Ввиду осознания комсомольцем Акулиничем своей ошибки и принятия мер к ее устранению».
После весенне-летней сессии Орлич, как обычно, улетал на Кавказ. Саша зашел к нему проститься. Петр Илларионович был занят укладкой огромного рюкзака, на журнальном столике лежала карта Кавказа с красной ломаной линией альпинистского маршрута. За чаем Саша высказал одобрение китайским добровольцам, спасшим КНДР от разгрома.
— Добровольцы! — усмехнулся Орлич. — Там воюет китайская регулярная армия, не менее двухсот тысяч. Между прочим, и наши летчики там.
— Откуда вы знаете? — удивился Саша.
— Это дрянная война. Северяне, напав на Юг, не понимали, какой возникнет резонанс в мире. Все взаимосвязано, и не надо нарушать равновесие.
— С чего вы взяли, что Север напал на Юг?
— Пей чай, вьюноша, и не задавай глупых вопросов.
У двери позвонили, Орлич пошел открывать. Наверно, Алена, подумал Саша. Но в комнату вошла другая женщина — Саша узнал в ней актрису драмтеатра, как раз недавно он видел ее в спектакле «Московский характер». Актриса выглядела эффектно в белой шляпке и терракотовом костюме — розоволицая, полненькая, самоуверенная дама неопределенного возраста. Она расцеловалась с Орличем, милостиво кивнула Саше и громким контральто принялась рассказывать о предстоящих гастролях театра в Ленинграде и о жутких интригах ведущей артистки. Саша поспешил проститься. Орлич сказал на прощанье рокочущим басом:
— К моему возвращению изволь подготовить свой раздел.
Саша кивнул. Еще зимой они с Орличем затеяли совместную работу по функциональному анализу, идея была интересная, но вычисления шли тяжело.
— Я прилечу в августе, — сказал Орлич. — Ну-с, счастливо оставаться, вьюноша.
Он не прилетел в августе. Он вообще не вернулся в Киров. Где-то в Кабарде, на склоне Дыхтау оборвалась связка, трое альпинистов, в их числе и Орлич, ухнули в глубокое ущелье. Тел их не нашли.
11
Пасмурным октябрьским днем Саша вышел из комендатуры. Как всегда, когда он ходил туда отмечаться, настроение было скверное. Что же, на всю жизнь он прикован невидимой цепью к этому облупленному подъезду с тугой, недоброй, как ночной кошмар, пружиной?
Свернув за угол, он едва не столкнулся с Аленой. Она, в блестящем от дождя клеенчатом плаще, радостно ойкнула.
— Саша, как давно не видела тебя!
От ее высокого звенящего голоса Сашу словно приподняло над мокрым тротуаром. Оказывается, Алена жила тут, в старом доме, где парадная дверь забита намертво, а к черному ходу нужно пройти по доскам, брошенным на лужу. На третьем этаже, в коммуналке, пропахшей квашеной капустой, Алена снимала комнату. Сюда она и привела Сашу.
— Вытри ноги, пальто повесь сюда, — командовала она. — Ты, наверно, голодный?
— Да я обедал…
— Знаю, какие обеды у нас в институте. Ой, Сашенька, я так рада!
Алена обняла его. Он ощутил теплое молодое тело и, повинуясь внезапному импульсу, потянулся к ее губам. Алена не уклонилась от поцелуя. Секунды две или три стояли обнявшись. Алена высвободилась, тихо засмеялась:
— Однако ты как порох…
На электроплитке она быстро зажарила яичницу. Нарезала хлеб и тонкую бугристую колбасу.
— Он обожал Грузию, — говорила Алена. — Ешь, ешь. Не нравится эта колбаса? Мне тоже не нравится, но другой в магазине нет. Он говорил, что, не будь русским польского происхождения, он хотел бы быть грузином. Их песни любил, и живопись, и поэтов. В сущности, он был космополит, но не дай Бог, если бы кто-то услышал… — Она понизила голос: — У меня было предчувствие, хочешь верь, хочешь не верь, предчувствие, что не надо ему этим летом в горы. Но как было его удержать? Тем более что он… что мы расстались… — В серых глазах Алены стояли слезы. — Эта Носкова… разве она понимала Петра Илларионовича? Толстая трещотка, которую занимают только театральные сплетни… Сейчас будем пить чай с трубочками. Ты любишь трубочки с кремом? Он любил толстых баб… у которых всего много… Ох, что это я говорю… — Алена уткнула лицо в ладони, и ладони стали мокрыми.
— Алена, — сказал Саша, — вы очень хорошая.
Откуда такая смелость взялась — он погладил ее по голове. Алена схватила его руку, прижала к своей груди:
— Слышишь, как сердце бьется?
Ничего он не слышал. Оглушенный прикосновением, по-мужски возбужденный, он осторожно мял тугую грудь.
— Не надо, Саша. — Алена отвела его руку.
Пили чай с трубочками. Белый крем был сладок чрезмерно.
— У него были неприятности, — говорила Алена. — Между прочим, из-за тебя тоже… Кто-то в этих, в органах, стал на него наезжать. Его вызывали туда, предупредили, что если он не перестанет слушать Би-би-си, то… В обкоме работает его бывшая жена, они вместе учились когда-то, недолго были женаты. Она до поры защищала Орлича, но ведь она партийная дама и не может говорить «да», если там говорят «нет»… Я просила, просила его быть поосторожней, но Орлич и осторожность никак не рифмуются… Саша, не смотри на меня такими глазами, — сказала она вдруг. — Расскажи, как твои дела. Чем ты теперь занят?
