— Что, даже шрамов нет?
— Вообще. Кожа гладкая, как у младенца. А в личном деле — фото с нормальной рукой. Чётко, чёрным по белому. Большой палец, всё как у людей.
— Да ну. Сам видел?
— Да, специально смотрел. Подтверждение медицинской комиссии, отметка о дактилоскопии. Все отпечатки пальчиков на листе. Всё, как положено есть. Только пальцев — нет.
Тоха выдохнул.
— И что он говорит?
— Говорит: «У меня всегда так было». И ещё повторяет, как мантру: «Меня тоже посчитали».
— Оно?
— Именно так. Никто не понимает, что за «оно». Он не объясняет. Только улыбается. Но как-то нехорошо. Знаешь, как будто ты уже в его счёте участвуешь. Или рядом где-то.
— Слушай, а это не он ночью орёт?
— Не-а. Этот тихий. Только пальцы свои считает. Сидит, шепчет, будто боится сбиться. Иногда на стену смотрит. Там царапины странные. Сделанные точно не его ногтями.
— Блин. А может, он сам себе их… ну, оторвал?
— Да если бы. Врачи осматривали. Там ткани цельные. Без следов травмы. Они говорят — анатомически он как будто так и родился. Но отпечатки в базе — с пятью пальцами.
Тоха помолчал, покачал головой.
— Вот уж чего боюсь — это чтоб память врала. Не голова, а именно память. Типа, был палец — и нет. А ты как бы должен помнить, но не можешь. Как если бы один из твоих пальцев был… выдуманный.
— Ага. А теперь представь, что он считает — и ты рядом. И вот он говорит: «Восемь… девять… десять». А десятым становишься ты.
— Хорош гнать. Я спать хочу, а не с подушкой обниматься от жути.
— Ну, тогда не ходи к нему в камеру. Он вчера после прогулки к стеклу подошёл, ладонь приложил. А потом спрашивает меня, как ни в чем не бывало: «Ты свои пальцы пересчитывал когда-нибудь? Может, у тебя их шесть».
— Тьфу ты. Больной.
— Ага. Но не буйный. Поэтому и держат пока. Врачи хотят понять. А следак один говорил — похожий случай был в 1983. Только тот себе считать начал людей, а не пальцы.
— И чем закончилось?
— Говорят, в дневнике была только одна запись: «тринадцатый сбежал». Однако не было ни списка, ни предыдущих двенадцати. Только он один.
Они замолчали. Один посмотрел на меня, как будто впервые заметил, что я стою рядом. Другой фыркнул, покачал головой.
— Ну ладно, пора тебе в гости к философам. Там, кстати, весело — и про богов расскажут, и буйного покажут.
Он пошёл к двери и, повозившись с ключом, сказал дежурному по коридору:
— Камера восемь. Новенький к ним.
Щёлкнул замок. Сталь мягко сдвинулась. За ней начиналась какая-то новая глава моей жизни. Охранник отпер дверь и подтолкнул меня внутрь.
— Камера восемь. Спокойно себя веди. И уважительно к старшим.
Я вошёл.
Запах — спёртый, влажный, но не тошнотворный. Скорее, тяжёлый. Слой человеческого присутствия, перемешанный с пылью и ржавчиной.
В камере было восемь коек. Четыре с каждой стороны. На одной кто-то лежал неподвижно, спиной ко мне. На другой сидел круглолицый мужичок с пивным животиком и татуированной лодыжкой — рассматривал свои ногти. Рядом, по центру, восседал сухой, жилистый старик с прямой спиной и цепким, оценивающим взглядом. Неспешно крутил в пальцах янтарные чётки и как будто держал на себе всю геометрию камеры.
— О, пополнение, — сказал старик, не вставая. Голос его был спокойный, но сдержанный. — Добро пожаловать.
— Вечер в хату, — кивнул я и поправил матрас под мышкой.
— Хех. — старик хохотнул. — Начитался всякого? Я же первохода за версту вижу невооружённым взглядом. Виктор Иванович, — коротко представился он. —Можешь падать на любую свободную шконку.
Круглолицый поднял глаза, почти с облегчением:
— А я Альберт. Ну… Эйнар, если по-настоящему. Это имя, которое мне недавно открылось. Свыше. — и указал пальцем на потолок камеры. Я по инерции посмотрел туда и увидел только ржавые жёлтые разводы на побелке.
— Стас.
— Ага. Тут, значит, нас трое. Вернее, четверо, но он — не совсем с нами. Поэтому не считается. — Он кивнул в сторону лежащего. — Мы его просто называем… ну, никак. Он не говорит своего имени. И каждый раз, когда мы пытались спросить — просто смотрит, как будто через тебя. Днём тихий и вялый. Ничего не помнит. Подписывает у ментов всё подряд. Думаю, на него все висяки за последние лет пять повесят.— А ночью?
Альберт понизил голос:
— Ночью — жесть. Кричит, орёт, руками машет. Мы с Виктором Ивановичем его привязываем простынями. Не в смысле пытаем — а чтобы сам себе вреда не причинил. Говорит что-то странное. Про пламя, про огонь. Мол, огонь ушёл. Пустота осталась. Как будто он кого-то потерял. Или что-то. И всё время… смотрит в угол. Будто кто-то там стоит.
Я бросил взгляд туда, куда он кивал. Там был только облупившийся угол, в пятнах и царапинах. Но почему-то мне стало неуютно.
— А вы за что здесь?
— Я?.. — Альберт вздохнул. — Нападение. На бабушку у подъезда. Ну, это по их бумагам. А на самом деле — я спасал. Она читала вслух. На латыни. Молитвы или проклятия — не знаю. Глаза у неё были… пустые. Я почувствовал опасность. Я же перст Одина, не мог пройти мимо. Попытался вырвать у неё книгу. А она истошно закричала. Соседи вызвали ментов. Ну, и вот.
