеку подпер ладонью и все смотрел, смотрел. А она читала. До тех пор, пока бабка, насытившись, не сказала «хватит». И ничего, что Давид Яковлевич был старше Сони на пятнадцать лет, почти ровесник ее собственному дяде. К тому же никак не получался он Давидом Яковлевичем, потому что выпал ему в жизни редкий шанс навсегда и для всех оставаться просто Додиком и никогда не стареть. Не очень крупный телом, но и не доходяга, совсем не такой разъевшийся хомяк, как дядя Кадик. Ростом чуть выше среднего, изящный, но и крепкий в кости, очень подвижный, внешностью немного похожий на артиста Тихонова, то есть очень красивый. Лишь обветренная в «поле» кожа и не совсем ухоженные руки немного выбивались из образа. И, конечно, речь. Нет, Додик вовсе не мог быть безграмотен, совсем напротив, образованность у него получилась истинная. Но говорил он, что думал и как думал, так, как привык среди своих работяг-буровиков, горластого, всегда прямолинейно матерящего его начальства, среди трудового люда, качающего черное золото для страны и мало озабоченного деликатностью выражений.