— Да так, ничего особенного. То, что мы начали с Петром Илларионовичем, я один не потяну. Алена, вы извините, что я так смотрю…
— Можешь говорить мне «ты».
— Вы мне очень, очень нравитесь. Очень.
— Да уж знаю. — Она тихо засмеялась.
Провожая Сашу, она вышла на лестничную площадку. Простившись, он уже начал спускаться, и тут она сказала:
— Саша, подожди. Знаешь что? Приходи послезавтра. К семи часам.
Та осень была на редкость дождливая.
Над кроватью Алены тикали часы-ходики, на них, на голубой жести, белый лебедь обнимал крылом голую женщину. При первой встрече Саша, перевозбужденный, трепещущий, сник после безуспешной попытки.
— Ты не бойся, — успокаивала Алена. — Ни о чем не думай. Просто отдайся инстинкту.
— Они мне мешают, — шепнул Саша, указав на ходики. — Прямо как метроном…
— А мы их остановим.
Алена, став на колени, потянула часовую гирю книзу. Ее плавное движение, белизна ее тела вызвали новый прилив желания. Теперь все пошло, пошло, пошло как надо…
Отдыхая, они лежали рядом, тихо разговаривали.
— Ты знаешь, меня всегда мучила хромота… В ней как будто сфокусировалась вся… все невзгоды жизни. Блокада, голод, ссылка… бедность… помнишь, Поприщин жаловался: «Достатков нет — вот беда…»
— Поприщин — это из «Записок сумасшедшего»?
— Да. Но даже не это… бедность — ладно, я другой жизни и не знаю. Но вот — унижение… Плохо переношу это…
— Понимаю, Сашенька.
— А теперь, — продолжал он изливать душу, — я как будто взлетел над невзгодами… перестал быть парией…
— Никакой ты не пария. У тебя голова светлая, ты многого добьешься.
— Да? Ты так думаешь? Милая!
Он обнял Алену, стал целовать. Снова они слились.
— Ты неутомимый… — Алена тихо смеялась.
А дождь стучал и стучал в окно. Дождливая шла осень. И на редкость счастливая.
В декабре Алена получила телеграмму из своего Кирово-Чепецка, поселка в полусотне километров от Кирова. Младшая сестра-школьница извещала, что опасно заболела мама.
— Я знала, — сказала Алена Саше при прощанье, — предчувствовала… За все хорошее надо платить… — Она прильнула к нему долгим поцелуем. — Прощай, Сашенька. Вспоминай иногда.
— Разве ты не приедешь? — всполошился он. — У тебя же в мае защита!
— Не знаю. Я буду преподавать математику в школе. Зачем мне кандидатская степень?
— Алена, ты сама же строила планы…
— Планы на песке… Конечно, когда моим руководителем был Орлич… А теперь? Сарычева смотрит на меня так. — Алена изобразила презрительный прищур. — Она же ненавидела Орлича… его иронию… Все это формально, Саша. Ученой дамой я не смогу… — Она усмехнулась. — Что поделаешь, не получится из меня Софья Ковалевская.
— Я приеду к тебе в Чепецк!
— И что будешь там делать? Да тебя и комендатура не отпустит… Прощай, мой хороший. Побаловались мы — и хватит.
Все в нем, все естество возражало: не хватит, не хватит! Но с жизнью не поспоришь.
12
Дурацкая вышла история с институтскими «стилягами». Никаким боком Саша к ним не примыкал — не носил узких брюк, не прожигал жизнь на вечеринках с выпивкой и танцами впритирку с девочками. И не было у него с Мишей Галкиным особой дружбы. Миша носил клетчатый пиджак и узкие брюки необычного, немешковатого покроя. Полуприкрытые глаза под вздернутыми бровями придавали ему несколько высокомерный вид. Учился Миша средне. Но было у него увлечение — стихи, он много знал на память. Это-то и сблизило с ним Сашу. Бывало, они, выйдя из института, бродили по улицам, вполголоса читая наизусть Есенина, Пастернака, Сельвинского.
На очередном комсомольском собрании Галкина объявили «стилягой». На него обрушилась резкая критика: «влияние гнилого Запада», «низкопоклонство», «неучастие в общественной жизни…». Саша сидел и помалкивал, хотя и имелись у него вопросы к обвинителям. Вдруг одна из них, Клава Потехина, активистка с заостренным книзу озабоченным лицом, перескочила с Галкина на Сашу:
— …Вовлек Акулинича. Они оба увлекаются безыдейной, упадочной поэзией Есенина, Ахматовой. Как будто постановление ЦеКа по Зощенко и Ахматовой их не касается. И я сама слышала, как Акулинич восхищался гнилыми афоризмами какого-то сатирика, — мол, он видел во сне действительность и с каким облегчением проснулся. Это же, товарищи, клеветнический выпад!
Саша не стерпел, попросил слова.
— Да, в постановлении критикуют Ахматову, но разве там сказано, что нельзя ее читать? Зачем же так усердствовать? Аверченко не принял революцию, эмигрировал, но Ленин советовал его издать. И правильно! Разве сознательный человек не может сам разобраться, где идейно, а где безыдейно? То же самое — афоризмы. Станислав Ежи Лец — польский сатирик, и действительность у него польская…
— Акулинич, — строго прервал председательствующий, — Польша — социалистическая страна. Так что нечего оправдываться!