Я молчал. Уточнить про перст было интересно, но я посчитал такой откровенный вопрос не своевременным. Альберт внимательно смотрел на меня.
— Тут, кстати, не так уж плохо. Особенно если тебя посадили с теми, кто не хочет сломать тебе лицо. Виктор Иванович — он серьёзный авторитет. Законник из старой гвардии. Его даже вертухаи уважают. И специально посадили к нам, а не с братвой. Он нынешнюю уголовную шушеру очень не любит, потому, что понятий они не имеют. Поэтому он у нас, чтобы там кипеш не поднимал. Мне на прогулке парни из другой камеры шепнули. Уважение, стаж отсидки какой-то легендарный, но без понтов. Видишь — ни одной татуировки. И общается по-человечески.
Виктор Иванович при этих словах едва заметно хмыкнул и поправил подушку за спиной.
— А ты как сюда попал?
— Сто пятая. По подозрению в убийстве, — честно ответил я.
— Тоже неплохо, — кивнул Альберт. — У нас тут, считай, клуб людей с неправильно сложившейся судьбой. Кто с духами борется, кто с законами. И я вижу о тебе кое-что.— В каком смысле, перст Альберт? — чуть нахмурившись, спросил я. Альберт загадочно приложил палец к своим губам и улыбнулся.
Я сел на койку. Воздух в камере был тяжёлый, как вода в заброшенной бане. Но странным образом — не давил. Просто напоминал: ты здесь. А не дома. За дверью послышались шаги и голос:
— Ужин, граждане отдыхающие. Подъём.
Дверь открылась, вошёл надзиратель, закатил тележку с алюминиевыми мисками.
— Порции на всех. Поэтому давайте без эксцессов. Сегодня в вечернем меню пюрешка с котлеткой. Виктор Иванович, вам ещё бутер с колбасой. Всё как вы любите.
Раздались шаги, алюминий лязгнул о стол, и блюдо дня распространило по камере сладковатый аромат — не то картофель, не то бумага, растёртая с солью. Котлеты были плоские, с подозрительными пятнами, как будто их жарили на сковороде из бетона.
— Кушать подано. Садитесь жрать, — сказал Альберт и метнулся к еде первым. Вцепился в свою миску так, будто она могла убежать.
Я присел к столу и взял свою порцию. Виктор Иванович ел не спеша, как будто в этом был некий ритуал: отломить кусок, вдумчиво пожевать, запить из кружки. Ни лишних движений, ни лишних слов.
— Он не будет, — кивнул Альберт в сторону лежащего. — Можно я?
— Бери, — отозвался Виктор Иванович. — Он уже целую неделю как без аппетита.
Альберт сгрёб порцию безымянного сидельца и принялся за неё с тем же рвением. Я даже подумал, что он мог бы съесть и мою — если бы я отвернулся.
Когда тарелки опустели, Виктор Иванович вытер руки носовым платком и сказал:
— Альберт, пришло время вечернего чаепития.
— Сейчас, — ответил тот, полез под подушку и достал самодельный кипятильник — кусок провода, два лезвия, между которыми нитками были закреплены пара небольших щепок. Через минуту запищало, зашипело, вода в старом мелком чайнике начала пузыриться.
— Чифирить с нами будешь? — повернулся ко мне Виктор Иванович.
— А кофе есть? — спросил я, хотя сам не понял, зачем. Наверное, проверил мир на прочность. И тут же в голове, словно отголоски той, другой жизни, всплыли воспоминания о настоящем кофе. О, этот благословенный напиток. Вспомнилось, как ругалась Лена и причитал дед Исмагил, что я слишком злоупотреблял кофе. Они считали, что он не идёт мне на пользу. Я же в глубине души не соглашался с этим, удивляясь, как можно не любить кофе. Как-то подвозил пассажира, который сел в машину со стаканчиком кофе. Мы разговорились и он сказал классную вещь: люди нам, кофеманам, просто завидуют и раздражаются от того, что сами пьют слишком мало кофе.
В реальность меня вернул смех Виктора Ивановича — низкий, сиплый, как будто от души.
— А ты дерзкий. Ну, ладно, найдём.
Кивнул Альберту. Тот, не вынимая самодельный кипятильник, вытащил из какого-то тайника небольшой пакетик «Якобса» и положил на стол рядом со мной.
— Тут главное — не суетиться, — сказал Виктор Иванович после глотка. — Ни в голове, ни в камере. Хотят тебя вытащить на разговор — улыбайся. Но не улыбайся первым. Понял?
Я кивнул.
— И под шконкой не лазь. — добавил Альберт. — Там паук. Зовут Борис. Мы его кормим хлебными крошками.
— Это ты кормил. — хмыкнул старик. — Потом он хлеб есть бросил, просто на него смотрит. С уважением.
Я усмехнулся. Стол оказался незатейливо сервирован. Кофе у меня был жидкий, тёмный, с горьким запахом свободы. У Виктора Ивановича — чифирь цвета черноморской ночи. Альберт отказался от вечерних напитков. Мы сделали по глотку и посидели молча минуту. Я невольно бросил взгляд на четвёртого. Он лежал почти без движения, но пальцы его… дрожали. Очень быстро. Мелко. Как будто он что-то перебирал — невидимое, тонкое. Я хотел спросить — но передумал.
Виктор Иванович сделал глоток чифиря, поставил кружку на стол, обвёл нас взглядом — неторопливо, как старый хирург перед началом обхода.