— Я не за тем пришел. Насчет Цобы я. Завтра его судить будут. Неужели выручить его нельзя? — Сашка с надеждой посмотрел на мастера.
— Парня жалко, факт. И наверное, кто-то скажет в его защиту. А как я могу? Он же мне незнаком.
— Вот я и пришел, чтоб рассказать вам о Цобе. Послушайте!
Чем больше Сашка рассказывал о Цобе, тем грустнее становилось лицо мастера. Сашка поведал ему о своем друге все, что знал.
Родом Цоба из Бендер, небольшого молдавского городка на правом берегу Днестра.
Помнил Борька румынских бояр. Мать умерла рано. От отца в памяти остался запах кожи, приносимый им с кожевенного завода, да бранные слова. Борис понимал, что ругается отец не от легкой жизни. В доме, кроме мамалыги и брынзы, ничего не видели.
В сороковом в Бессарабию вошла Советская Армия. Отец повеселел, даже ругаться стал меньше. Но через год в Бендеры явились фашисты. Однажды ночью отца забрали в сигуранцу[4]. С тех пор Борис его не видел. Жил он теперь тем, что удавалось украсть у немцев. Чаще голодал. Изъездил за эти три года всю Молдавию и Украину. Долгое время шлялся на одесском базаре. Никому не был нужен. Жил, как ему хотелось.
В сорок четвертом увидел Борис опять красные звезды. Хотел увязаться за одним из полков, но тут же был отправлен в детдом. Но не смирился со спокойной и, как он выражался, телячьей жизнью. Тем более, что учиться для него было «нож острый».
И снова поезда, снова базары, снова чужие карманы.
Потом вот встретился с Сашкой. И совсем чудом согласился поступить в ремесленное училище. А может, и не чудом? Может, надоела Борьке прошлая жизнь? И все бы шло хорошо. Вот только не знает Сашка, почему снова споткнулся его друг. Что повлияло на него. Может быть, кто-то из самих же друзей был виноват в этом?
Владимир Иванович долго молчал, почему-то упорно не поднимал глаз. Большие стенные часы монотонно отсчитывали время. О темные стекла, словно кошка, скреб своими голыми ветками клен.
— Вот восстановим города, заводы, — медленно заговорил мастер, — запашем окопы на полях, а сколько еще израненных человеческих жизней останется! Сколько лет надо, чтобы залечить эти раны? Хорошо, что ты пришел Александр. Я давно хотел с тобой поговорить. Скажи-ка, ты Ростов хорошо помнишь?
«При чем здесь Ростов?» — подумал Сашка.
— Сельмаш хорошо помню, — ответил он, — мы жили там. Еще театр мраморный помню. Громадный, белый, на трактор похож. Помню Зеленый остров. На Дон мы туда купаться с отцом ездили.
Сашка говорил, а Владимир Иванович глядел неотрывно на Сашку, точно видел его впервые. Потом в упор спросил:
— А отца своего ты хорошо помнишь?
— Конечно, — ответил Сашка, — шесть лет всего прошло.
Сашка посмотрел на мастера и вздрогнул. Такого лица он еще не видел у Владимира Ивановича. Оно было бледно. На нем особенно резко выделялись морщины. Широко открытые глаза смотрели неподвижно.
У Качанова часто забилось сердце. И как он раньше не задумывался над тем, что Владимир Иванович из Ростова? Он же работал на Сельмаше, там же, где и отец! И почему он спрашивает: помнит ли Сашка отца? Наверняка он знал его. Знал!
Как ужаленный Сашка вскочил со стула и подбежал к мастеру.
— Владимир Иванович! — крикнул он и больше не знал, что говорить.
— Успокойся, Александр, успокойся. — Владимир Иванович продолжал шагать по комнате. А может быть, этим он сам себя успокаивал? — Я мог и ошибиться. Время такое, война и вообще… Зайдем ко мне домой. У меня кое-что есть, посмотрим.
Жил Владимир Иванович при училище. Здесь же, рядом с классами, на втором этаже. Никто из ребят не знал, почему мастер одинок. Никто из токарей до сих пор не бывал в его комнатке.
Сашка едва поспевал за мастером. Они быстро поднялись на второй этаж. Владимир Иванович торопился, с трудом открыл дверь.
Войдя в комнату, Сашка тут же принялся оглядывать стены, надеясь увидеть фотографию отца. Но стены были пусты. Желтые обои с вылинявшими цветами, видимо, еще довоенные.
Владимир Иванович вытащил из-под кровати чемодан, достал альбом и подозвал Сашку.
— Смотри сюда. Вот.
Сашка даже вскрикнул. Точно такая фотокарточка была у них в доме. Сашка помнит ее хорошо. На пожелтевшей от времени бумаге были изображены молодые люди, а над ними растянутое знамя. На нем еле заметные буквы: «Ударники Сельмашстроя. 1929 год».
Сашка узнал отца. Он, молодой, высокий, в косоворотке, в лихо сдвинутой на затылок кожаной фуражке, держал древко знамени.
— А вот это я, — указал Владимир Иванович на низенького паренька в такой же, как у отца, косоворотке. Паренек растягивал за бахрому знамя и чему-то стыдливо улыбался. — Друзья мы с Сергеем были, с твоим отцом. Вместе Сельмаш строили, вместе слесарничали. Потом я в токари подался, а отец твой плановиком стал. На рабфак поступил. Работали в разных цехах, но встречались частенько. И на фронт вместе уходили. Вот какая петрушка.
— А дальше, дальше? Когда вы расстались с отцом? — торопил Сашка.
— В сорок втором году мы расстались под Сталинградом. Сергей командовал ротой. Там его и ранило. Отправили в госпиталь. Мы пошли в наступление. Потом меня перевели в десантные войска. А это служба крылатая: сегодня — здесь, завтра — там. Трудно было найти друг друга. Знаю только, что из госпиталя опять он ушел на фронт. В нашу родную часть попал. Ну, а меня там не было уже. Вот так и потерялись. А потом… Владимир Иванович умолк. Он медленно перелистывал альбом, глубоко вздыхал. — Вот мой Бориска. Борис-барбарис.
Владимир Иванович бережно погладил сухими узловатыми пальцами фотокарточку.
— Пять лет, всего пять лет Бориске было. За что же они мальчонку, сволочи? За что?
Фотография Бориски была вся в трещинах, углы ее обломались. Видимо, этот глянцевый квадратик не в альбоме хранился, а на груди возле сердца майора Набокина всю войну.
С пожелтевшего квадратика смотрело пухлое личико мальчишки с ямочками на щеках. Бориска улыбался большими глазами. Наверное, фотограф его только что рассмешил.
Таким вот Бориской-барбариской и остался в памяти Владимира Ивановича сын. И не видел он его даже перед уходом на фронт. Забрала бабка его в то лето к себе в Тирасполь. Винограда вдоволь поесть, в Днестре покупаться. А тут война.
Бросилась Авдотья Ивановна с внуком на восток, да не успела. Обогнали ее немцы. Вернулась назад в Тирасполь. И может быть, сохранили бы они свои жизни, но дознались фашисты, что был сын Авдотьи Ивановны и отец Бориски коммунистом.
Однажды в туманный зимний день вывезли их за город к крутому берегу реки. Грохнули выстрелы.
— Вот так, Сашок, — дрожащим голосом говорил Владимир Иванович, — и нет над ними даже могилки.
Узнал Владимир Иванович обо всем этом уже после войны. Потому и приехал сюда, в Тирасполь, жить навсегда. Потому и ходит он часто на крутой берег Днестра и подолгу стоит, обдаваемый ветром, и смотрит на скорую, шумную воду. Будто ждет и надеется хотя бы раз еще увидеть своего Бориску.
Но бурлит мутная вода, пенится у крутых берегов и, сердито шипя, убегает к Черному морю. А Владимир Иванович медленно возвращается к своим воспитанникам. И тоска как-то уходит, когда Набокин рядом с этими хлопцами. Очень многие из них похожи на Бориску.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ЦОБЫ
На следующий день суд не состоялся. Почему? Никто не знал. Сашка хотел расспросить мастера, но не нашел его. Постучал в директорский кабинет — закрыто. Не нашел и Степана Петровича.
В этот день токари работали самостоятельно, без мастера. Задание давал Брятов, и он же принимал готовые болты.
В мастерские Владимир Иванович пришел лишь к концу смены. Он был весел, и морщины куда-то исчезли с его лица.
Токари, как по команде, выключили станки и окружили мастера.
Владимир Иванович откашлялся, погладил свои усы и, подняв руки, как бы заранее требуя тишины, заговорил:
— Борис Цоба будет с нами.
Напрасно просил тишины Владимир Иванович. В цехе поднялся невероятный шум, в потолок полетели береты. Наконец шум стих.
— Нам удалось взять его на поруки. Но судить будем. Сами будем судить, строго, по-товарищески. Восторг свой припрячьте. Цоба — вор.
Ребята напряженно молчали. Молчал и Сашка, но в душе радовался: «Давай, давай, Владимир Иванович, ругай Борьку. А все же не тюрьма! А все же не тюрьма!»
— Цоба украл гимнастерки у своих товарищей, — продолжал мастер, — украл у вас. Значит, на вас же наплевал. Он удрал, не захотел жить с вами. Дайте же ему почувствовать, что без него вы проживете, а он без вас нет.
— Бойкот Цыгану! — предложил Спирочкин. — Придет Цобик, а с ним никто не разговаривает.
— Мабуть, помолчишь, Помидор? — охладил Аркашкину прыть Потапенко. — Мабуть, найдутся трохи поумнее тебя люди?
— Подумаешь, цаца какая, — возмутился Спирочкин, — возятся, как дурни с писаной торбой.
— Нет, Аркадий, — снова заговорил Владимир Иванович, — твой бойкот сейчас не поможет Борису. Не носиться, как с цацей, а помочь надо, как другу. Вы подумайте, как это сделать.
— Сашка уже надумал, — вставил опять Спирочкин. — Целоваться побежит.
— И побегу! А тебе что?
— Ты, Помидор, зубы не скаль, — заговорил Брятов и, повернувшись к Качанову, продолжал. — И ты, Качан, не пузырись. Есть правда в Аркашкиных словах. Молишься Цыгану, точно иконе.
— Это дело мое, — огрызнулся Сашка.
— Наше, — продолжал Игорь. — Вы с ним расцелуетесь, а через неделю Цоба на толкучку барахло потащит. Да и ты от него не отстанешь.
— Давай, давай, читай нотацию, воспитатель. Ты староста, тебе и карты в руки. Договаривайтесь в общем, а я работать пошел.
— Иди, — махнул рукой Игорь. — Только запомни, всыпем Цобе перцу. А ты пойдешь против нас — и тебе перепадет. Запомни.
— Не пугай, европеец, — отмахнулся Сашка, — а то заикой останусь.
— Качанов! — остановил Сашку Владимир Иванович. — Ребята говорят дело. Судьба Бориса их волнует не меньше, чем тебя.